ВЕЛИКИЙ ИЗГОЙ

Титова Л.К.

Предисловие автора

Мне хотелось сделать книгу, доступную любому читателю, не специалисту в области литературы. Не каждый обыкновенный читатель прочтет всего Солженицына, не каждый осилит даже несколько книг, но знают о нем многие, что-то слышали, что-то видели в фильмах. Но фильм - это преходяще, показали, и нет его, а книгу можно поставить на полку, заглядывать в неё, её могут почитать и следующие поколения. Сама необыкновенная судьба этого человека - уже целый роман, полный драматизма, неожиданных поворотов, взлетов и падений.
      Надеюсь, что книга привлечет внимание. Прочтя её, читатель будет иметь представление о жизни писателя, его сложной судьбе, поймет, почему о нем так много говорили, и что же он сделал, чем прославился. Узнает, что именно он рассказал о миллионах жертв, которыми устлана дорога в "светлое будущее всего человечества".
      Я не буду углубляться в разбор произведений, оставим это профессиональным литературоведам, я пишу о его жизни и только коснусь творчества, потому что это часть жизни писателя, его дело, которому, собственно, и посвящена вся его жизнь за исключением лет, отнятых волею судьбы. Я попытаюсь рассказать о человеке, который является знаковой фигурой второй половины ХХ века, человеке, о котором можно сказать: и один в поле воин, который разбудил советское общество в 60-х, 70-х годах и помог расшатать и сбросить тоталитарную систему.
      Александр Исаевич Солженицын посмел сказать и написать то, о чем не принято было в советском государстве писать и говорить. И этого ему не простили. Его изгнали из страны, вывезли насильственно. Уничтожить его не посмели, Солженицын был к тому времени слишком известен и у нас, и на Западе.
      Так же примечателен его возврат на родину ещё при жизни. О том, что он обязательно вернётся в Россию, он говорил с самого первого года изгнания. И это действительно произошло.
      Прочтя эту книгу, читатель ближе познакомится с личностью и творчеством этого необыкновенного человека, и я надеюсь, кто-то из молодых людей, не живших в эпоху, когда статьи во весь лист, с заголовками, написанными огромным шрифтом, кричали: "Продавшийся!", клеймя дерзкого писателя, возьмется-таки за книжки Солженицына и прочтет хотя бы некоторые из них.
      И еще, возможно, пытливые умы, к которым я и обращаюсь, зададутся вопросом: как же Россия оказалась на краю бездны, почему произошла Февральская, а затем Октябрьская революция? Этому посвящена вторая часть творчества Солженицына - историческая эпопея "Красное колесо", краткий экскурс в которую мы тоже совершим, эпопея, в которой он расскажет, как раскачивалось многовековое государство, как докатилось до края бездны красное колесо истории.
      Александр Исаевич Солженицын - это такая скала, к которой трудно подступиться. Это личность огромного масштаба, о которой писать будут многие. Хочу и свои скромные силы приложить к этому и попытаюсь приблизиться к подножию утеса.
      Книгу я пишу для широкого читателя, для тех, кому небезразлична судьба этого великого человека и судьба России.

 

 
Часть первая
Под глыбами

"Всю жизнь свою я ощущаю как постепенный
подъем с колен, постепенный переход от
вынужденной немоты к свободному голосу".
А.Солженицын

Глава 1. Истоки. Семья.

Палящее южное солнце, запах сухой травы, прозрачное утро и дрожащее марево полуденного зноя. Южные рубежи России, Старая казачья линия, крепости от Азова до Моздока. Здесь, в закумских степях нынешнего Ставрополья жили деды Солженицына, отсюда родом его родители. Отсюда, из станицы Саблинской уехал в Московский университет отец писателя - Исаакий Солженицын, окончив гимназию в Пятигорске. В том самом Пятигорске, над которым витал дух Лермонтова и заражал бывшего степняка любовью к литературе.
      Остальные старшие братья и сестры Исаакия не видели ничего, кроме овец и скота, вот только еще младший - Васятка был отпущен в Пятигорскую гимназию. А ежели брать из всей станицы, то студентов было всего двое. И все же двое. Советские учебники истории долго нам рассказывали в школе, что учиться в университетах могли лишь дети помещиков и капиталистов, а на самом деле в России учились многие тысячи "медногрошевых", дети разночинной небогатой публики, и многие - на казенное пособие.
      Жили Солженицыны на хуторе в десяти верстах от Сабли (или Саблинской), и Саня целый год после Пятигорской гимназии работал вместе с отцом и братьями в хозяйстве, прежде чем согласился отец отпустить его в университет. Стада овец, горький запах полыни, кони, скачущие сквозь ковыль, - все здесь привычно и знакомо, и все же тянет Саню в университет, склонен он к раздумьям, тяга к знаниям поселилась в нем неодолимо. Медленно и настойчиво он внушает эту мысль отцу, и тот, в конце концов, соглашается отпустить сына и помощника.
      Учился Саня на филологическом факультете. Вероятно, в сыне его, Александре Солженицыне, филологическая закваска от отца.
      Когда началась первая мировая война, после третьего курса пошел Исаакий добровольцем на фронт. А чтобы отпустили родители в разгар лета, в разгар страды, пришлось Сане придумать, что надо ему ехать в Москву на практику, там он и записался в добровольцы.
      В романе "Август Четырнадцатого" Александр Исаевич Солженицын, никогда не видевший своего отца, вводит его в действие романа под своим же именем, со слегка измененной фамилией Лаженицын. И вот мы встречаемся с ним на страницах романа. Вместе с младшим братом едет Саня более пятидесяти верст до станицы Кумской (нынче называемой Минеральными Водами), чтобы сесть на поезд и отправиться в Москву, откуда он и уйдет на фронт. Восемь часов трясутся они в таратайке, проезжая меж хлебов и стад, и солончаковых проплешин навстречу Кавказскому хребту.
      А вышли предки Солженицыных из-под Воронежа, откуда выслал их царь Петр за бунт и поселил их в дикой закумской степи на пустующих землях. Кумская, закумские - все это от реки Кумы, что течет с Кавказских гор и аж до самого Каспийского моря. Самая длинная река Предкавказья, но упоминаемая реже, чем Кубань. Жили здесь на степных просторах и казаки, и вольные поселенцы.
      Степная ширь - вольница! Где гоняли овец на выпасы, где пахали - занимались земледелием. Земли крестьянам-поселенцам, каковыми были Солженицыны, давали мало, принадлежали земли Терскому и Кубанскому линейным казачьим войскам.
      Много казачьих земель пустовало, не хватало рабочих рук, и можно было взять землю в аренду за небольшую плату. Работали Солженицыны от зари до зари, жили на хуторе в обычном глинобитном станичном доме. Обходились собственными силами, батраков не держали, управлялся отец с четырьмя сыновьями. Несколько пар быков и лошадей, десяток коров да двести овец богатством здесь не считались, хозяйства такие здесь были не диво.
      Отпустив сына в Москву, "…уступив непонятному университету, отец уже не менял решенья, не брал назад, но испытывал как свою ошибку, как потерю сына. Только и видел он в нем прок на каникулах - взять Саньку на сельские работы, а в остальные отлучные месяцы развидеть смысла учености не мог". ("Август Четырнадцатого")
      А сын "в понимании своего будущего как-то рассчитывал соединить свою первородную жизнь и набранное в студенчестве. Но что ни год, выходило напротив: учение бесповоротно отделяло его от прошлого, от станичников и от семьи".
      Внимательные глаза смотрят на нас с портрета, плотно сжатые губы из-под русых усов, задумчивое лицо… Студенческая тужурка, студенческая фуражка - Исаакий Семенович Солженицын, сын крестьянина, потянувшийся к учебе, толстовец, разночинец, навсегда оставшийся молодым.
      Будущая мама писателя - Таисия Щербак тоже родилась в широких степных просторах Предкавказья, согретых ярким южным солнцем.
      Училась вначале в Пятигорском пансионе, а в тринадцать лет отец отвез младшую дочь в Ростов и определил в лучшую частную гимназию - Андреевскую, которую Таисия и закончила с золотой медалью, особенно преуспев в языках - свободно читала на трех. После гимназии училась на высших агрономических курсах в Москве.
      Веселая лукавинка застыла в ее глазах, глядящих на нас с портрета. Кажется, эта молодая девушка сейчас вспорхнет и убежит.
      "… вся в полете, подхвачено пальцами платье! - первая танцовщица гимназии! - а может быть, первая из ростовских гимназисток!.. Что еще в жизни есть? - кроме танца? кроме танца!". И ее мы встречаем на страницах романа "Август Четырнадцатого" под именем Ксения.
      Сколько же природного ума было в этих сметливых крестьянах, в лучших их представителях, и стоило отдать детей в обучение, как они тут же показывали блестящие результаты и поднимались на более высокую ступень культуры и социальной лестницы. И так поднимались культура и образованность всей России. Как же все было оболгано после Октября! И даже этих разночинцев не пожалели. Какой же был смысл уничтожать одних и наспех обучать других?
      Трагична судьба обоих родителей, да и всех родственников писателя, судьба, изломанная революцией: ранняя трагическая смерть отца, так и не увидевшего сына, ранняя смерть матери от туберкулеза - в 49 лет. Их появление в романе - это сыновний памятник родителям, деду, дяде Роману, дядиной жене Ирине.
      Портреты отца и матери всегда стоят на письменном столе писателя.
      Семья Таисии к началу первой мировой войны была богатой, зажиточной. Трудами и смекалкой сколотил Захар Щербак состояние, да сын Роман получил жену Ирину с хорошим приданым. Единственная дочь своего отца, к тому времени уже ушедшего в мир иной, Ирина получила большое наследство и все отдала Роману.
      А начинали их родители простыми крестьянами-тружениками, да таковыми и оставались до конца. Захар Щербак пришел из Таврии, а корни его тянутся к запорожским казакам. Чабаном гонял он чужие стада, и только спустя десять лет работы на хозяина получил он десяток овец, телку и поросят. Вот так, в саманной хатке с десятком овец начинали родители Таисии свою жизнь. Пережить им тоже довелось немало - и бедность, и смерть детей. В один год потеряли они шестерых детей, умерших от скарлатины. Только маленькую Таисию удалось спасти, да Роман со старшей сестрой жили уже отдельно.
      А накануне первой мировой войны разъезжал Захар на линейке по двум тысячам десятин. Земель в этих краях было много, можно было недорого взять в аренду, а, скопив деньжонок, прикупить в собственность. Неустанно трудясь и умело хозяйничая, перенимая опыт немецких колонистов, нажил Захар Щербак свое богатство и выдавал стране зерна и шерсти больше, чем многие советские колхозы или совхозы.
      Бабушка Евдокия Григорьевна так и не привыкла к богатству, не любила сидеть барыней и все норовила сама пойти на кухню и сварить борщ. Для этого перевоплощения, видимо, заново надо было родиться. Молодежь осваивалась быстрей.
      Так же начинал отец невестки Ирины - с батраков. Сын николаевского солдата поселился когда-то в дикой степи. Сметливые и трудолюбивые крестьяне сумели создать хорошие хозяйства и нажить капитал. А их кулаками обозвали и уничтожили под корень. В снег их, в тайгу семьями скидывали - стройте сами себе жилище! Кто выживет, тот в них жить будет. А теперь вот начинаем все сначала!
      Когда мы теперь сокрушаемся - где же они, крепкие настоящие хозяева земли, где наши фермеры, можем вспомнить дедов Солженицына. Захар Щербак погиб в застенках ростовского ГПУ.
      Долго еще рассказывали нам большевики об отсталой российской деревне, где не было ни техники, ничего передового, пока не осчастливила ее коллективизация и советская индустриализация. А вот что читаем мы в романе "Август Четырнадцатого":
      "В скаженном этом городе Ростове привык Захар Федорович делать дела… Больше всего он ездил в Ростов насчет машин. Покупал он там, опережая всех экономистов, дисковые сеялки от Сименса, и пропашники картофеля, и те плуги новые, идущие на длинных ремнях между двумя локомобилями. Иногда большие сделки на зерно и на шерсть подписывал там (самим французам зерно продавал)… А когда-то поехал в Армавир, да на придаток купил автомобиль "русско-балтийскую" карету за семь тысяч…
      Всю эту куплю-продажу в Ростове Захар Федорович справлял гладко, и нравилось ему, как швыдко все ростовские крутятся при делах…"
      Умел Захар Федорович делать дело и даже понравиться городским дамам и уговорить, как уговорил он начальницу гимназии принять его дочку.
      "… картинный этот хохол, с резкими чертами, мохнатыми бровями, крупным носом разляпистым, в городском костюме, с цепочкою часов на самом видном месте, - своей, однако, открытостью, юмором, но и патриархальным достоинством, а больше всего степным ветряным напором, от которого еле бумаги не срывались со стола, - ошеломил Аглаиду Федосеевну и очаровал".
      Усадьба Щербаков или "экономия", как говорили на Северном Кавказе, находилась вблизи станции Кубанская, в двадцати верстах от Армавира. Большой добротный двухэтажный кирпичный дом с высокими потолками, к нему ведут аллеи из пирамидальных и бальзамических тополей. Парадный двор обсажен платанами.
      Планировал новый дом Захар Федорович с архитектором сам, и кирпич сами выжгли - крепкий, надежный. На окнах жалюзи и ставни, так что никакая жара нипочем, четыре линии водопровода проложили, поставили свою дизельную станцию и даже в парке - фонари. Строили на совесть, для себя и для потомков…
      Как обставлять жизнь, лучше всего знали сын и невестка Ирина. Молодое поколение быстро освоилось с достатком, научилось жить с комфортом. Они и по заграницам поездили, посмотрели, как мир живет. В голой степи разбили парк. Ещё велела невестка близ дома выкопать пруд с купальней и сменяемой водопроводной водой, поставить беседку, а рядом засеять мавританский газон. За парком, который окружал дом, посадили сад, а за садом виноградник. Были и две оранжереи: маленькая, для весенних цветов и большая, где зимовали в кадках олеандры, пальмы, юкки и множество горшков с цветами, мудреные названия которых знала только Ирина. Стройная и статная, красивой походкой, отработанной в пансионе, проходила Ирина по аллеям парка - каштановым, ореховым, любовалась гималайскими елями, привезенными из Крыма. Был у них и автомобиль "роллс-ройс", на котором любил разъезжать Роман.
      Жили в "экономии" все вместе: сын Роман с женой, родители и Таисия, когда приезжала на каникулы вначале из Ростова, а позже из Москвы.
      А в Кисловодске была еще летняя двухэтажная дача. Здесь 11 декабря 1918 года у Таисии Захаровны Солженицыной и родился мальчик Саня - будущий писатель Александр Исаевич Солженицын. Мама назвала его Саней в честь отца, но только полное имя дала - Александр.
      Родился мальчик в грозный год, когда уже полыхала гражданская война, стекались на Дон все недовольные новым большевистским режимом. Уже осталась Таисия вдовой, и скоро рухнет привычный мир, все будет отобрано, все порушено и будут они скитаться по углам.
      Венчались отец и мать Александра Солженицына на фронте в 1917-м году, куда поехала Таисия к любимому в его часть, которая стояла тогда в Белоруссии. И обвенчались они в местной церкви у армейского священника. Так устроена жизнь, все в ней рядом, все перемешано: и любовь, и война, и счастье, и слезы. Где-то мир переворачивается, а где-то два молодых сердца нашли друг друга.
      В 9-м томе "Красного колеса" терпеливый читатель вновь встретится с прообразами родителей Саней и Ксенией. Александр Исаевич очень поэтично описывает их знакомство в Москве в апреле-мае 1917 года.
      "На вечеринку опоздала, уже все собрались… а вот и незнакомый: молодой офицер с обильными русыми волосами, лицо задумчивое и светится - но не от возбуждения, а ровный какой-то изнутри свет: подпоручик Лаженицын, в отпуску (прежде учился в университете, вот, с Борисом) - так и вздрогнула от этого светлого взгляда, не к ней даже обращенного, только потом - к ней, еще прежде, чем их познакомили.
      А когда знакомили, то в его чуть печальных глазах - как бы повернулось несколькими гранями - удивление.
      И с этой минуты фонтан ликованья забил в ксеньиной груди! От первой внимательной встречи их глаз, от этого изменения-поворота в его глазах".
      Служил Исаакий Семенович в Гренадерской артиллерийской бригаде, а в следующую войну артиллеристом стал его сын.
      Отец имел три военных ордена, которые позже мать с сыном прятали и закапывали в землю. И фотографии офицерские вдова боялась хранить, сохраняла только студенческие. Звание "царский офицер" стало жуткой провинностью, клеймом, которое ничего кроме ненависти не вызывало. Очень многие офицеры были монархистами, потому что давали присягу на верность Государю и отечеству и оставались верны присяге.
      Защищать отечество, государство в войне предреволюционной - разве это доблесть? Та война, в которой большевики вели пораженческую линию, война, перешедшая в революцию, после революции была проклята и осмеяна, ее надо было забыть. Никаких почестей воевавшим на той войне, никаких памятников, никаких памятных дат никогда не отмечалось, будто не проливали кровь русские люди…
      Какой перевернутый мир, где надо стыдиться того, чем надо бы гордиться! Предать анафеме лучших, достойнейших людей!
      А погиб Исаакий Семенович, уже вернувшись с фронта, от случайного выстрела на охоте и плохой медицинской помощи. Семь дней медленно умирал он в городской больнице Георгиевска по небрежности врача, который не сумел справиться с заражением крови от попавшего в рану вместе с дробью пыжа. Умер за полгода до рождения сына, не успев пожить с молодой женой, еще прежде, чем определились фронты гражданской войны.
      Александр Исаевич, рассуждая о том, где был бы его отец, если бы остался жив, не мог однозначно сказать. В 1917 году он возглавил батарейный солдатский комитет, поддерживал левые настроения, как все в ту пору, но в то же время вопреки пораженческим призывам большевиков оставался на фронте до февраля 1918 года. Уже весь фронт почти разбежался - батарея, где служил отец, стояла на передовой до самого Брестского мира.
       И трудно сказать, что было бы с ним в разгоревшихся вскоре событиях. Возможно, и без случайного выстрела судьба его оказалась бы плачевной. Гибли офицеры тысячами, большевики, не разбираясь, топили их баржами…
      Их сын, родившийся через полгода мальчик Саня Солженицын напишет впоследствии роман о первой мировой войне - "Август Четырнадцатого", о той войне, которую заслонила революция, и о ней так мало написано и мало известно; о той войне, на которую добровольцем ушел отец, отвоевав четыре года и получив три ордена; о той войне, венчавшей родителей и ставшей началом краха России и краха многих судеб, в том числе и семей Солженицыных и Щербаков.
      Детей в семье Щербаков, проживавшей в "экономии", до Сани не было. Роман и Ирина были бездетными, и быть бы ему любимцем всего семейства, если бы не грянула война, а за ней революция.
      "Все-е будут ползать перед нами на коленях! У все-ех мошну растрясем!" - говорит революционно настроенный жестянщик в "Августе Четырнадцатого".
      И растрясли. Отобрали все. Семья вынуждена была спасаться от возмездия за свои же труды, скитаться, где придется.
      И в страшном сне не мог предвидеть отец Ирины, когда, умирая, оставлял ей - единственной дочери приличное наследство, что все это отберут и доживать она будет свои дни в бедности и нищете, в пристройке к старой избе - комнатке в шесть метров: глинобитный пол, покосившиеся стены…
      Вот это и есть - высшая революционная справедливость!
      Дядя - Роман Щербак в свое время чудом спасся от расстрела, в советские годы работал водителем автобуса, умер в 1944 году. Ирина Ивановна осталась совсем одна, дожив до глубокой старости. Александр Исаевич посылал ей деньги, поддерживал, как мог.
      "Шоб гроши зароблять - нужен розум", - говаривал Захар Федорович Щербак, но советская власть так не считала. Всё, что нажито было трудом и смекалкой: земля, стада, дом - всё отобрано. Последние годы жизни скитался Захар Федорович, где придется, подкармливали добрые люди, бывшие его работники. Когда-то он говорил: "Так жить надо, шоб людям жить давать". И люди это не забыли.
      Отголоски событий тех давних лет отпечатались в детской памяти, и спустя годы в тяжелейшую пору прозябания в лагерях Александр Солженицын, сочиняя повесть в стихах "Дороженька", вот как запечатлел в ней последние дни жизни деда и его гибель, страх и унижение матери перед ворвавшимися в их тесную комнатку ГПУшниками .

      Приехал дед однажды к нам
      В рождественский сочельник…
      Попил колодезной воды
      И пропостился до звезды.
      …………………………….
      Огромный дед сидел - в поддевке, в сапогах,
      С багрово-сизым носом, бритый наголо
      Меж нашей мелкой мебелью затиснут.
      Ему под семьдесят в ту пору шло.
      …Начавши с ничего и снова став ничем,
      Все потеряв - детей, стада, именья -
      Молил смиренья дед, но не было смиренья!

Назавтра было Рождество. В памяти старших - перезвон колоколов, подарки, радостное состояние души. В памяти мамы еще и рождественские балы, маскарады. Но теперь этот праздник осмеян и почти запрещен. Церкви разграблены, церковная утварь идет в горнило индустриализации, священники ссылаются на Соловки. Когда-то мама и тетушка Ирина приобщали мальчика к Богу, водили его в храм, учили молитвам. Мальчик Саня помнит, как в Кисловодске в церкви Пантелеймона во время службы вошли вдруг красноармейцы в буденовках и прошли - прямо в алтарь! Забирать то, что им нужно. Все святое - сметено. Ему было тогда три с половиной года, но запомнил он это на всю жизнь!
      И вот рано утром дед ушел в собор к заутрене, а в доме в этот светлый рождественский праздник появилось ГПУ.

      Долбили в дверь ногою как тараном.
      На локте мама вскинулась с дивана.
      К окну, к двери метнулась,
      Опять к окну,
      Немея, повернулась:
      "О Боже! Г П У !"

      Рождественская дрожь лампады и серебром украшенная елка - все померкло. Двое мужчин в тулупах заполонили всю их крохотную комнатку, в которой совсем не осталось места. Упали на пол серебряные шары с елки, сшибленной их широкими плечами.
      ГПУ явилось за дедом, но деда не было, и они, не теряя времени, подступили к матери: вываливай золото, бриллианты. Ни золота, ни бриллиантов, которые они требовали, не оказалось, и тогда ей подали бумагу, которую она должна была подписать: "Я заверяю… золота ни грамма… Во время обыска откроется… статья УК".

      Уже перо макнув, спросила мама:
      "А обручальное кольцо?.. О муже память… Ничего?"
      Но младший вырвался: "Хо-го!
      Какого ж черта вы молчите?
      Тащите, дамочка, тащите!"
      Ни на кого не глядя, от стола
      Мать тихими ногами отошла,
      Спиной к обоим стала,
      Из бисерной шкатулки потемневшее достала,
      Упала головой,
      Губами и щекой
      Прижалась, -
      Вернулась лебединым шагом,
      Взяла бумагу,
      Расписалась.

      Вскоре, просветленный, вернулся с заутрени дед, прикоснувшийся к Богу, к вере… А здесь его поджидало ГПУ и тоже требовали золото. Никакого золота у деда, конечно же, не было и тогда:

      Чекист поднялся резко: "Ну,
      Там разберемся в ГПУ".
      Не из таких в подвалах выбивали блажь.
      И дед:
      Надел поверх рубахи деревянный крест,
      В дверь ГПУ вошел - и навсегда исчез.

      Так закончил дед по материнской линии - Захар Щербак. Не пощадила так называемая народная власть бывшего батрака, мужика, своим трудом выбившегося к достатку.
      Из большой семьи Солженицыных (отец Исаакия Семен Ефимович, овдовев, женился во второй раз и от молодой жены было еще несколько детей) осталась только одна двоюродная сестра Александра Исаевича - Ксения Васильевна Солженицына, по мужу Загорина. Она работала в колхозе, дожила до возвращения Александра Исаевича из Вермонта.
      Дед Семен Ефимович умер в начале 1919 года. Тяжелым и страшным был этот год, особенно для семьи Солженицыных, меньше чем за год в семье случилось четыре смерти. Началось со смерти Исаакия - 15 июня 1918 года, затем умер другой сын - Василий и дочь Анастасия, а за ними и отец семейства Семен Ефимович.
      Два старших брата Солженицыных, Константин и Илья продолжали жить в Сабле до самой коллективизации. А коллективизация размела остальных. Один брат, к счастью, умер перед самой коллективизацией, а семью его и семью другого брата раскулачили и сослали всех в Сибирь. Крестьянская семья, честно трудившаяся на этой земле еще с прошлого века, была фактически уничтожена. Их постигла судьба многих лучших на селе хозяев, добросовестных тружеников.
      Отец Александра Исаевича похоронен в Георгиевске, но на могилу его сын не может прийти, она закатана под асфальт стадиона. Вот так же катком прошла революция и по семье Солженицыных и Щербаков.
      

Глава 2. Детство и юность.

Рос Саня Солженицын в Ростове, бегая по улочкам города, раскинувшегося на крутом правом берегу Дона, где поселились они с матерью. Мама когда-то училась в ростовской гимназии, здесь у нее были друзья, здесь можно было найти работу. Замуж она больше не выходила, боясь, как бы отчим не обидел сына.
      Красивый южный город, утопающий в зелени, сбегающие к набережной проспекты и на нижней террасе у реки бульвар, где так приятно гулять теплым летним вечером. А вокруг города степь с ее широкими просторами и особенно красочной палитрой в начале лета, когда сменяют друг друга цветущие растения. Голубое небо, яркое солнце, звон кузнечиков, безграничная даль с силуэтами степных курганов.
      Город, через который совсем недавно перекатывались "белые" и "красные", город, бывший в центре белого движения, город сосредоточения Добровольческой армии.
      Сюда, на Дон стекались после Октябрьского переворота все недовольные большевистским режимом, весь цвет русского офицерства, вливаясь в Добровольческую армию, пытавшуюся восстановить государственность и законность, боролись за великую, единую и неделимую Россию с теми силами, которые ввергли Россию в хаос и анархию. Юг России сопротивлялся, пытаясь сохранить былую мощь и могущество Российской державы, но с Севера все мощнее давили Советы, наступала Красная Армия, и город переходил то под власть Добровольческой армии Деникина, то Первой Конной армии Буденного.
      Поселились здесь уже после войны, в 1924 году. Еще процветал нэп, еще мелькали тросточки, котелки и пикейные жилеты, еще гуляла по бульварам нарядная публика в белых одеждах, когда приехала в город молодая вдова с пятилетним мальчиком начинать новую жизнь. С гимназических маминых лет жизнь сильно изменилась, даже внешне. Женщины щеголяли теперь в коротких юбках, упростились и резко изменились фасоны в женских нарядах. Это была уже другая эпоха. Всего лишь десять с небольшим лет от начала войны, но между ними разверзлась пропасть.
      Матери и сыну Солженицыным жилось здесь нелегко. Жили они в очень тяжелых условиях, снимали комнаты в каких-то гнилых избушках у частников, а когда получили, наконец, комнату в восемь квадратных метров, то это была часть перестроенной конюшни с низким потолком и маленькими оконцами. За водой приходилось ходить далеко с вёдрами.
      "Всегда холодно, дуло, топилось углем, который доставался трудно, вода приносилась издали…", - вспоминал Александр Исаевич в одном из интервью.
      В лагерной поэме "Дороженька" есть строки:

      Мы жили с мамой в тупике,
      В дощатом низеньком домке,
      Где зимний ветер свиристел в утычках щельных.

      К тому же тупик находился на задворках здания ОГПУ, и оно сопровождало всё его детство словно знак судьбы. Девять лет с шести до пятнадцати прожил он рядом с мрачными зданиями ГПУ, раскинувшимися на целый квартал. И часто, идя из школы, видел понурых женщин, стоявших в очереди. Он знал, что эти женщины принесли передачи заключенным.

      Чего ж еще хочу? Какое мне начало?
      Каких корней ищу в моей судьбе?
      Я мальчик был - ЧК мне небо заслоняла,
      В солдата вырос я, - она в НКВД.

      Таисия Захаровна хорошо знала французский и английский языки, изучила стенографию и машинопись, но в учреждения, где хорошо платили, ее никогда не принимали из-за соцпроисхождения. Поэтому приходилось Таисии Захаровне брать сверхурочную работу на дом, делать ее ночами, недосыпать. Все это и кончилось для нее туберкулезом.
      Какой прекрасной, вероятно, рисовалась жизнь в кудрявой головке курсистки, потянувшейся к знаниям! И была она, судя по всему, личностью, наделенной определенными способностями. Но жалкое существование стало ее уделом, и жизнь только для сына. Всё для него.
      Мальчик рос пытливым и способным, и радовал мать. Но у мальчика Сани Солженицына жизнь тоже была непростая. Вот как он пишет в очерках изгнания "Угодило зернышко промеж двух жерновов":
      "В шесть лет я уже твердо знал, что дедушка и вся семья - преследуются, переезжают с места на место, еженощно ждут обыска и ареста. В девять лет я шагал в школу, уже зная, что там меня могут ждать допросы и притеснения. И в десять лет, при гоготе, пионеры срывали с моей шеи крестик. И в одиннадцать, и в двенадцать меня истязали на собраниях, почему я не поступаю в пионеры… В то враждебное время я жил в Ростове, как на чужбине… "
      В первые годы мама с сыном ходили в церковь, пока не закрыли последнюю. Накануне войны в Ростове не осталось ни одной действующей церкви.
      Но детство есть детство. После школы, вооруженные деревянными мечами, мальчишки играли в разбойников. И даже хотели украсть лодку и бежать в Америку.
      Саня даже приобрел в те годы, в свои 12 лет шрам на лбу, который позже КГБ в своих инсинуациях широко использовало, пытаясь сделать из Александра Исаевича неврастеника и антисемита, изобретая "спираль измены Солженицына". Излагалась одна из версий так: якобы Саня обозвал Шурку Кагана "жидом", а тот сильно толкнул его и, падая, Саня рассёк лоб о ручку двери.
      А история со шрамом - обычная ребячья неосторожность. Произошло это в пятом классе в сентябре 1930 года. Одноклассник Шурка Каган принес в школу финский нож, и они с Саней стали этой финкой играть, отнимая друг у друга, и Шурка нечаянно уколол Саню острием ножа в основание пальца и, видимо, попал в нерв. Саня почувствовал сильнейшую боль, в глазах потемнело, он страшно побледнел и стал терять сознание. А очнулся уже лежа лицом в луже крови, ничего не понимая, где он и что с ним. Оказалось, он шел, теряя сознание, рухнул и ударился лбом об острое ребро каменного дверного проема. Лоб был рассечен, и даже образовалась вмятина. Его обмыли под краном холодной водой, отвели в медпункт и там безо всякой дезинфекции наложили швы. После чего пошло нагноение, поднялась высокая температура, и сорок дней он болел.. Вот такие мальчишеские шалости, в результате чего осталась отметина на всю жизнь.
      А еще любил мальчик Саня погонять в футбол. И в ограде закрытой полуразрушенной церкви Казанской Божьей Матери, находившейся неподалеку от школы, мальчишки с удовольствием били по мячу, ударяя им то в оконце церкви, то в надгробные камни могил священников. И в сентябре 32-го чуть не исключили из школы троих заядлых футболистов, того же Шурку Кагана, Саню Солженицына (хоть и был он отличником) и еще одного мальчика за систематический срыв сдвоенных уроков математики, с которых они сбегали, чтобы поиграть в футбол. Живому и подвижному Сане трудно было высидеть сдвоенные уроки (так ведь из двух один и пропустить можно!), и молодой азарт, озорство гнали его из школы к футбольному мячу. Но проказы эти закончились плачевно, и их решено было исключить из школы.
      Бедная мама, как она огорчится! Но разве он мог предположить, что их так сурово накажут. Три дня мальчишки приходили к школе, боясь признаться родителям, и понуро сидели на камешках, в надежде на милость. Спасла их общественность в лице девчонок. Они составили петицию, ходили с ней к руководству школы и уверяли, что берут провинившихся на поруки. Дирекция смилостивилась, и Саня продолжал учебу. Но футбол он не забыл, и позже в Марфинской "шарашке" это было единственным развлечением, которое позволялось ученым зэкам.
      Скрашивали трудную жизнь в Ростове мамины гимназические друзья. Это и сестры Остроумовы, в доме которых на красном беккеровском рояле играла Таисия Захаровна, а потом на нем же одна из сестер Вера Михайловна учила играть "мальчика в сереньких штанишках" - Саню Солженицына.
      Но больше всего времени они проводили в гостеприимном доме Федоровских. Это была подруга Таисии по гимназии, дочь той самой начальницы гимназии из "Августа четырнадцатого", которую когда-то Захар Федорович уговорил взять в гимназию (уже заполненную) его дочь. Да мало того, он еще и уговорил взять дочь к себе в дом на проживание. И Таисия жила и воспитывалась вместе с детьми семьи Андреевых, подружилась с ее дочерью, с которой они остались подругами на всю жизнь. (Женя в романе, в поэме - Екатерина Николаевна). Она вышла замуж за инженера Федоровского.
      В семье этой собиралось большое общество, здесь ели-пили, спорили и музицировали, танцевали и пели романсы под аккомпанемент рояля, пока в двадцатых годах еще оставались осколки старых семей, старых домов и тех самых буржуазных интеллигентов, которых нещадно клеймил Ильич. В "Дороженьке"" мы найдем описание этого радушного гостеприимного дома, где семья выведена под фамилией Федоровские.

      Всегда открытое радушье!
      Тебя все меньше в русской жизни.
      Твой дар усталостью иссушен
      И подозрительностью изгнан.

      Это была та самая инженерная среда, о которой Александр Исаевич упоминает в "Архипелаге", в главе "Первая камера".
      "Мне пришлось воспитываться в инженерной среде, и я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта легкость и широта мысли, непринужденность переключения из одной инженерной области в другую, и вообще от техники - к обществу, искусству. Затем - эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного - немножко музицирование, у другого - немножко живопись, и всегда у всех - духовная печать на лице".
      В "Архипелаге ГУЛАГ" он даст нам портрет советского инженера-выдвиженца с "толстым лицом и бульдожьей челюстью", которые пришли на смену уничтоженным.
      Каким контрастом с теми интеллигентными людьми стоял этот толстый хряк, взращенный "самым передовым в мире учением".
      Вот в этой среде маминых друзей они и провели много приятных дней. В семье был сын Миша - ровесник, друг детских забав. Вместе они играли в индейцев, сооружая вигвам из бабушкиной шали, то искали в пещере под роялем клад, то неслись через комнаты на воображаемых собаках в заснеженную Аляску, вслед за героями Джека Лондона искать золотоносные жилы, туда, где жили Белый клык и Красавчик Смит.
      А иногда входили они благоговейно в отцовский строгий кабинет, где хранились кипы чертежей на кальке, на миллимитровке и ватмане.
      А вот и гости, те самые, о которых написано в "Архипелаге".

      … Седой полнеющий старик,
      Ученый с титлом мирового,
      Владелец шапочек и мантий,
      Известный автор многих книг,
      Не утерял еще таланта,
      Прикрывши грудь волной салфетки,
      Следить за вкусами соседки,
      Приправить анекдотом метким
      Рассказ о новом культпоходе,
      Прочесть из Блока мимоходом,
      Новейший высмеять романс
      (Джемелли: "Браво! Декаданс!"),
      Над Маяковским посмеяться,
      Поговорить о Лиге Наций.
      О том, куда идет страна,
      И о записках Шульгина.

      Олег Иванович Федоровский был и инженер, и конструктор, и профессор, занимался преподаванием. А был он - внук дьячка из бурсы. Нам ведь постоянно внушали в советское время, что только дети помещиков и капиталистов, да прочих буржуев учились в университетах. Это был один из главных постулатов советской власти: если бы не советская власть, вы, дети из народа, не смогли бы учиться и не получили бы высшего образования. И мы вслед за ней повторяли и постоянно это помнили. А вот поди ж ты, на каждом шагу встречаются эти разночинцы. Что Чехов, что Иван Шмелев, что Третьяковы и Щукины - все предки их в недавнем прошлом - крепостные крестьяне, потом купцы, коммерсанты, подрядчики, а их дети, знакомые нам писатели, меценаты - окончили университеты и стали образованными людьми. И им, как и нам порой, приходилось нелегко: и голодно, и холодно. Антон Павлович Чехов с шестнадцати лет, когда разорился его отец, самостоятельно зарабатывал себе на жизнь, подрабатывал уроками и так закончил гимназию. А когда учился в университете, Таганрогская управа платила ему стипендию. Так что рядом с богатеями учились и такие.
      Здесь же в этом гостеприимном доме, в котором Саня провел полдетства "как сын второй, как сына брат", и первая мальчишеская влюбленность, о которой так поэтично написал он в "Дороженьке".

      Кто знает - как, когда, какою
      Неизъяснимою тропою,
      Не зная разницы в летах,
      Сама себя стыдясь, крадется
      Любовь в мальчишеских сердцах?
      То ей обнять меня придется,
      А то послать за пустяком -
      Несусь с готовностью бегом
      И темным боем сердце бьется.
      Ни слов еще, ни тех понятий,
      А вот - духи… коснуться платья;
      Тайком, чтоб не видал никто,
      В томленьи радостном, незрелом,
      Прийти и сесть на место то,
      Где только что она сидела.

      И что же стало с ним, с этим веселым, гостеприимным домом, неужели так и жили безмятежно и счастливо? Да нет. Закончился сытый и веселый нэп, сворачивались все послабления, скудела жизнь, в стране начиналась индустриализация и всеобщая коллективизация. Так приблизился 1930 год.
      В том году начали хватать инженеров-вредителей, их обвиняли во всех смертных грехах: они специально ломали технику (у какого настоящего инженера рука поднимется?!), вредили, где только могли. Был организован после "Шахтинского дела" очередной громкий "Процесс Промпартии". На скамье подсудимых оказались представители всех отраслей промышленности страны и плановых органов. И каковы же зловонные преступления этих буржуазных инженеров? Вот одно из них: они планировали уменьшенные темпы развития, годовой прирост всего лишь на 20-22%, когда трудящиеся страны готовы дать 40 и 50%. (Где такое видано! когда 8% прироста считается высоким темпом. Какой авантюризм!)
      Страна была охвачена поиском вредителей. Как пишет Солженицын в "Архипелаге": "Едва было понято, что искать: вредительство, - и тут же, несмотря на небывалость этого понятия в истории человечества, его без труда стали обнаруживать во всех отраслях промышленности и на всех отдельных производствах". Сколько лет Россия жила без вредителей и вдруг откуда столько взялось? Народ был заражен этим психозом и кричал: смерть вредителям! И не только простой народ, но и литература. Взять хотя бы любимый нами всеми роман В.Каверина "Два капитана". Ведь если разобраться, на чем основана интрига? Все на том же постулате: ищи врага! И врагом этим оказывается затаившийся Николай Антоныч, который даже родного брата не пожалел и умышленно его погубил. В молодом поколении появляется еще один враг - Ромашов. Краски черно-белые характерны для того времени. Роман симпатичный, много чистого, светлого, но фабула построена на том, чем тогда был насыщен воздух.
      В эту мясорубку "Процесса Промпартии" попал и инженер Федоровский…
      Детство закончилось, началась юность. Саня взрослел, школьная жизнь все больше захватывала его, он вступил в комсомол и жил обычной жизнью советского школьника. Появилось много новых увлечений, новые друзья. В старших классах проявился интерес к литературному творчеству. Но пробовал он писать ещё с девяти лет, а в десять прочёл "Войну и мир". Вместе с другом Кириллом Симоняном и Еськой Резниковым издавали в школе литературный журнал. Другой троицей, с Симоняном и Лидой Ежерец втроем катали "роман трех сумасшедших": Писали по очереди по главе, и не было никакого уговора о судьбе героев, а следующий пусть выпутывается, как хочет. У каждого из них было уже много написано, у каждого были заветные тетрадки.
      Увлечений у Сани много. На уроках литературы нравилось читать пьесы в лицах, и они с Кириллом были самыми активными участниками. Ещё записывались в городские драмкружки, куда-нибудь в читальню Карла Маркса, ставить катаевскую "Квадратуру круга". А еще исхитрялся посещать литературный кружок в Доме медработников.
      Углубленность, аналитический ум, склонность к размышлениям у Сани, видимо, от отца, а страстность натуры и артистизм, конечно же, по материнской линии, от мамы и от деда Щербака...
      Кроме собственного участия в драмкружках стремились попасть и в городской театр на спектакль, особенно если билеты были со скидкой. Денег было мало, у многих сверстников не было отцов, у кого - погиб, у кого - вынужден спасаться в эмиграции.
      Тот же Кирилл Симонян приобщил его к концертам симфонической музыки. Сам Кирилл хорошо играл на рояле. В то время в Ростове существовала великолепная традиция - теплыми вечерами в городском саду проводились бесплатные симфонические концерты. Послушать приходили все желающие. Друзья частенько бегали в парк на эти концерты. Души их вступали в мир музыки и парили вместе с нею где-то над садом, над Доном, уносились в мечтах в будущее, конечно же, светлое, как и будущее всего человечества, которое должно скоро наступить. Сколько планов в душе, сколько хочется совершить!
      А в ожидании начала концерта сидели с книжками где-нибудь на скамейке. И самое тяжелое испытание - если свободная скамейка оказывалась вблизи ресторана и оттуда доносились запахи недоступной еды. Голодным ребятам оставалось разве что сильнее уткнуться в свои книжки или убежать подальше, чтобы не исходить слюной.
      Но как же разведет их с Кириллом судьба, когда начнутся гонения на неугодного писателя и КГБ вцепится в друзей, чтобы и их использовать в своем очернительстве. И не выдержат некоторые. Но об этом позже.
      Был у Сани еще друг - Николай Виткевич (Кока), с которым судьба их свяжет надолго. Дружба эта станет роковой. С Кокой вели умные разговоры, дискуссии, говорили об истории, политике, Марксе и Ленине, мечтали о будущем. Саня к тому времени уже был увлечен историей революции, и на эти темы они любили порассуждать с Кокой, и критически осмысливали окружавшую их действительность.
      В двадцать лет вместе с Кокой путешествовали на лодке по Волге. Это было первое путешествие в сознательном возрасте и масса впечатлений. Припасли в дорогу сухарей да картошки, останавливались на ночлег на берегу, разводили костёр и варили в котелках картошку или суп. А днём снова в путь. Где гребли, где просто нежились на солнышке, лёжа в лодке, и её несло течением вниз. Но не всё было так радостно и беспечно. Тогда же они встречали "знаменья страхов потусторонних", как напишет он в "Дороженьке". У Жигулей увидели, как на сланцевых берегах работали какие-то странные серые люди с кирками и лопатами, одетые в лохмотья. А на следующий день разминулись с арестантским катером и по бокам - конвойные штыки! А за штыками лица тех, кто работал на том берегу. Кто они? За что их?
      Так начитанные мальчики, увлекавшиеся в то время Марксом, знакомились с "потусторонней жизнью". Так "Архипелаг" вплывал в жизнь Сани Солженицына.
      А какое было счастье, когда Сане купили велосипед! И вместе с Кокой они совершили путешествие по Северному Кавказу, проехали по Военно-Грузинской дороге. Сколько было впечатлений!
      Как много им хотелось успеть! Какими любознательными и разносторонними были тогда молодые люди, скажем так, лучшие из них. Были еще курсы переводчиков с английского языка и попытка познания латыни. Уже учась в университете, Саня с друзьями посещал латинский кружок. И она, эта древняя латынь, пригодилась ему в МИФЛИ. Там это был обязательный предмет.
      В 1936-м году Саня Солженицын окончил школу. Перед ним стояла дилемма: он хотел получить литературное образование, но в Ростове такого ВУЗа не было, а уехать в Москву и оставить в одиночестве больную мать он не мог, да и средства не позволяли. И тогда Саня поступил на физмат Ростовского университета, Николай Виткевич - на химфак, а Кирилл Симонян поступил в мединститут. К математике у Сани тоже были хорошие способности, она ему давалась легко, но призвания к ней не было.
      Вот как вспоминает о первом появлении Сани Наталья Решетовская, будущая жена. Она училась на химфаке и познакомилась с тройкой друзей (Саня, Кока и Кирилл) еще на первом курсе.
      "Перепрыгивая через две ступеньки, к нам по лестнице несся высокий, худощавый, густосветловолосый юноша. Говорил быстро. Да и весь он был какой-то быстрый, стремительный. Лицо очень подвижное... Ребята были закадычными друзьями, много рассказывали о своей школе, называли себя мушкетерами. Атосом был Саня, Портосом - Кока, а Кирилл - Арамисом. В их разговорах постоянно фигурировали герои самых различных произведений, античные боги, исторические личности. Все трое казались мне всезнайками…"
      И тогда же на первом курсе родилась идея - написать роман о революции.
      Однажды, это было 18 ноября 1936 года, Саня шёл один по Пушкинскому бульвару. Погода была солнечная, но солнце в эту пору поднималось невысоко и грело скудно. И в одном месте бульвара вдруг словно толчок изнутри - возникла идея: писать роман о русской революции.
      "С детства я откуда-то знаю, что моя цель - это история русской революции." - так он пишет в "Архипелаге"..
      Главным событием он тогда считал Октябрьскую революцию и хотел писать именно о ней. Но понимал, что надо начинать глубже, без Первой мировой войны никак не объяснить революцию И Саня засел в библиотеки, читал книги о той войне. Отсидев университетские занятия, юный студент мчался в городскую библиотеку и просиживал там до десяти вечера, пока она не закрывалась.
      Очень потрясла Самсоновская катастрофа, случившаяся в начале войны, в августе 14-го года в Восточной Пруссии, где Вторая армия под командованием Самсонова попала в мешок и была разгромлена. Решил писать сначала о ней и занялся её детальной разработкой. Эта трагедия легла в основу первого исторического романа. Начат был роман в 1937 году, а закончен… в 1970-м и получил название "Август Четырнадцатого".
      Самсонов тем еще привлекал, что был как бы свой, казачий генерал с Дона, пребывал какое-то время атаманом войска Донского и проживал в столице Донского казачества Новочеркасске, расположенном в сорока километрах от Ростова.
      Видимо, уже тогда судьба дала знак и вела его. Дело в том, что во время войны капитан Александр Солженицын окажется в тех местах, о которых он столько читал! Он увидит горящий Найденбург именно таким - объятым пламенем, каким увидел его Самсонов! Именно там, в Восточной Пруссии СМЕРШевцы сорвут с него ордена и погоны и повезут - на Лубянку.
      А пока Саня подолгу просиживал в библиотеке, выписывая все в заветную тетрадочку. Тогда же было написано несколько глав романа. Тетрадочек накопилось несколько и, к счастью, даже во время войны они не пропали.
      Еще со студенческих лет Саня страшно дорожил временем. Ведь он так много должен узнать и сделать! Даже поджидая трамвай, он вынимал из кармана и перебирал самодельные карточки, на которых с одной стороны значилось какое-нибудь историческое лицо или событие, а на другой - соответствующие им даты. А Саня еще успевал подрабатывать репетиторством, заработков мамы не хватало.
      "Рассчитавши целые годы по секундам, Нержин не знал и не желал отдыха… Беречь! Беречь время и уплотнять его! - был напряженный девиз Глеба еще со школьного времени. Ни на какое пустое слонянье, кроме единственного только футбола, его невозможно было завлечь. Над ним напоминательно парила смерть отца в 27 лет." ("Люби революцию") Это, конечно же, о себе.
      Эту черту - использование времени с максимальной пользой, всегдашнюю торопливость и нежелание тратить время впустую, он сохранит на всю жизнь. Он всегда торопился. Вот только на склоне лет позволил себе сбавить темп, уже проделав титанический труд и выполнив-таки все, что задумал.
      Тогда, в довоенной юности, когда были первые пробы пера, Саня очень волновался, что мало у него сюжетов. Жизнь позаботилась о сюжетах, их потом было столько, что только успевай писать, и он едва успел.
      И все же по-прежнему он ощущал необходимость литературного образования, без которого, казалось ему, он не сможет стать полноценным писателем, да и просто была душевная тяга к гуманитарным наукам, и после третьего курса университета он поступил в Московский институт Истории-Философии-Литературы (МИФЛИ) на заочное отделение.
      Мимо тихого зеленого парка Сокольники ехал трамваем высокий студент со светлорусой рассыпающейся копной волос, объезжая парк по задам и высаживаясь на Ростокинском проезде у здания МИФЛИ. До войны это был знаменитый центр гуманитарных наук, и Саня входил в этот дом как во храм и гордился быть его частицей.
      "Девушки и юноши, которых он никого не знал, встречавшиеся ему в коридорах, толпившиеся у расписаний, у стенгазет, сосредоточенно обложенные фолиантами в факультетских читальнях и даже примитивно съедающие простой бутербродик в подвальном институтском буфете, казались ему самыми-самыми талантливыми изо всех своих сверстников, - и Нержин изнывал от жажды познакомиться с ними и открыться, что он такой же талантливый. Но в ответ встречал только презрительные взгляды: в их привычной толпе он был непривычный, сразу отличаемый заочник, низшая раса, студент второго сорта".
      Времени, естественно, стало еще меньше. Но важно правильно спланировать свой день и использовать время с максимальной отдачей. И уж теперь оно было упаковано очень плотно, студенту двух ВУЗов нельзя терять ни минуты.
      Но молодость берет своё, и Саня успевает влюбиться. Конечно же, в ту девушку, которая подружилась с тройкой друзей, Наташу Решетовскую.
      Были иногда и студенческие вечеринки, немного вина - одна бутылка на двенадцать человек, танцы с девушками, фокстрот "Рио-Рита". Но Саня не умел нравиться, ухаживать, не заботился о своей внешности, весь сосредоточенный на внутренней жизни. Рос худым, бледным, неприглядным юношей, был плохо одет, да и не на что. И все-таки он выбрал себе девушку - Наташу. Воспитан был Саня в поклонении к женщине и постоянстве и, выбрав девушку, он уже на других не смотрел. А пока влюбленный молодой человек изливал свои чувства в дневнике, не зная как приблизиться к своей избраннице.
       Вскоре после знакомства Наташа пригласила ребят к себе домой. Пили чай, играли в фанты, чуть позже Наташа села за рояль, и, видимо, уже тогда запала в сердце молодого студента. Саня с детства любил слушать игру на рояле - вначале мамину, маминых подруг, а теперь вот этой юной очаровательной девушки. На втором курсе в университете открыли школу танцев. Наташа и Саня записались в нее и стали танцевальной парой. Это сблизило их. На университетские вечера они тоже приходили теперь вместе и танцевали только друг с другом… А когда он заходил за ней, чтобы вместе идти на вечер, она играла ему на рояле. Любовь к слушанию классической музыки он сохранит на всю жизнь. И, наконец, случилось то, что должно было случиться. Теплым июльским вечером 1938 года на скамейке театрального парка Саня объяснился в любви, уверяя, что в будущей жизни видит Наташу всегда рядом…
      Наташа не была влюблена так, как он, и даже плакала вначале оттого, что нужно что-то решать, а решать не хочется. Наверное, она мечтала о другом избраннике, но ухаживание, преданность и поклонение Сани покорили Наташу, и через три дня она написала ему записку, что любит!
      Оба были очень заняты, она параллельно училась в музыкальном училище. Решили пожениться после четвертого курса, а пока… А пока, начитавшись в библиотеке исторических материалов для своего будущего романа, уходя почти последним под взглядами вздыхающих библиотекарш, в десять вечера Саня бежал на свидание. Занятиями он жертвовать не мог, приходилось жертвовать сном.
      Жизнь напряжённая, времени свободного совершенно не остаётся. Все больше времени проводит он в кругу друзей и все меньше бывает с мамой, отходит от семьи. Что мама! Это ведь так - приложение к нему. Это подвой, на котором выросло красивое молодое зеленое дерево! Теоретизировать, строить планы на будущее, острить интереснее с друзьями, а когда любимая девушка появилась, уж совсем некогда. И что там, в маминой жизни, чем она заполнена, что в ее душе - разве это так важно?
      "А мать положила жизнь и здоровье единственно на то, чтобы вырастить сына - как будто его будущая жизнь много важней ее собственной". Это он поймет и запишет позже, когда жизнь поломает его, покорежит, когда станет он старше и мудрей. Вспомнит, что, кажется, был у мамы роман, но она не вышла замуж ни за того, ни за кого-либо другого. А когда Александр Солженицын вернется уже после ссылки, будет расспрашивать о матери и об отце всех, кто знал их.
      27 апреля 40-го года Наташа и Саня зарегистрировали свой брак. Саня любил числа, кратные девяти. После загса он подарил молодой жене фотографию с надписью: "Будешь ли ты при всех обстоятельствах любить человека, с которым однажды соединила жизнь?".
      Вопрос оказался пророческим, обстоятельств было много, да еще каких!
      Молодожены никому не сказали о регистрации. Через несколько дней Наташа уехала в Москву на практику и остановилась у своих родственников Туркиных, с которыми мы еще встретимся в последующие годы их жизни. А восемнадцатого июня встречала на вокзале мужа, приехавшего на летнюю сессию. Когда практика и сессия были позади, они уехали в Тарусу, на Оку, где провели медовый месяц. Только из Тарусы написали обоим мамам и друзьям, что поженились.
      Сняли около леса домик и окунулись в природу средней полосы России, которая позже прочно войдет в их жизнь, когда они поселятся в Рязани. Но это еще так далеко и столько произойдет страшных событий в их жизни, словно пройдет целая вечность. А пока…
      Расположившись в тени берез, читал Саня вслух молодой жене стихи Есенина или "Войну и мир". Гуляли по лесу, слушая шорох осин и шуршанье травы в овражке. После горячих южных степей, стелющихся до горизонта, где "едва только вспыхнет восток, - степь до запада озарится", привыкали к прохладе леса, запаху лесных трав.
      Есть в "Дороженьке" глава "Медовый месяц". Лежа на тюремных, а может быть, лагерных нарах, сочинял он стихи о том далеком и прекрасном, безвозвратно ушедшем.

      Нет огней и гостей под навесом крыльца, -
      Все вдвоем… И на пальце твоем - обручального
      Золотой отлив кольца…

      Но как немного счастья выпадает человеку. Уже в Европе полыхает война, уже гудят бомбардировщики над Ла-Маншем… Всего лишь год мирной жизни осталось советским гражданам. Всего лишь год проживут вместе эти молодожены, блуждающие меж белоствольных берез. А потом война и после войны - арест, тюрьма, лагеря у него, а у нее - письма, ожидание, редкие свидания и снова ожидание - много, много лет.
      Но еще не свершился поворот судьбы, еще они счастливы. Пусть не безоблачно - обижается молодая жена, когда он, вскочив рано утром, сидит над томом Карла Маркса, но все равно - это счастье: быть вместе, вдвоем, вот здесь в глубинке России, где мир и покой, и мечты.

      … Погоди ж, дорогая, окончу, дочту,
      Тени вечера выйдут из-за леса -
      Мы пойдем, обнявшись, и на нашу чету
      Будут встречные взглядывать с завистью…

      Наташе хотелось сегодняшних радостей, сегодняшнего счастья, а он весь в познании, весь в жертвенности, и для нее так мало остается. Даже сейчас, в медовый месяц ему так трудно оторваться от книг, ему так о многом нужно подумать.

      Он и сам понимает это, но по-другому не может.
      Да, я звал тебя, звал. А дороги круты.
      Я зачем тебя влек? В каком чаду?
      Не иди! Ты слаба. Переломишься ты!
      Я не знаю - я ли дойду…

      Вернувшись в Ростов, поселились отдельно от родителей, сняв комнату в Чеховском переулке. Как вспоминает его жена Решетовская: "Трудяга-муж продолжал черпать из кладезя знаний: заниматься в читальне и после нее дома, порой до двух ночи, доводя себя до головных болей, разрываясь между математикой, литературой и историей. Он понимал, что так работать нельзя, но иначе уже не мог. Опасения, что женитьба помешает планам на будущее, отпали. Саня увидел, что, женившись, не только ничего не потерял во времени, а наоборот - выиграл! Не надо бегать на свидания, часто водить невесту на концерты, в кино, гулять по ночным бульварам".
      Муж порой казался молодой жене машиной, заведенной на вечные времена…
      Таким он и остался - погруженным в умственную работу, в изучение предмета, занимавшего его. Своей увлеченностью, своим внутренним горением заманивал и жену за собой…
      После возвращения из Тарусы, с началом учебного года их ждала радость: отличник, редактор факультетской стенгазеты, активный участник всех комсомольских дел и художественной самодеятельности - Саня стал получать сталинскую стипендию. Все складывалось неплохо - еще один курс, госэкзамены, и Саня надеялся освободиться от точных наук для более углубленной учебы в МИФЛИ и любимой литературной работы, которая все более поглощала его. Но планам этим не суждено будет сбыться, ведь уже 40-й год, чуть меньше года осталось до 22 июня…
      

Глава 3. Война.

Сдав досрочно и на отлично государственные экзамены в Ростовском университете, Саня с легким сердцем перед простором, теперь свободным для всех наук и искусств тут же в июне выехал в Москву в свой заветный МИФЛИ. Он ехал сдавать латынь и церковно-славянский, несколько литератур - античную, всеобщую до Возрождения и русскую до Карамзина, а также историю Средних веков.
      "Итак, жизнь была прекрасна. Прежде всего потому, что она была подвластна Нержину, и он мог делать из нее все, что хотел. Еще - потому, что необъятным и упивчиво интересным раскрывался мир в развитии и многокрасочности его истории и человеческой мысли." ("Люби революцию")
      Получив направление в общежитие, Саня отправился на Стромынку в Студенческий городок, собираясь быстренько устроиться и ехать в читальни, чтобы скорее накинуться на книги. В комнате было семь кроватей, и пять из них были уже заняты.
      Пока Саня устраивался, по радио после двенадцатичасового выпуска новостей объявили выступление Молотова.
      Мир раскололся, дал трещину. Война!
      Страшная война, в которой полягут миллионы. Война, затянувшаяся на четыре года, война, когда немец будет у Волги и под Москвой. Но это все потом. А сейчас шестеро молодых людей, подхваченные свалившейся на них новостью, бурно обсуждают случившееся, высказывают соображения, спорят о том - надо ли было подписывать договор с Германией и кто кого обманул? Что такое покоренная Европа для Гитлера - пороховой ли погреб или оружейная мастерская? Только не спорили о том, как пойдет война. Да и что тут спорить, когда все читанное в газетах, все виденное на демонстрациях говорило: советские рубежи не дрогнут!
      А в это время люди уже бежали в магазины и раскупали продукты, бежали в сберкассы и забирали деньги, вызывая гнев и отвращение в пламенных сердцах молодых студентов. Саня снова трамвайчиком поехал в институт, еще не понимая, что сессии не будет, да и сам институт еще будет ли? (И действительно, нет теперь на Ростокинском проезде МИФЛИ, есть Институт иностранных языков).
      Он сидел в читальне, набрав книг, которых в Ростове не было, просматривал их, поглаживая страницы этих книг, которые он так любил и которые никогда уже не придется ему прочесть.
      Многие студенты МИФЛИ записывались добровольцами, Саня тоже хотел мобилизоваться прямо в Москве и, конечно же, в артиллерию, как отец: прямо из университета - в артиллерию. Правда, в свое время в военкомате на призывном осмотре, найдя опухоль, ему записали "в мирное время - не годен, в военное - нестроевая служба". Но ведь война, как же можно отсиживаться! Военный билет Сани остался в Ростове. Он пошел в Сокольнический военкомат узнать: можно ли иногороднему мобилизоваться в Москве? Оказалось: никак нельзя. Но как же так? Ведь так и война может кончиться!
      Он никогда не стремился быть военным и отказывался от такой перспективы, когда в университет приезжали зазывалы и заманивали в военные училища. Но он считал, что во время войны место мужчины - на фронте. Были даже мысли - пристать к первой же воинской части и идти вместе с ними, но не знал, как это сделать. Тогда скорее домой! Чтобы оттуда - скорее в армию!
      И Сане пришлось возвращаться. Но и в Ростове его не мобилизовали.
      Он рвался на фронт, проклиная свою ограниченную из-за здоровья годность. Уже почти все выпускники университета были посланы в военные училища, а Сане предложили ждать, когда вызовут. Его не только не направили в артиллерию, о которой он мечтал, а не брали вообще. Однокурсники уезжали на курсы при Академиях РККА: математики - в Артиллерийскую, другие в Химическую, моторизованную пехоту. А Саня превратился в постыдного провожальщика друзей. Проводили друга Колю Виткевича. При прощании Кока предложил и дальше обмениваться мыслями, как это было здесь, в Ростове. Цензура будет следить за чем? Чтобы не называли номера части, количества орудий, а обсуждать общие идеи - кто же нам помешает?
      О, наивные молодые люди! Как могли вы быть так неосторожны!
      И Николай Виткевич ушел в армию. А Саня продолжал осаждать военкоматы. Всех служащих военкомата от низших чинов до блистательного военкома он осаждал просьбами о мобилизации. Но все было тщетно.
      А в природе все шло как всегда, по заведенному распорядку, невзирая на разрывы бомб и снарядов. Все так же в соответствии с календарем наступила осень, деревья подернулись желтизной, и у детей там, где еще не было войны, начался учебный год.
      Наташа уехала по направлению в небольшой городок Ростовской области Морозовск - работать учительницей в местной школе. Это был иссушенный солнцем городок при железнодорожной станции, где было мало зелени и много пыли. Там же требовался математик, и вскоре Саня последовал за ней.
      На вокзале его провожала мама, утешаясь тем, что не на фронт, а всего лишь в Морозовск. Проводила до ступенек вокзала, дальше тем, у кого нет билета, нельзя. Все эти дни после отъезда жены Саня провел с мамой - жил у нее. На ступеньках они и попрощались, и в этот миг какое-то острое чувство пронизало Саню.
      Больше они с матерью не виделись. Умерла она от туберкулеза 17 января 44-го года в Георгиевске, куда эвакуировалась к сестре.
      "Тяжко виновен я перед матерью, - с раскаянием напишет Александр Исаевич в очерках "Угодило зернышко…", - в том, что свой офицерский аттестат (он мог быть выписан лишь на одно лицо) выписал не на мать, а на излелеянную молодую жену Наташу Решетовскую (маме только переводы) - и тем доставил военное покровительство жене в казахстанской эвакуации, а не больной в Георгиевске матери. И потому мама числилась не матерью офицера, а просто гражданской женщиной. И две тети не имели, на чем отвезти покойницу, и неоплатна была копка могилы в каменноморозной земле, и опустили ее в свежую могилу ее брата, умершего двумя неделями раньше…"
      Это пишет уже умудренный жизнью человек, а тогда молодому человеку ближе была любимая жена, с которой только что расстался, мамы в это время отходят на второй план. И кто его осудит? Возможно, этот аттестат и продлил бы ее жизнь на какое-то время, но вряд ли спас бы ее. Война и туберкулез сделали свое дело.
      И когда в "Круге" Иннокентий говорит Кларе: "Я ведь при жизни маму по-настоящему никогда не любил" - это тоже отголоски его собственной боли.
      С первого сентября новоиспеченные педагоги начали учить детей. Она - химию и биологию, которую ни сном ни духом не ведала, он - математику и астрономию. Война громыхала еще где-то вдали, здесь только отзвуки, проходящие на восток эшелоны эвакуируемых заводов, мобилизация. Молодые преподаватели втягивались в свою новую работу, ощущая себя сеятелями знаний, с трепетом священнодействия входили в класс, встречая сорок пар глаз.
      "Педагогом надо родиться, - написал об этой поре Александр Исаевич, - Надо, чтобы учителю урок никогда не был в тягость, никогда не утомлял, - а с первым признаком того, что урок перестал приносить радость, - надо бросить школу и уйти. И ведь многие обладают этим счастливым даром. Но немногие умеют пронести этот дар через годы непогасшим."
      Еще можно было вечерами собирать учеников в школьном дворе и, установив Галилееву трубу, рассматривать с ними звездное небо. Показывать кольца Сатурна, находить голубое сердце Орла - Альтаир, в клюве у Лебедя - звезду Денеб. Души детей, да и самого учителя устремлялись к звездам, на миг забывая о тревогах и бедах земли.
      В армию все не забирали. А сообщения были все мрачней. Сдали Днепропетровск, сдали Полтаву… Саня переживал поражения Красной Армии как смертельную болезнь кого-то близкого. Вот уже пал Киев, Ленинград оказался в блокаде. Он по-прежнему рвался на фронт.
      И вот, наконец, в середине октября Саню призвали. Уходил он рано утром, жена еще нежилась в постели, было холодно, ей не хотелось покидать теплую постель, и она не встала, чтобы проводить мужа на фронт. Случай, пожалуй, уникальный. Здесь невольно вспоминаешь его слова об "излелеянности". Наташа действительно воспитывалась мамой и тетями, была обласкана вниманием и заботой.
      Молодость была отрублена топором - навсегда. Началась Армия - новая полоса в жизни Александра Солженицына.
      Но вместо желанной артиллерии отличный математик попал… в обоз. Время для Сани остановилось. Чистить навоз и запрягать лошадей, да еще находясь в глубоком тылу - это ли не насмешка судьбы!
      Городской парень, никогда не имевший дела с лошадьми, не знавший, как к ним подступиться, интеллигентный, с правильной речью и портфелем в руках, был объектом насмешек у обозников, бывших конюхов, казаков, сельских мужиков. Когда их везли, когда распределяли, он все еще суетился, обращаясь к разным начальникам, пытаясь убедить, что его, математика с университетским образованием надо направить в артиллерию, хотя бы рядовым, но никто не хотел разбираться. Вот что натворила его "ограниченная годность"!
      Не зная, как ухватиться за поводья, как надеть хомут, запрячь лошадь в телегу, натерпелся Саня первые месяцы насмешек, но постепенно осваивал и эту науку.
      - Сразу лошадника видать, - развлекались мужики.- Учитель… Училась кума, да рехнулась с ума.
      Авторитеты здесь были другие…
      Ушел обоз на восток, осели в какой-то станице и работали в колхозе. У Сани был с собой портфель с книгами, чем он еще больше вызывал раздражение мужиков и начальников, то есть отцов-командиров. А командиры в обозе были люди простые, им в их жизни было не до книг.
      Подробное и колоритное описание пребывания в обозе описано Солженицыным в повести "Люби революцию". Напарником его был бывший революционер Дашкин, он иногда рассказывал о своем славном революционном прошлом.
      - Я, брат, об эту контру все кулаки избил, мне и книг читать не надо… Я еще в 17-м первый в нашем уезде помещика убил…
      Саня все не унимался и писал рапорты с просьбой - направить в артиллерию. И все же то один господин случай, то другой продвигал его к заветной цели.
      Судьбу решила командировка в Сталинград в марте 42 года. Здесь в штабе округа могли решить его судьбу, Этот случай нельзя было не использовать, и Саня всевозможными ухищрениями все же добился желанной артиллерии и получил направление в ЛАУ (Ленинградское артиллерийское училище), эвакуированное в Кострому, на курсы командиров батарей.
      "Чудо! чудо! - и так легко совершилось? (Да и все ж чудеса - легко, в том и чудеса.)"
      Вот так сразу, вместе с лейтенантами и капитанами - немного оробел Саня. Но уже в следующий момент думал: да что там трудного в баллистических параболах? Одна математика. Фортуна, наконец, повернулась к нему лицом.
      Эту поездку в Сталинград, решившую его судьбу, он запомнит надолго. Чего только не случилось с ним за эту поездку! Доехать в военное время куда-либо, когда никто не объявляет поездов, когда надо проявить и смекалку, и изворотливость, порой на грани жизни и смерти, суметь втиснуться в теплушку, а порой ехать на открытой платформе в мороз и ветер - это целая эпопея!
      Наташа тем временем вернулась из Морозовска в Ростов. Немцы подходили все ближе. Вскоре город уже сотрясался от бомбежек, и жители начали эвакуироваться. 21 ноября 41-го года немцы заняли Ростов. "Непобедимая и легендарная", жестоко обезглавленная репрессиями перед самой войной, Советская Армия под руководством великого стратега откатывалась все дальше.
      "Вместе с Таисией Захаровной, Саниной мамой, мы уезжали ночью, под бомбежками, - вспоминает Наталья Алексеевна Решетовская, - Зенитки били прямо возле нас… В Минводах мы расстались. Таисия Захаровна поехала к сестре в Георгиевск, вскоре занятый немцами. Страшно представить, как она, больная туберкулезом, голодала и мучилась там… Нас с мамой занесло в Казахстан. Я стала преподавать в Талды-Курганском техникуме."
      Ростов несколько раз переходил из рук в руки. В ночь с 28 на 29 ноября 41-го года Советская Армия освободила Ростов и он прожил без немцев до лета следующего года. А летом 27 июля 42-го года немцы вновь захватили Ростов. Окончательно он был освобожден только в апреле 43-го года.
      После окончательного освобождения Наташа вернулась в Ростов.
      А Александр тем временем маршировал на плацу, отрабатывал походку и военную выправку, вычислял траектории полета снарядов.
      И в училище с ним был его незабвенный портфель с книгами. Но когда он был обнаружен, старшина пришел в ярость. Велено было убрать это безобразие подальше, и названо все это "студенческой распущенностью".
      О своем пребывании в училище Александр Исаевич коротко упоминает в "Архипелаге ГУЛАГ", когда размышляет о формировании личности, о воспитании зверьков в военных училищах, о добре и зле, проходящем через сердце каждого человека.
      "Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал радость опрощения: быть военным человеком и не задумываться.
      Учили нас - как молодых зверей: чтоб обозлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком-то хотелось. Мы не высыпались - так могли после отбоя заставить в одиночку (под командой сержанта) строевой ходить - это в наказание. Или ночью поднимали весь взвод и строили вокруг одного нечищенного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска - будете все стоять".
      Это были грустные размышления о том, как вытравливается из человека душевная чуткость, как ломается человек. Обдумывал он это, лежа на нарах, и они заставили взглянуть на себя по-иному.
      "Я попал в офицеры не прямо студентом, но перед тем прошел полгода угнетенной солдатской службы и как будто довольно через шкуру был пронят, что значит с подведенным животом всегда быть готовым к повиновению людям, тебя, может быть, и недостойным. А потом еще полгода потерзали в училище. Так должен был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мерзла и обдиралась? Нет. Прикололи в утешение две звездочки на погон, потом третью, четвертую, - все забыл! И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд…
      И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу, я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенева шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина… Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье", - напишет умудренный жизненным опытом человек. Не утомить бы читателя цитированием, но приведу ещё несколько строк.
      "Я метал подчиненным бесспорные приказы, убежденный, что лучше тех приказов и быть не может... Ел свое офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно мне положено, а солдату - нет...
      Вот что с человеком делают погоны!"
      Этот жесткий самоанализ придет позже. А сейчас Александр Солженицын радовался новенькой военной форме и кубарям.
      В конце 1942 года он окончил училище и послал жене ликующую весточку:
      "Родная Наташенька! Пишу впопыхах, со станции Кострома. Только что зачли приказ о выпуске. Частично уже обмундировался, частично дообмундируюсь завтра. С Костромой все счеты покончены. Твой лейтенант".
      Дивизион, в который входила батарея Солженицына, формировался под Саранском. И начались фронтовые будни. Как и у тысяч его сверстников, у Александра Солженицына были свои дороги войны. Он оказался на фронте, когда, наконец, наступил перелом в ходе войны и Советская Армия начала теснить врага со своих территорий. Летом 43-го года в составе Брянского фронта ему довелось быть участником одного из величайших сражений Великой Отечественной войны - битве на Орловско-Курском направлении, где были разгромлены мощные группировки немцев. На Орловщине, в тургеневских местах, содрогающихся под разрывами снарядов, пришлось ему защищать землю русскую.
      Солженицын командовал артиллерийской разведывательной звуковой батареей. Личный состав батареи насчитывал 45-50 человек. Батарея улавливала выстрелы вражеских пушек и проставляла цели на карте, засекали разрывы от выстрелов своих и давали корректировку. Обслуживали тяжёлую артиллерию, которая вела контрбатарейную борьбу. Батарея располагалась в несколько эшелонов, кто-то - на самой передовой, звукпосты - примерно в километре от линии фронта, центральная станция - глубже.
      Как вспоминает сержант его батареи Илья Соломин, неоднократно всплывающий в его биографии, Солженицын выделялся из офицерской среды вдумчивостью и ответственным подходом к делу. Переживал, что наша техника, используемая в звукоразведке, отстаёт от немецкой. Координаты, которые они давали, иногда совпадали, иногда - нет, многое зависело и от погоды. Когда продвигались вперёд, командир батареи Солженицын всегда проверял по координатам точки, которые указывали ранее - есть ли поражённые цели?
      Уже в августе 43-го года он получил орден Отечественной войны и звание старшего лейтенанта.
      Даже на фронте с ним был его заветный портфель с книгами и бумагами. И здесь в периоды затишья он не расставался с литературным творчеством. Он записывал рассказы солдат, впечатления, наблюдения, писал рассказы. Давал читать всё тому же Соломину, с которым установились доверительные отношения.
      Есть фотография старшего лейтенанта Солженицына с орденом на груди. Но и на этой фотографии его лицо - это не лицо бравого вояки. Даже военная форма, фронтовая жизнь не изменили его, все та же углубленность мысли, все то же думающее лицо.
      После побед на Орловско-Курской дуге дивизион и батарея Солженицына покатили в Белоруссию. Там в 44-м году были решающие сражения. Он участвовал в боях за её освобождение в составе 2-го Белорусского фронта.
      Надолго осталась в сердце Белоруссия, которую прошел он фронтовыми дорогами.

      Я там не жил.
      Я не там родился.
      И уже не побываю там.
      А ведь вот как сердцем природнился
      К этим недобычливым местам…

      Остались в памяти леса и болотца, рожь и бульба на полях, и названия белорусских городов и сел: Жлобин, Рогачев, Юрковичи, Шерстин, а также реки: Березина и Сож, и тихая маленькая Беседь, которой названа глава в поэме.
      Там мужал Саня Солженицын, там уходила юношеская легкость, там научился он курить и пить спирт из фляжки, взрослел и познавал жизнь.
      "Что-то я оставил там такое, что уж больше не вернется нипочем…"
      Запомнились эти места еще и боями, прорывами, кровью политыми переправами и плацдармами. Взорвана тишина белорусских лесов гулом пушек, ревом моторов, залпами "Катюш". Как повторяется история! Когда-то его отец в прошлую войну воевал в белорусских землях, едва успел вырасти сын, и на его долю досталась война.
      В период затишья в мае 44-го даже приезжала к нему на фронт жена. Однажды к ней в Ростов приехал сержант Илья Соломин, привез военную форму, поддельный красноармеский билет, и Наташа вместе с ним отправилась к мужу на фронт.
      "И вот мы вдвоем с мужем, в его маленькой землянке! Я стала переписывать новые рукописи - "Фруктовый сад" и "Женскую повесть"…"
      На фронте было затишье, и они урывали короткие денечки своего отобранного войной счастья. И когда полуторка увозила ее с фронта, не могли они и предположить, что разлука их не кончится с войной...
      Несколько рассказов он отослал в Москву, и через школьную подругу Лиду Ежерец они попали к Лавренову. Он обещал передать их в журнал "Знамя", отмечая, что способность автора к литературному труду не вызывает у него сомнения. Но дальнейшая судьба этих рассказов неизвестна, видимо, Лавренов их никуда не передал.
      В 44-м за освобождение Бобруйска приколол Александр Солженицын к гимнастерке орден Красной звезды и еще одну звездочку к погонам. Теперь он капитан.
      Когда в 1962-м году появилось в печати его первое произведение "Один день Ивана Денисовича", зам. гл. редактора "Нового мира" Кондратович говорил: "Ну хватит о лагерях, давайте о войне пишите". Но Александр Исаевич не стал писать о войне. О ней было написано уже достаточно, его жгла другая тема. Но все же и о войне он написал, но не совсем так, как предписывалось тогда, а потому не мог предложить в печать лояльному журналу. Написал в лагерях, все в той же устной поэме "Дороженька", вместившей и воспоминания детства, юности, и войну.
      Вот строки о тяжёлых боях за взятие плацдарма.

      Бой по расширению плацдарма!
      Кто поймет твой ужас и твою тоску?
      Вся в воронках мертвая, открытая земля…
      Все изрыто, все, что можно рыть, -
      Ни бревенышка, ни локтя горбыля
      Над собой окопчик перекрыть.
      День и ночь долбят, долбят, долбят
      В тесноту людскую,
      И не ляжет ни один снаряд
      Впустую…

      А "Прусские ночи" - это победное шествие вступившей в Восточную Пруссию Советской Армии.

      Расступись земля чужая!
      Растворяй свои ворота!
      Это наша удалая
      Едет русская пехота!

      Написал он и в прозе о войне и о военных буднях - просто и понятно, изнутри зная фронтовую жизнь. Правда, о другой войне, о Первой мировой. Да между ними всего-то двадцать с небольшим лет.
      Когда читаешь эти страницы о войне, вначале поражаешься обилию подробностей, тому, как хорошо автор знает военную жизнь, как с большим знанием дела описывает и грязную окопную участь, и бестолковость командования порой, и храбрость и горечь утрат. А потом, наконец, соображаешь: еще бы не знать! Ведь у него за плечами месяцы и годы войны, многое видено собственными глазами, испытано на собственной шкуре, а еще наблюдаемо пытливым взглядам писателя и думающего человека.
      Вот из третьего тома "Красного колеса" рассказ Воротынцева :
      "Легко рассказывать, злорадно слушать о бездарности и путанице верхов. Но - сам ты? И кто из нас склонен рассказывать? - о путанице рассыпанной, а не менее губительной, об ошибках и несовершенствах среднего и малого боя, чем и наполнены будни. Неудачи местных боев скрываются от соседей и от начальства, о них и не узнает никто вообще. Скрывают свой отход, подводя соседей. И в донесениях - потери "выясняются", когда уже знают их, но надо скрыть. Или "с боем взят", когда без боя (и в "моем присутствии" - значит, мне награду). Или к бою пришлют несколько ящиков гранат, а ящик с капсюлями забыли в штабе. Или идем в атаку, даже не зная позиций противника - не сфотографировав с воздуха, не зарисовав с земли. Потому что атаки бывают - и не для прорыва настоящего, и не отвлеченье с другого участка. Атака для отчета перед начальством. Просто - посылают полк и устилают им высоту…"
      Проза войны - непривычная, о которой писать не принято, но она есть. Память уже ждет каких-нибудь штампов о героических сражениях, но на войне есть не только победные крики "ура!" и героические прорывы, но и будни, и нелепости.
      Наступил 45-й год. Советская Армия одерживала все новые победы, продвинулась далеко на запад и в начале января вступила на территорию Германии. 2-й Белорусский фронт, где служил Солженицын, повернул в Восточную Пруссию, вышел к Балтийскому морю и отрезал группировку немецких войск в Восточной Пруссии.
      Солженицын оказался в тех же местах, где проходила вторая армия Самсонова. В письме к жене он писал: "Второй день топаем по Восточной Пруссии. Адски много впечатлений! Сижу недалеко от того леса, где были окружены Ольховский и Северцев!" Он уже знал эти места по книгам и запискам, по картам и воспоминаниям, прошел их когда-то на бумаге и вот теперь оказался на этой земле. Не успев еще написать роман о прошлой войне, уже топает участником новой войны по тем же местам и записывает в блокнот впечатления, которые должны послужить материалом для романа.
      Здесь капитан Солженицын был представлен к ордену Красного знамени за то, что вывел из окружения свою батарею, но получить его не успел. Войну он окончил досрочно…
      Окружение произошло в ночь с 26 на 27 января между деревнями Адлиг Швенкиттен и Дитрихсдорф.
      "Ночь была - незабываемая, она и сейчас стоит как живая, - напишет в очерках изгнания в главе "Сквозь чад" Александр Солженицын, отвечая клеветникам, пытавшимся исказить в биографии все, что можно, в том числе и эпизод с окружением. Преподносился этот эпизод так, будто бы он специально попал в окружение.
      "И сколько раз я порывался ее описать: сперва, еще в лагере, четырехстопным хореем, продолжением "Прусских ночей", и уже написал кое-что, но не сохранил, и из памяти стерлось..." (И всё же он написал этот рассказ в 1999 году.)
      А случилось все так: из-за быстрого прорыва к Балтийскому морю фронт растянулся и был очень жиденьким. Артиллерийская бригада, в состав которой входила батарея Солженицына, была брошена в вакуум, без каких-либо сведений о реальной обстановке, продвигалась как бы в пустоте. Неизвестно было, где наша пехота, где немцы. Но приказано было артдивизиону ночью продвинуться к Дитрихсдорфу, и капитану Солженицыну развернуть звукпосты. И в эту же ночь окруженные немцы предприняли попытку прорыва без шума, без артиллерийской стрельбы. Вскоре выяснилось, что немцы совсем рядом, и началось: нападение на левый звукпост, туда надвинулась целая колонна, затем то слева, то справа заполыхали пожары. Пока была связь по телефону, капитан Солженицын докладывал обо всем, но в штабе дивизиона не придали значения. И тогда он взял отход батареи на себя. Сворачивали все развернутые линии, грузили станцию и отправляли их на санях и машинах…
      За спасение батареи и боевой техники капитан Солженицын вместе с еще несколькими офицерами и был представлен к ордену Красного Знамени. Вот так воевал Александр Исаевич. Когда Солженицын оказался в опале за свои смелые литературные произведения и начались гонения на него, то власти пытались опорочить и его военные заслуги, но награды его говорят сами за себя.
      Война подходила к концу. Уже недалек и День Победы. Но не все будут ликовать на площадях. Кое-кто встретит его на Лубянке.
      

Глава 4. Арест. "За что?!"

"Если уж вы арестованы - то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?.. И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего блеяния:
      "Я?? За что?!??" - вопрос миллионы раз повторенный еще до нас и никогда не получавший ответа".
      Так напишет Александр Исаевич Солженицын в первой главе своего самого знаменитого и самого выстраданного произведения "Архипелаг ГУЛАГ". Но это будет позже, в шестидесятых, а пока в 1945-м он воскликнет точно так же, как и миллионы других несчастных, кому выпал столь тяжкий жребий, кого заграбастала адская машина и смолола бы, как миллионы других. Но ему посчастливилось остаться в живых и поведать о тех, "кому не хватило жизни об этом рассказать".
      Так он попал в страну ГУЛАГ, страну, которая существовала совсем рядом, но ее как бы не замечали и делали вид, что ее нет, особенно те, кого не коснулась система истребления.
      "По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов - гнилых деревянных, глинобитных, кирпичных, бетонных оград. Мы не задумывались, что за ними. А там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас".
      Она существовала, эта страна уже давно, но он был к ней не причастен, он жил другой жизнью, вне ее. Он постигал науки, он познавал миры, он прошел всю войну и остался цел, до победы оставалось так мало - всего три месяца. Дома его ждала молодая жена, с которой прожили всего год... Какой радостной могла быть встреча! Могла. Но не осуществилась. Встреча случилась… осенью в лагере на Калужской… с бритоголовым зэком.
      А привела к этому роковая переписка со школьным другом - Николаем Виткевичем, воевавшим на 1-м Украинском фронте…
      На фронтовых дорогах встретился он со своим другом юности - Кокой. Вот была радость! Оказались соседями, воевали рядом, на одном фронте, иногда встречались, могли поговорить. А когда в 44-м развели их по разным фронтам, продолжали свою роковую переписку.
      Они так привыкли обмениваться мыслями, что даже на фронте не хотели отказать себе хотя бы в письменном общении, как и условились еще при прощании в Ростове, и не видели ничего предосудительного в той переписке, которую они вели. Оба пытались понять и осмыслить происходящее в стране и уже перед войной критически относились к Сталину, размышляли: откуда началось зло, искажение революционных идей - со Сталина? Или уже Лениным все было заложено?
      Вот так пытались осмыслить и что-то предпринять думающие и смелые, но где они оказывались? Это ответ потомкам, которые еще долго будут задавать вопросы тем поколениям, которые смирялись с диктатурой, с репрессиями.
      Уже понюхавшие пороху офицеры, казалось бы, тертые мужики, а вели себя как легкомысленные мальчишки, не думающие о том, что все письма проходят через военную цензуру. Они замаскировали настоящие имена тех, о ком нельзя было говорить открыто: великого вождя мирового пролетариата Ленина называли Вовкой, а отца народов Сталина - Паханом, но в контексте их критических высказываний все было слишком прозрачно. В своих письмах они не смогли удержаться от политических размышлений, а порой и прямых негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрейших.
      А в полевой сумке носили "Резолюцию №1", составленную при фронтовых встречах. Резолюция содержала сжатую критику всей системы обмана и угнетения в стране, осуждала государственный строй, затем следовали соображения - как жизнь исправить.
      Александр Исаевич впоследствии, в одном из парижских интервью говорил, что невинной жертвой, по тем меркам, себя не считает. "Я действительно к моменту ареста пришёл к весьма уничтожающему мнению о Сталине…"
      Александр Исаевич Солженицын был арестован 9 февраля 1945 года контрразведкой СМЕРШ (смерть шпионам) 2-го Белорусского фронта.
      С этого момента свершился поворот судьбы, определивший всю его дальнейшую жизнь, его писательскую тематику. Сюжеты, о недостатке которых он когда-то сетовал, потекли в его писательскую копилку в изобилии. Теперь и ему предстоит пройти те стадии растаптывания личности и ощутить те чувства, о которых он потом напишет.
      Сколько написано о той весне 45-го! - радостного, победного. И словно не было тех тысяч, а скорее миллионов политических, которыми были заполнены лагеря, кто столичный салют победы только слышал из-за стен Лубянки, Лефортова и Бутырки, да может, слегка различил из-за зашторенного или замазанного окна. Никто не написал об эшелонах бывших военнопленных, шедших из немецких лагерей прямо в советские, пока не появился Солженицын. И так же шли люди мимо заборов и вышек, не замечая их, будто их и вовсе нет.
      Жизнь страны советов имела как бы два пласта. Один - видимый, воспетый в песнях, показанный в фильмах и репортажах, где преобладали веселые лица, веселые песни, самоотверженный труд, физкультурницы на праздничных парадах, шествия и знамена. Эту дневную жизнь знали и видели все.
      Но был еще один пласт, была другая жизнь, как обратная сторона луны - потайная, ночная, невидимая. Еще сновали по городу, преимущественно ночью, воронки.
      И, рассказывая в первой главе "Архипелага" об арестах, о чувствах арестуемых, обобщая все виденное и слышанное, он напишет:
      "Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим.
      … У меня был, наверное, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни…
      Комбриг вызвал меня на командный пункт, спросил зачем-то пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, - и вдруг из напряженной неподвижной в углу офицерской свиты выбежали двое контрразведчиков, в несколько прыжков пересекли комнату и четырьмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:
      - Вы арестованы!!
      И обожженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашелся ничего умней, как:
      - Я? За что?!"
      Но Солженицыну повезло, он понял, за что. Когда его уводили, комбриг Захар Георгиевич Травкин вдруг спросил:
      - У Вас есть друг на Первом Украинском фронте?
      - Нельзя!.. вы не имеете права! - закричали на полковника капитан и майор контрразведки.
      Но он все понял.
      Бравый фронтовой офицер, так успешно воевавший, победно шедший к концу войны, был растоптан, унижен. Какая боль! Но потом он узнает, как много их таких, и даже Герои Советского Союза…
      Всех на баланду, никого не жаль!
      Комбриг Травкин относился к капитану Солженицыну с симпатией, особенно после истории с окружением, и был очень огорчён случившимся. Сочувствовали ему и в батарее, и в дивизионе. После ареста приехал представитель политотдела Семёнов и на собрании объявил, что органы разоблачили врага народа. Но многие говорили, что зря хорошего человека сгубили.
      Ехал арестант в Москву в обычном поезде в сопровождении трех смершевцев, как обычный пассажир. Приехали на Белорусский вокзал, тот самый вокзал радостных встреч 45-года, который так часто показывают в фильмах, вокзал, принимавший тех, кому посчастливилось вернуться домой. Но никто не снимал и не рассказывал о таких, как капитан Солженицын, об эшелонах пленных, которых скоро выдадут советским властям союзники, и потоки эти вольются в страну ГУЛАГ.
      Ехали и далее по городу, который сопровождающие не знали, и ему пришлось показывать им дорогу и привезти себя на Лубянку. Он даже ехал в метро, спускался по эскалатору на "Белорусской" -радиальной и навстречу ему ехали люди - свободные люди. Как, наверное, необычно и пронзительно это ощущение: они, эти люди, катящиеся вместе с эскалатором навстречу, принимают и тебя за такого же свободного гражданина, а ты уже по другую сторону незримой черты, словно на другом берегу Стикса, куда тебя перевез Харон, ты уже изгой, ты заклейменный, ты человек потустороннего мира и неизвестно - вернешься ли ты когда-нибудь в этот мир…
      "Назывались они спецконвой, на самом деле автоматы только мешали им тащить тяжелейшие чемоданы - добро, награбленное в Германии и теперь под предлогом конвоирования меня отвозимое семьям в Отечество. Четвёртый чемодан безо всякой охоты тащил я, в нём везлись мои дневники и творения - улики на меня".
      И началась новая школа жизни. Из этих тюрем он выйдет уже совершенно другим человеком. Жестокий поворот судьбы, но без него мы не имели бы писателя Солженицына, без него - кто бы так подробно, так страстно рассказал нам обо всем, что творилось там, в этом аду? Без этой жизненной встряски сумел ли бы он осмыслить и написать историю революции в России - многотомную эпопею "Красное колесо"?
      Как говорят в народе: не было бы счастья, да несчастье помогло.
      Кое-какие подробности его личных тюремно-лагерных странствий упомянуты в "Архипелаге", хотя о себе он пишет скупо, так как книга эта не о себе.
      Первое крещение он получил в карцере армейской контрразведки, куда они приехали ночью, а по дороге ему тоже пришлось помогать смершевцам разобраться в карте и самому везти себя в тюрьму, и в благодарность за это они посадили его не просто в камеру, а в карцер. Это была кладовка в длину человеческого роста, куда ему пришлось втиснуться четвертым на истолченную солому, постланную на пол.
      "Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном полдня назад, тем больней было защемиться на дне этой каморки. Раз-другой ребята просыпались от затеклости бока, и мы разом переворачивались".
      Вот так швырнула его жизнь. Ищущему пытливому уму, страстной натуре, пытающейся разобраться в истории России, истории и смысле русской революции, страстно желавшему стать писателем, не хватало школы жизни, не хватало другого угла зрения. Жизнь и судьба предоставили ему это.
      Смершевцы доставили его на Лубянку, в тот самый знаменитый дом.
      В бывшем страховом обществе "Россия" на Лубянке, а тогда площади Дзержинского кабинет следователя И.И.Еезепова был высок, просторен и светел, с большим окном. (102) И началось следствие по делу Александра Солженицына - бессонные ночи, допросы, боксы-одиночки...
      Следователю по делу не надо было ничего изобретать. Уже в письмах друзей было достаточно материала, чтобы посадить обоих, главная задача подследственного Солженицына - никого не потянуть за собой. Самое главное, чтобы следователь не принялся изучать те блокноты, которые, как думал тогда Солженицын, оказались в их руках, и не потянул за ниточку тех рассказчиков, фамилии которых были там записаны. Будущий писатель записывал рассказы своих однополчан - о коллективизации, о голоде на Украине, о 37-м годе. Он был неопытен, он еще не обжигался.
      "Эти дневники были - моя претензия стать писателем.. И, чтобы следователь не взялся попотеть над ними и не потянул тех, чьи рассказы были записаны, я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал от своих политических заблуждений... И подписал 11 пункт, из-за которого я попал в каторжный лагерь, из-за него же после освобождения был сослан навечно".
      Но никого не вели на очную ставку, видимо, ленивый следователь не стал копаться в блокнотах, - думал Саня. Да ведь и понять можно: работы у него вон сколько - невпроворот! Везут и везут воронки! Ведь кого-то надо так скрутить, чтоб он сам себе придумал вину, потому что ни он, арестованный не знает, за что, да и следователю попотеть надо, чтобы накрутить. А тут - все есть, и потеть не надо.
      "Я изнемогал от этого хождения по лезвию, пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия".
      Как выяснилось позже, не все блокноты и тетради попали в руки смершевцев и следователей, но он тогда этого не знал, предполагал, что всё в их руках. Спас их всё тот же Соломин. Когда Солженицына увезли на "эмке" к КП бригады, Соломин заподозрил неладное и кинулся к батарейной грузовой машине. Там, в черном снарядном ящике Солженицын держал свои записи и книги. Схватив ящик, он побежал с ним в лес и переложил содержимое в свой вещмешок. Возил его всё время с собой. А после войны повёз все в Москву и принёс к двоюродной сестре Решетовской Веронике Туркиной, у которой тогда жила Наташа, учась в аспирантуре. Тем самым он спас своего командира от худшей беды. Соломин и рассказал им, как всё случилось. Там были письма, книги, в том числе и трофейные, дневники и рукописи...
      А попадало таких рукописей и записей на Лубянку немало. Вот строки из "Архипелага": "... я смотрел на курган рукописей, загрудивших всю середину полупустого тридцатиметрового кабинета, только что вываленный, еще не разобранный... О, сколько же сгинуло в этом здании замыслов и трудов! -целая погибшая культура. О, сажа из лубянских труб!! Всего обидней, что потомки сочтут наше поколение глупей, бездарней, бессловеснее, чем оно было!"
      Да-а! А мы, советские дети, жевали и жевали просеянную, политизированную жвачку, вдоль и поперек учили историю СССР и историю КПСС, что, впрочем, одно и то же. Читали выхолощенные произведения совписателей, выполненные по одной и той же схеме: хорошие красные, плохие белые, хорошие рабочие, плохие буржуи, с красиво вплетенным мифом о кристально чистых большевиках. Мифом, дожившим до 80-х годов. Позволю себе здесь небольшое отступление. Где-то году в 89-м, когда зашаталась советская система, мне говорил человек с высшим образованием (ему было лет пятьдесят): Вот если бы были живы те кристально чистые большевики - всё было бы по-другому. Вот это зомбирование! Как вбили в голову! Кое-кому навсегда.
      О, сажа! Как нам тебя не хватало!
      Знаменитое место в Москве - здание КГБ на Лубянке. Русская Голгофа. Сколько изломанных судеб, сколько трагедий! Мы, проходящие мимо, спешащие в Детский мир за покупками, даже не могли себе вообразить, что там и как? И все же веяло оттуда каким-то мраком и жутью и хотелось поскорее проскочить мимо этого дома, когда из Детского мира нужно было пройти в книжный магазин на нынешнюю Мясницкую улицу. Ведь где-то там внутренняя тюрьма, где-то там пытали людей и расстреливали, где-то наверху в бетонной коробке на крыше, на уровне шестого этажа выходили заключенные на прогулку...
      "Стены еще и над шестым этажом возвышались на три человеческих роста… Прогулка плоха первым трем этажам Лубянки: их выпускают на нижний сырой дворик - дно узкого колодца между тюремными зданиями. Зато арестантов четвертого и пятого этажей выводят на орлиную площадку - на крышу пятого".
      И когда они прогуливались, видя над собой, наконец, настоящее солнце и небеса, то тоже слышали шум из потустороннего мира, гудки и шелест машин, доносившийся с площади Дзержинского.
      Там же на Лубянке была первая камера арестанта Солженицына. Для нас ничего особенного, а для него - целая тема, которой он посвятит главу.
      "Первая камера - первая любовь" - назовет Солженицын одну из глав "Архипелага". Почему же? Да потому, что после четырех суток допросов, поединка со следователем, после ослепительно освещенного бокса, когда каждую ночь его поднимали окриком: "Встаньте! На допрос!", он наконец попал в обычную камеру, где спали такие же как он - свои. Потому что "сейчас ты увидишь впервые - не врагов. Сейчас ты увидишь впервые - других живых, кто тоже идет твоим путем и кого ты можешь объединить с собою радостным словом "мы". Это слово… теперь открывается тебе как сладостное: ты не один на свете! Есть еще мудрые духовные существа - люди!!
      … я стоял, обняв матрас, и улыбался от счастья. И они улыбнулись. И какое ж это было забытое выражение!"
      В камере были книги и шахматы, был стол, пружинная кровать. Какая же уютная жизнь! И разговоры, и расспросы. Его сокамерники ничего не знали еще ни о Ялтинской конференции, ни об окружении Восточной Пруссии и глотали новости от вновь прибывшего. А он готов был полночи им рассказывать, пока не пришел надзиратель.
      И началась новая школа жизни, новые знакомства. Кого только он не встретил на своем пути! И старых революционеров, хранителей старых тюремных традиций, свои первые тюремные сроки отсидевших еще в 1905-м году. Были и только что приобщенные к социализму эстонцы, как сокамерник Арнольд Сузи, беседы с которым просвещали вчерашнего учителя и артиллериста и с которым еще сведет его судьба на свободе. Именно он - Арнольд Сузи определит его на пустующий эстонский хутор (в Укрывище), где Солженицын и будет писать свой "Архипелаг".
      Сколько было разговоров, какие университеты!
      Очень рано он понял, что тюрьма для него не пропасть, а важнейший излом жизни. Вероятно, тюрьма ещё и потому не сломала Солженицына, что он отчасти смотрел на все со стороны. Он постигал новый мир, открывшийся ему, он наблюдал за всем происходящим, в нем давно уже жил писатель и любознательный человек. Недаром в его будущей книге столько деталей и мелких подробностей, начиная от ощущений первых минут и часов от подъема.
      "Самые тяжелые часы в дне - два первых: по грохоту ключа в замке… мы вскакиваем без промешки, стелим постели и пусто и безнадежно сидим на них еще при электричестве. Это насильственное утреннее бодрствование с шести часов, когда еще так ленив ото сна мозг и постылым кажется весь мир, и загубленной - вся жизнь, - особенно нелепо для тех, кто ночью был на допросе и только недавно смог заснуть…"
      И еще много, много мелочей тюремной жизни запомнил и донес до нас проницательный взгляд и пытливый ум. А уж пытливому уму здесь было над чем поразмышлять, было с кем поговорить и поспорить. И не только уму, но и душе была возможность взрастить себя. А потому Солженицын однажды поймет и скажет:
      "Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!..
      Познай самого себя. Ничто так не способствует пробуждению в нас всепонимания, как теребящие размышления над собственными преступлениями, промахами и ошибками… В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток… В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащен был сильными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра. Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями, - она проходит через каждое человеческое сердце - и черезо все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас с годами".
      Эти почти евангельские страницы не отпускают меня, мне хочется цитировать их еще и еще.
      "Ты слабым узнал себя - можешь понять чужую слабость… Душа твоя, сухая прежде от страдания, сочает. Хотя бы не ближних, по-христиански, но близких ты теперь научаешься любить".
      Пожалуй, закончу я цитирование размышлений, самопознания и самосовершенствования стихами, сочиненными им в хирургической палате больницы Экибазстузского лагеря после удаления опухоли.

      Рассверкалась премудрость книжная,
      Мой надменный пронзая мозг,
      Тайны мира явились - постижными
      Жребий жизни - податлив как воск.
      Кровь бурлила - и каждый выполоск
      Иноцветно сверкал впереди, -
      И, без грохота, тихо рассыпалось
      Зданье веры в моей груди.
      Но пройдя между быти и небыти,
      Упадав и держась на краю,
      Я смотрю в благодарственном трепете
      На прожитую жизнь мою.
      Не рассудком моим, не желанием
      Освещен ее каждый излом -
      Смысла Высшего ровным сиянием,
      Объяснившимся мне лишь потом.

      Я забежала вперед. Экибастуз - это последний, самый страшный и самый тяжелый лагерь зэка Солженицына, это последние три года его пребывания в лагерях, но это - своего рода подытоживание прожитого и пережитого. Здесь я как бы свожу начала и концы, с чем пришел он к моменту ареста, что вынес из этих лет и с чем ушел.
      Кому-то Солженицын казался озлобленным, но почитайте эту главу, да и другие куски с его размышлениями, и вы поймете, что это не так. Он вышел из лагеря прежде всего мудрым. Но и готовым к борьбе со злом.
      Еще хочется остановиться на теме, которая так волновала осужденных, это - амнистия.
      Была весна 45-го года. Как много красивого и восторженного написано о ней и так мало скрытого, потайного. "Та весна призывала к милосердию… Но на милость разум нужен."
      Амнистия летом 45-го действительно была. Как все они ждали амнистии, еще с весны, еще с Лубянки! Столько было разговоров об амнистии! В тюрьмах, камерах, на пересылках всю весну и все лето только и было разговоров об амнистии. Ведь то была весна Победы! И уж им-то, бывшим фронтовикам, неужели им не будет амнистии?
       "Все источники света можно в той или иной степени сравнивать с солнцем. Солнце же несравнимо ни с чем. Так и все ожидания в мире можно сравнивать с ожиданием амнистии, но ожидания амнистии нельзя сравнить ни с чем".
      И вот она пришла - долгожданная, этот лучик надежды, но не для всех. "Освобождались начисто все, кто обворовывал квартиры, раздевал прохожих, насиловал девушек, растлевал малолетних, обвешивал покупателей, хулиганил, уродовал беззащитных, применял вымогательство, шантажировал, брал взятки…" И так далее, список можно продолжить. Освобождались уголовники и бытовики, но не "враги народа".
      А потом от народа хотят нравственности! Даже дезертиры подпадали под амнистию. Но не было ее бывшим фронтовикам и пленникам! Тем, кто не дрогнул, не струсил, кто принял за родину удар и поплатился пленом! Вот такое было оно - Сталинское великодушие, "великая амнистия, какой еще не видел мир. Где, в самом деле, видел мир амнистию, которая не касалась бы политических?!"
      Решение своей судьбы - свой приговор он услышал в не менее знаменитой Бутырке (в санатории Бу-Тюр, как шутливо называли зэки. В штампах на белье и на посуде было обозначено Бу Тюр), куда он был переведен летом. Там ему пришлось пройти все прелести пребывания в этом "санатории", проходить шмоны, прожарки, проварки, спать под нарами и там же получить срок, как всегда, без суда, очень обыденно - войти в веренице других (правда, по одному), получить от скучающего майора НКВД бумажку величиной в пол-листа из стопки таких же бумажек, на которой значилось: выписка из постановления ОСО НКВД от 27 июля 1945 года.
      Никакой значительности момента - конвейер!
      Получи бумажку и распишись: восемь лет лагерей!
      

Глава 5. Круги ада или архипелаг Солженицына.

Первым лагерем Александра Солженицына был подмосковный лагерь в Новом Иерусалиме при кирпичном заводе, где и работали зэки. 14 августа 45-го года на грузовике доставили его в тот самый исправительно-трудовой лагерь, который он позже назовет "истребительно-трудовой".
      Сейчас можно сказать: ну и что? Ничего особенного, и сейчас работают люди на кирпичных заводах. Возможно. Если работают сытые, хорошо выспавшиеся и отдохнувшие - это одно, а когда целый день грузит глину зэк, сидящий на крапивной баланде, который спал (или не спал) на голых досках в мокрой одежде - это совсем другое. Ему бы борща наваристого с куском мяса да картошки со шкварками, а потом залечь в теплую мягкую постель, после этого можно и поработать. Но не такая жизнь у зэка. И потом, одно дело - мужики, натренированные на физической работе, и другое дело, когда этим занимается бывший интеллигент с нетренированными мышцами, занимавшийся умственным трудом и не имевший навыков труда физического.
      Здесь я позволю себе сделать отступление и ввести некоторое повествование из собственной жизни. В "Архипелаге", там, где Солженицын пишет об "общих работах", он говорит, что "страшнее всего - лесоповал". Я родилась и выросла - окончила школу в леспромхозе на Сахалине, куда в 40-м году приехало много семей "завербованных", уехавших с большими семьями за тридевять земель от счастливой колхозной жизни. Наши родители, и мой отец в том числе, работали лесорубами. Жизнь колхозную они добровольно променяли на лесоповал. Я не слышала от них стонов и проклятий. Они работали, не жалуясь на судьбу, считали, что устроили свою жизнь лучше, чем родственники, оставшиеся в колхозе. И помогали тем родственникам, посылая к праздникам денежные переводы. Накапывали с огородов по сорок мешков картошки, бочки капусты насаливали, огурцов, держали хозяйки по две свиньи, солили на зиму целую кадушку сала и, видимо, тем и держались мужики - шматок сала всегда можно было взять с собой. А потому страшен не лесоповал, а страшны неволя и голод. В вольной свободной жизни мир расцвечивается совсем другими красками.
      Но вернемся в Новый Иерусалим.
      Первый лагерь и первые впечатления. Много их вынесет он из своих кругов ада и запечатлеет потом в своих произведениях, и каждое из них бесценно, каждое выплеснет на волю ощущение потустороннего мира для тех, кто там не был, для нас.
      С пересылки на Красной Пресне их везли в кузове обычного грузовика. Какое счастье! - видеть город, видеть дома и троллейбусы и спешащих по улицам людей, глотать кусочек воли, дышать свободным воздухом. Свободный человек не ценит этого, не замечает и не представляет какую радость можно испытывать, глядя просто на солнце, небо, зеленую траву и прохожих.
      А в лагере их грузовик встречали возгласами: "Фашистов привезли!"
      Так уголовники называли политических с одобрения начальства. Ведь они были социально близкими, а эти - врагами народа. Неважно, что многие из них прошли войну, а те, кто кричал теперь "фашисты" - в это время воровали, все равно они - социально близкие, они могут исправиться и снова стать полноправными пролетариями.
      Лагерь огорожен не сплошной стеной, а колючей проволокой, сквозь которую видны зеленые пригорки. После закрытых тюремных дворов и камер это вселяет радость. Но рано радоваться, скоро они окунутся в лагерный быт.
      В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка - это изобретение Архипелага, приспособление для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах - в голове и ногах. Когда один спящий шевелится - трое остальных качаются.
      Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки - тоже. Слово "белье" неведомо туземцам новоиерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают нательного… Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти - ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай - сопрут и ее.
      "Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от несовместимости всего жестокого".
      Лагерь с библейским названием, зеленые пригорки вокруг, и оттого еще острее ощущение, что ты - бесправный и растоптанный. Столько было жизненных планов, столько замыслов! На гражданке ждала литературная работа, он так дорожил временем и вдруг вырван из жизни, из своих планов какой-то нелепой случайностью и вынужден влачить жалкое существование и растрачивать драгоценное время неизвестно на что!
      Сентябрь того года был дождливым, глина размокла и раскисла, лопата увязала в ней и увязали сапоги; зэки, которых кормили только баландой, сваренной из крапивы, с трудом поднимали эти лопаты, нагружая глину в вагонетки…
      Работали в три смены. Выжимали из зэков по максимуму. А спали все три смены в одном помещении. Первая смена, которая была поднята в четверть пятого утра, возвращается в лагерь в третьем часу дня. Но отдохнет она не скоро. Еще нужно постоять в очередь в каптерку, пройти поверку - длинную, нудную, пока надзиратель несколько раз ошибется, несколько раз пересчитает весь строй и с трудом сведет свой баланс. В восьмом часу после ужина они освободятся, но и теперь заснуть им не удастся, "не берет угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера".
      А с девяти вечера начинает собираться ночная смена, их выводят к десяти. Теперь наверное можно бы поспать? Но не тут-то было. Еще будет топать и шуметь возвращающаяся после них вторая смена. И только в половине двенадцатого угомонится барак. А в четверть пятого "молотком об рельс" как напишет позже писатель Солженицын в "Иване Денисовиче" первая смена уже будет поднята на работу.
      Шатаясь, еще не проснувшись, с едва разлепленными глазами потянутся в столовую, где их ждет все та же баланда. "Черные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира… Выворачивающее зелье - крапивная несоленая баланда! - ты и голоден, а все никак не вольешь ее в себя".
      Есть еще спасительная пайка хлеба, только она и поддерживает, иначе не выжить.
      Да, рабов в Римской империи содержали получше.
      Работайте, товарищи ученые-генетики, поэты, капитаны, герои Советского Союза, катайте тачки, носите носилки… Вот оно - равенство и свобода победившего социализма! С какими красивыми лозунгами совершалась Октябрьская революция. А страна превратилась в страну рабов.
      "Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им - а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чем-нибудь, в чем почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает, - и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман - это роман о том, чего автор никогда не видел…"
      Переворачиваются листки календаря, и вот уже распрощались с августом, а в сентябре все сеет и сеет мелкий дождичек по несколько суток подряд. Поработав какое-то время в цехе, Александр попадает снова в карьер. Норма - за смену одному накопать, нагрузить и откатить до лебедки шесть вагонеток - шесть кубометров глины. На двоих с Борей Гаммеровым двенадцать. В сухую погоду они вдвоем успевали пять. Но под нудным дождиком в промокших фронтовых шинелях и раскисших военных сапогах (никакой спецодежды не положено), едва ворочая лопатой, выматывались уже от двух вагонеток, пытаясь все-таки отшучиваться на классиках.
      "Скажи, а какого черта трем сестрам не сиделось на месте?... какая-то у них у всех пустейшая болтовня: трудиться! трудиться! Да трудитесь, черт бы вас побрал, кто вам не дает? Такая будет счастливая жизнь! такая! такая!! - какая? С овчарками бы вас проводить в эту счастливую жизнь, знали бы!.."
      Нет, мне не передать всех тех оттенков чувств, всех ассоциаций, испытанных зэком, того смятения, той раздавленности, того дыхания на краю гибели, того полусуществования, когда "homo sapiens" с трудом сохраняет в себе человеческое, когда и жить уже не хочется. Боевой офицер доведен до такого отчаяния, что даже восклицает: "Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил Тебя сохранить мне жизнь. А теперь прошу Тебя - пошли мне смерть…"
      Для этого надо прочесть "Архипелаг ГУЛАГ" Александра Солженицына. Там он напишет и о себе, и о многих других, прошедших круги ада.
      Судьба смилостивилась над Александром Солженицыным, недолго он пробыл на кирпичном заводе и вскоре был переведен в городской московский лагерь на Калужскую заставу на строительство жилого дома. Здесь он решил не промахнуться и попасть в "придурки", то есть увильнуть от общих работ. Он уже делал попытку стать командиром производства на кирпичном заводе, то есть мастером. Командовал батареей, а тут - разве не сумею? А командовать надо было уголовниками. Как раз вывели на работу группу блатных. А те - как легли на траву, так и лежали, обнажив свои татуированные груди и руки, не обращая внимания на команду бывшего капитана Солженицына - приступить к работе. Для Солженицына это противостояние закончилось благополучно, потому что привели их к концу дня, и смена его вскоре окончилась. А вот сменившему его второму мастеру не повезло. Когда он скомандовал им раз, другой, а потом пригрозил - они помчались за ним по карьеру и ломом отбили почки.
      Нет, руководить в лагере трудно. Здесь есть более теплые места.
      "В лагере выгодно быть фельдшером, парикмахером, баянистом… Не пропадешь, если ты жестянщик, стекольщик, автомеханик. Но горе тебе, если ты генетик или, не дай Бог, философ, если ты языковед или искусствовед - ты погиб! Ты дашь дубаря на общих работах через две недели".
      Прибыв в новый лагерь на Калужской заставе, Александр сразу же заявил о себе, что он - нормировщик, слабо представляя, что это такое, но считая, что как математик он в этом разберется. Но начальник участка, оглядев галифе и длиннополую шинель, назначил его не нормировщиком, а заведующим производством, то есть начальником всех бригадиров!
      "Попал я из хомута да в ярмо".
      Но продержался он на этой должности недолго - всего две недели, после чего был разжалован. Карьера начальника на этом закончилась. И все-таки кое-какую выгоду из этого непродолжительного пребывания в должности Александр для себя извлек. Как завпроизводством его поселили в одну из двух привилегированных комнат - комнату "придурков". А так как сменивший его Павлов уже проживал в одной из комнат, прогонять незадачливого начальника не стали. И он оказался наконец в приличных бытовых условиях.
      В комнате помещалось всего шесть человек - какое счастье! Вместо вагонок - обыкновенная кровать и тумбочка - одна на двоих. Днем дверь запиралась и можно было оставлять вещи. Единственное окно комнаты выходило в Нескучный сад, за окном была Москва. Где-то совсем рядом жил своей наконец-то мирной жизнью огромный город, залечивал раны, нанесенные войной. Но их жизненное пространство было ограничено колючей проволокой, и жизнь московская текла мимо, никак их не задевая.
      Москва разрасталась, бывшая Большая Калужская, простиравшаяся до Калужской заставы, скоро устремится далеко на юг и станет красивой улицей под названием Ленинский проспект, на нем поселятся институты, а чуть правее на Воробьевых горах начнется строительство университета. И этот знаменитый объект тоже будут строить зэки. Другие тысячи несчастных каждый день будут пригоняться сюда из лагеря, расположенного вблизи Раменок. Много черных точек, которыми можно было бы обозначить лагеря, находилось на территории сегодняшней Москвы: Химки, Бескудниково, Ховрино, и так далее.
      Так и стоит до сих пор жилой дом номер 33 по Ленинскому проспекту, который строил зэк Солженицын - великий русский писатель. Тот дом с башней, который смотрит на стального Гагарина, обрамляя площадь, это и есть дом, построенный после войны "врагами народа" и в их числе - писателем Александром Солженицыным. Башню венчают фигуры девушек и воинов в плащ-палатках с автоматами в руках. Только одни воины гордо смотрели с башни, а другие сидели за колючей проволокой и строили дом, где поселятся их же вершители судеб - чины МГБ. Может быть, когда-нибудь здесь появится мемориальная доска.
      Когда-то до войны они гуляли вместе с женой по Нескучному саду и наткнулись на вырытый котлован за высоким забором. Оказалось, что этот забор для него, а она будет носить сюда передачи.
      Там, где теперь в доме с башней спортивный магазин, была столовая ГУЛАГучастка и КВЧ (культурно-воспитательная часть), и Солженицын был активным участником лагерной самодеятельности, играл в спектаклях. Да, да, не удивляйтесь! Ведь он даже поступал в театральное училище и сдавал экзамен самому Завадскому. В своё время Завадского с его театром сослали в Ростов. Саня Солженицын, уже тогда увлекавшийся театром, пришёл к Завадскому, сдавал экзамен и поступил! Но от него потребовали ещё и справку о состоянии горла. А в справке написали: катар горла. Это приговор! Так он не стал артистом.
      А по другую сторону проспекта, чуть-чуть наискосок стоит небольшое скромное трехэтажное здание Института эволюционной морфологии и экологии животных им. Северцова. С 34-го по 40-й год здесь работал выдающийся биолог Николай Иванович Вавилов, о чем свидетельствует мемориальная доска с портретом ученого. Жаль, что на доске не написано: погиб в советской тюрьме. Много в Москве памятных мест, но не все они отмечены мемориальными досками. Вот доски на домах, которые посещал незабвенный дедушка Ленин, все сохранены до сих пор.
      Уже вернувшись в Россию из Вермонта, Александр Исаевич посетил этот дом вместе с сыном Стёпой и, зайдя в подъезд дома, не удержался и написал: "ГУЛАГучасток" и номер. Уж очень памятное место! Не удержался.
      Здесь же, в лагере на Калужской, состоялось первое свидание с женой. То самое свидание, которого так ждали все жены мужей-фронтовиков, для них оказалось печальным - свиданием в обрамлении колючей проволоки.
      Весной сорок пятого года Наташа перестала получать письма от мужа. Советские войска уже шагали по Европе, уже близка была победа и скоро, скоро конец войне, и мужья вернутся домой! Кто-то получил похоронку и оплакал своего мужа, а ее муж жив! Как согревало это радостное чувство: жив и скоро вернется домой!
      И вдруг исчез. Как тяжко получить такой удар в конце войны! Письма прекратились, но и похоронное извещение не приходило. Она писала мужу, писала его начальникам - все молчали. И вдруг военкомат впервые не оплатил ей по офицерскому аттестату. Это должно было означать - убит. Но в военкомате ей не сказали - убит, а пропал без вести.
      Наташа в это время находилась в Ростове и готовилась к поступлению в аспирантуру при Московском университете - сдаче кандидатского минимума. Она верила, что он вернется, и хотела быть достойной его. Учила химию, диамат и иностранный язык.. И только в июле наконец позвонила из Москвы двоюродная сестра Вероника Туркина и сообщила, что Саня нашелся.
      "Я отнесла ему сегодня передачу…" - сообщила она горькие слова.
      Вот такой удар ожидал молодую жену, да еще в преддверии поступления в аспирантуру. И Наташа решает никому не говорить о случившемся и по-прежнему оставаться с версией - муж пропал без вести. А сама помчалась в Москву. Сани в Москве уже не было. В справочном отделе на Кузнецком мосту ей сообщили: восемь лет исправительно-трудовых лагерей.
      Восемь лет ожидания! И это после четырех лет ожидания с фронта. И теперь ее участь - редкие встречи, передачи, пока он близко.
      Первое письмо она получила из Нового Иерусалима, но пока она ехала, его перевели, и первое свидание состоялось на Калужской заставе.
      Каким он предстал перед женой, когда они встретились в комнате на вахте, мы можем судить по фотографии той поры. Худенькие плечи, тонкая шея с торчащей над ней наголо стриженой головой. Давно нет копны волос, она осталась в шмональных боксах и вместо франтоватого офицера в поскрипывающей портупее - изможденный молодой человек в линялой потрепанной спецовке.
      Приехав к строящемуся дому, где поверх забора в несколько рядов была протянута колючая проволока, она подошла к вахте и обратилась к дежурному охраннику. Ее провели в пустую комнату возле охраны и велели ждать. А вскоре в дверях показался улыбающийся Саня со стриженой наголо головой...
      В последний раз они виделись на фронте, когда она приезжала к нему нелегально в сопровождении сержанта Ильи Соломина.
      Разрушены сразу две жизни, одна - напрочь, другая - пошатнулась. С первых встреч он стал ей говорить, что она свободна. Он освобождает ее от уз брака и она вольна поступать, как хочет. Так говорил не он один и, вероятно, каждый в душе надеялся, что этого не произойдет. Слишком было бы больно ко всем мукам добавить еще и эту боль. Здесь все: и жалость к жене, сочувствие к ее нелегкой доле, и боязнь осиротеть, остаться без воли, без любимого дела, без возможности писать, да еще и без жены, которая была теперь единственным близким человеком, ведь мамы уже не было в живых.
      Чуть позже он посвятит этому стихи. В них еще присутствует молодой восторг, пафос, он жалеет ее, но отчасти и любуется собою, своим благородством.

      Ты не знаешь, что значит ждать!
      Холодеть. Каменеть. Скрывать.
      Человеку ль пред жизнью не сдаться?
      Ведь не год. Ведь не три. Ведь не пять!
      А с войною - пятнадцать!
      Облетят твои свежесть и цвет,
      Подо льдами надломится стойкость.
      Не клянись опрометчиво, нет!
      Даже сказочный срок - семь лет.
      Даже в сказках не ждут по стольку...

      Наташа успешно сдала экзамены. Никому не ведомая провинциалка без связей поступила в аспирантуру, училась в МГУ и была теперь близко к мужу. Муж сидел в лагерях, а она продавала вещи и носила ему передачи. Он работал маляром, плотником, паркетчиком и пробыл на Калужской заставе немногим более десяти месяцев.
      Но вскоре кончилась околомосковская жизнь, свидания с женой, передачи. Нескучный сад менял свое убранство, то прихорашивался снегом, то звенел капелью и вскоре зазеленел травой. В тургеневские времена здесь были летние дачные дворянские усадьбы, здесь разыгрывалась драма "Первой любви", здесь по близлежащим полям скакали всадники - мужчины с хлыстом в руках, женщины в амазонках.
      Ах, как маялись совестливые помещики от вины перед народом, сидя в своих уютных усадьбах, как радели за свободу и равенство русские писатели, приближая революцию, ту самую, которая густой сетью оплетет лагерями московскую землю.
      Летом сорок шестого года его возвращают в Бутырку, а затем отправляют в Рыбинск. Снова Бутырка, такая знакомая! Здесь он проторчал два месяца, но зато в какой компании! Он оказался в одной камере с Тимофеевым-Ресовским и познакомился с ним.
      Какие интересные люди встречались тогда в тюрьмах и лагерях, сколько интересных знакомств, какая школа жизни!
      "... Ах, что это была за камера! - не самая ли блестящая в моей тюремной жизни?"
      Блестящая, несмотря на то, что в камере, рассчитанной на 25 человек, находилось человек 80. Лежали сплошь на нарах и на дополнительных щитах, уложенных через проход, и всюду из-под нар торчали ноги и только недалеко от параши оставался кусочек свободного пола.
      Утром после подъема "…Ко мне подошел человек нестарый, ширококостный (но сильно исхудавший), с носом, чуть-чуть закругленным под ястреба:
      - Профессор Тимофеев-Ресовский, президент научно-технического общества 75-й камеры. Наше общество собирается ежедневно после утренней пайки около левого окна. Не могли бы вы сделать какое-нибудь научное сообщение?"
      Этому необыкновенному человеку Даниил Гранин посвятил свой роман "Зубр".
      В той камере, где Солженицына продержали два месяца, он отоспался на год назад и на год вперед, хоть и спал вначале под нарами, куда даже забраться было непросто. Сначала надо было бросить на пол под нары шинель (потому что подметается под нарами разве что раз в месяц), затем лечь в проходе и подползти под нары.
      За это время подвинулся он под нарами до окна и снова вернулся к параше, уже на нары и был почти что счастлив. Утром его ожидало научно-техническое общество, где Тимофеев-Ресовский блистал сведениями изо всех возможных наук! Хотя он занимался биологией, но обладал огромной широтой знаний. Чуть позже - шахматы, книги и прогулка. А главное - какие люди населяли эту камеру! Здесь и один из создателей ДнепроГЭСа Семенов, инженер Карпов, есть и физик, и композитор. Какая компания!
      В тот год пересеклись в камере два потока: один - обычный поток только что осужденных, направляемый в лагеря, и встречный таинственный поток специалистов, собираемых из лагерей "по распоряжению министра внутренних дел" и направляемых в какие-то институты: физиков, химиков, математиков, инженеров-конструкторов. Их было такое количество, что хватило и на "научно-техническое общество". Так и он попал в этот поток.
      Еще во время пребывания в лагере на Калужской Солженицыну пришлось заполнять учетную карточку, где была графа "специальность", и он написал: "ядерный физик". Мир перешагнул в атомный век, Стране Советов, отставшей от Соединенных Штатов, уже испробовавших атомную бомбу на несчастных японцах, срочно нужна была своя атомная бомба. Бурно развивалась авиация, надвигалась космическая эра. Государство спохватилось, что слишком многих оно пересажало и слишком много нужных специалистов оказалось в лагерях, и смекнуло, что гораздо выгоднее использовать их по специальности. И уже распространялась по лагерям легенда о каких-то райских островах, где текут молочные реки в кисельных берегах, всегда тепло, сытно кормят, и зэки занимаются умственной работой.
      И вот на те райские острова (в арестантском просторечии - "шарашки") и попал на полсрока Солженицын. Благодаря им и остался жив. Восемь лет на общих работах он бы не вынес.
      Сколько имен, сколько блестящих умов оказалось там! Знаменитый наш авиаконструктор Туполев работал в Лефортово, в шарашке на улице Радио. Туда же с Колымы он вызволил еле живого Королева - будущего главного конструктора космических кораблей. В Таганроге в авиационном КБ работал знаменитый талантливейший авиаконструктор - итальянец Бартини.
      А сколько осталось и погребено навечно! Великий ученый - генетик Вавилов, поэты Мандельштам и Табидзе, режиссер Мейерхольд... Где еще найдется такое государство, чтобы подобные звезды украшали лагерные нары и умащивали его землю!
      Вначале попадает Солженицын в Рыбинскую авиационную шарашку, которая была образована после разделения шарашки в Болшево. Одну половину отправили в Рыбинск, другую в Таганрог, где и работал знаменитый Бартини. Ну, а скромный математик Солженицын около года отработал в закрытой Рыбинской шарашке. Видимо, все-таки пришлось уточнить, что о ядерной физике он имеет общее представление, а математика является его специальностью по университетскому образованию, и он работал там как математик.
      В 47-м из Рыбинска спецконвоем его перевозят в Москву, снова через Бутырку, чтобы не забывался - кто он есть.
      Три раза пришлось ему следовать спецконвоем. Первый раз из Восточной Пруссии, затем из Москвы в Рыбинск и из Рыбинска в Москву. Это конечно несравнимо с этапами в вагон-заках или в телячьих вагонах, но и в таком передвижении есть свои незабываемые впечатления. Здесь сталкиваются два мира. Мир бесправного, словно бестелесного существа и мир всех остальных людей, кто на свободе. Вот он сидит на обычной вокзальной скамейке в сопровождении двух конвоиров. Ему сказали - держаться просто, естественно, как держится всякий другой пассажир. И сидят они словно друзья, но рука конвойного все время ощущает холодную рукоять пистолета. И чувствует он себя бесплотным существом, существом из другого мира, слушает разговоры сидящих сзади пассажиров и понимает, как мелки их страсти, дрязги с соседями по коммунальной квартире, ссоры свекрови с невесткой. Они не были там, где был он, где растоптано человеческое достоинство, где постоянно ощущаешь дыхание смерти, и не понимают, что есть высшие ценности, которые несравнимо выше мелких дрязг, и ими надо дорожить. И хочется крикнуть этим людям, но нельзя, и немеет так и не вырвавшийся голос.
      "И - незаполненная бездна между вами! Ни крикнуть им, ни заплакать над ними нельзя, ни потрясти их за плечи: ведь ты - дух, ты - призрак, а они - материальные тела. Как же внушить им - прозрением? Видением? Во сне? - братья! Люди! Зачем дана вам жизнь?! В глухую полночь распахиваются двери смертных камер - и людей великой души волокут на расстрел. На всех железных дорогах страны сию минуту, сейчас, люди лижут после селедки горькими языками сухие губы, они грезят о счастье распрямленных ног…
      Не гонитесь за призрачным - за имуществом, за званием: это наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь. Живите с ровным превосходством над жизнью - не пугайтесь беды, и не томитесь по счастью, все равно ведь: и горького не довеку, и сладкого не дополна… Протрите глаза, омойте сердца - и выше всего оцените тех, кто любит вас и кто к вам расположен".
      

Глава 6. Марфинская шарашка.

Об этой шарашке мы знаем больше всего, так как именно ей посвящен роман "В круге первом".
      "Шарашка" - это в просторечии, на жаргоне зэков, а официально это заведение называлось "Спецтюрьма № 16 МГБ", занималась она секретной телефонией и принадлежала ведомству Абакумова. А располагалась в старом здании подмосковной семинарии в деревеньке Марфино, а теперь это уже Москва, это совсем недалеко от Останкинского телецентра и совсем рядом с гостиницей Останкино. Здание венчает шестиугольная башня, в которой во времена оные была домовая церковь "Утоли моя печали", так же назвал свои мемуары Лев Копелев, а во времена шарашки на двух этажах находились спальни. Но его теперь не видно, оно загорожено другими корпусами предприятия, расположившегося на этой территории.
      Уже в 60-х годах Александр Исаевич по приезде в Москву остановился в гостинице и вечером прогуливался мимо того самого забора... Сколько воспоминаний! Какой кусок жизни! Жизни бесправной, ограниченной все той же колючей проволокой и охранной вышкой. А сколько интересных незаурядных личностей, сколько судеб встретилось там!
      И все-таки жизнь здесь была сносной по сравнению с обычными лагерями. Здесь занимались умственной творческой работой, здесь спали в кроватях с постельным бельем, кормили здесь тоже несравнимо. В каком восхищении слушают это новички, только что прибывшие в шарашку в первых главах романа.
      "Сорок грамм сливочного масла!! Черный хлеб - на столах! Не запрещают книг... Куда я попал!"
      И чуть ниже очень точная, сакраментальная фраза из передовицы "Правды": "Доказано, что высокие настриги шерсти с овец зависят от питания и от ухода".
      И от них ведь требовались хорошие настриги…
      И снова из романа: " Что за великий день?.. Может быть, я умер?.. Мне чудится, я - в раю?!!
      Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший высший круг - в первый".
      Три лучших лагерных года, если можно так выразиться, провел Солженицын в Марфинской шарашке. Благодаря этому и остался жив.
      Из трех друзей, ставших прообразами главных героев романа, первым прибыл на шарашку Солженицын. Шарашка тогда занимала только башню и находилась в стадии организации работ. Все здесь только начиналось. Вскоре прибыл сюда Дмитрий Панин и они буквально сразу заметили друг друга и познакомились.
      Панин в своих воспоминаниях пишет, что заметил Солженицына в первый же день своего приезда. Стоя утром внизу у умывальника, он увидел, как сверху по лестнице спускался высокий статный человек с хорошей осанкой, с густой копной волос на голове, в офицерской шинели. Ему сразу понравилось открытое лицо, смелые голубые глаза, чудесные русые волосы... Это был Александр Солженицын.
      Солженицын шел на прогулку во двор и в свою очередь тоже заметил стоящего внизу красивого мужчину с иконописным лицом - "увидел лик нерукотворного Спаса". Панин, одевшись, проследовал туда же. Его, как новичка, окружили - расспрашивали. Солженицын один прогуливался в сторонке. Когда Панина наконец отпустили, он подошел и предложил вместе погулять. Так они познакомились и вскоре подружились.
      С Копелевым Панин познакомился в Бутырской тюрьме при следовании на шарашку. Именно он надоумил Копелева написать заявление в спецотдел МВД и указать, что владеет множеством языков, а их в арсенале Копелева было немало: немецкий, английский, французский, голландский, итальянский и другие. Когда Копелев замялся, писать ли итальянский. и стал говорить, что не шибко им владеет, Панин его успокоил:
      - Ничего, там проверять некому.
      На шарашке Панин рассказал Александру о Копелеве, и они вместе стали уговаривать начальника спецтюрьмы вытребовать из Бутырки опытнейшего переводчика. Это был, как мы помним, 1947 год и помещения их были завалены оборудованием, вывезенным из Германии, из лабораторий фирмы "Филипс", технической литературой и документацией на немецком языке. И вот через две недели встретились распрощавшиеся в Бутырке "навсегда" Копелев и Панин, который тут же познакомил его со своим новым другом Саней Солженицыным, дав ему характеристику, что это "замечательный человек! Тоже фронтовик. Умница, благороднейшая душа. Личность!"
      Вот так и сложилась эта троица. Со Львом у Сани оказалось много точек соприкосновения. Выяснилось, что воевали они на одних фронтах. На Северо-Западном стояли так близко, что вспомнили один и тот же эпизод с танками, и именно капитан Солженицын корректировал огонь батареи, отогнавшей танки. И в Пруссию входили в одних и тех же местах с некоторым смещением во времени. И арестованы одной контрразведкой: Солженицын в феврале, а Копелев в апреле 45-го года. И жены, как оказалось, у обоих химики. Это уже вроде родства.
      Солженицын в то время заведовал библиотекой, и в первые полгода по вечерам они часто засиживались в библиотеке за стеллажами. Жарили на плитке картошку и тихо о чем-нибудь разговаривали. Но иногда не удерживались и спорили, что было небезопасно. Библиотека не была отдельной комнатой, просто часть общего помещения, отгороженного стеллажами. Несколько вечеров "у камина", как они это называли, посвятили стихам. И Копелев, и Солженицын знали много стихов на память. Оба прекрасно умели читать. Но Панин отмечает, что пальма первенства принадлежала все же Сане, у которого был артистический талант. Читали Пушкина, Тютчева, Блока, Гумилева, Есенина, Пастернака, Маяковского... Любимым поэтом у Сани в то время был Есенин. Он не расставался с томиком, который ему подарила жена с надписью: "Все твое к тебе вернется".
      За окном вдали по освещенному небу чуть угадывается марево огней большого города, с шоссе доносится гул машин - там Москва, но их жизнь замкнута колючей проволокой. Они - изгои. Но с ними поэзия, музыка, работа и крепкая мужская дружба. А это не так уж и мало. Словно плывущий корабль, вырисовывается в темноте здание с круглой башней и за одним из освещенных окон звучат стихи, и значит, дух узников не сломлен. Их дух не подвластен тиранам. Здесь, в этой изолированности от мирской суеты, в этой стиснутости пространства и обреченности быть вместе, а значит, и говорить, и спорить, и докапываться до истины, зреет мысль и прозрение писателя, которое выльется в будущих книгах.
      Были и расхождения во взглядах, особенно с марксистом Копелевым. Но Копелев обладал еще и огромной литературной эрудицией, был прекрасно осведомлен в вопросах истории и политики. А вопросы эти тогда уже волновали Александра Солженицына, он пытался докопаться до истины в происшедшем с Россией катаклизме. И он просил Копелева:
      - Ты мог бы последовательно рассказать историю революционного движения в России? Главное, чтоб без брехни, без замалчивания и, насколько можно, объективно.
      Объективность у каждого была своя, зависела от точки зрения, но все же и эти разговоры помогали Александру нащупывать узелки истории. Копелев много говорил об "исторической необходимости и закономерности", на что Александр возражал:
      - Ты все талдычишь про объективные условия, социально-экономические предпосылки. Эти объяснения историки придумывают задним числом.
      Когда Копелева за какую-то провинность посадили в карцер, для этого отвозили в Бутырку, то кто-то ему справедливо заметил:
      - Что же вы так разгневались на вашу личную порцию "исторической необходимости"?
      Спорить и на шарашке небезопасно, стукачи завербованы везде. Спорили в основном во дворе на прогулке, отделившись от всех остальных. Прогулочную площадку заключенные так и называли "Треподром". Было и еще одно более грустное название: "Площадь растоптанных надежд". За эти споры нападавший на сталинизм и советскую власть мог заработать 25 лет за "клевету", а второй спорящий - десятку за "недоносительство". Но убереглись, до поры до времени. И три эрудита вели долгие разговоры о судьбах России и Европы, о религии, философии, истории, литературе. Но иногда хотелось уединиться, и тогда можно было просто сказать друзьям: хочу гулять один. Чаще всего уединялся Солженицын.
      Панин по профессии - инженер, но по призванию философ, христианин, не отказавшийся от религии ни под каким давлением коммунистов. Я думаю, они оба оказали определенное влияние на Александра. Возможно, Панин дал толчок возврату религиозности в своем друге Солженицыне и отчасти увлек философией. Сам Александр считал себя тогда только рассудочным вычислителем и скептиком, но мы увидим, как вскоре возродится в нем религиозность, привитая еще в детстве. В тюрьмах Панин, потомок древнего дворянского рода, - сидит с 1940 года, но дух его не сломлен. Освободится он, как и Солженицын, в 1956 году и на склоне лет напишет несколько философских сочинений. Копелев помогал оттачивать политическое мировоззрение и понимание истории. Ведь в спорах рождается истина. И неоконченное МИФЛИйское образование здесь как бы продолжилось. Копелев был доцентом того самого института, который Саня не успел окончить. Разлученный войной с МИФЛИ, Александр как бы вновь встретился здесь со своим любимым вузом.
      Первый Новый год на шарашке - 1948-й они встречали втроем на койке Панина, на втором этаже вагонок, сваренных из обыкновенных железных кроватей. Кто-то из получивших посылки подарил им четверть банки сгущенного какао, с завтрака оставили сахар и с ужина хлеба. Ближе к полночи набрали два котелка кипятку. Надзиратель строго предупредил:
      - Чтоб никакого шума не было. Другие зэки спать хочут. Если наружу будет слыхать, Новый год будете встречать в карцере.
      Вот в таком великолепном обрамлении и с таким шикарным столом встретили они 48-й год. Чокнулись кружками, дышащими паром и ароматами редкостного для них какао, и Дмитрий Панин, как самый старший из них и как старожил лагерей, предложил выпить за дружбу и за то, чтобы им не пришлось голодать.
      В библиотеке были в основном технические книги и журналы. Но каким-то образом попали книги по философии, истории, языкознанию и даже кое-что из художественной литературы. Кроме имевшихся здесь книг, они заказывали для работы (особенно когда в акустической лаборатории стали изучать фонетику языка, делать его статистический анализ) книги из московских библиотек: Ленинской, Академии наук, библиотеки Иностранной литературы. Заказывали, естественно, и для своего личного интереса. И Саня читал историю Ключевского, "Римскую историю" Моммзена, хрестоматию Струве по древней литературе, книги по истории западной литературы и философии. В особом тайнике он хранил большой том, в котором были переплетены несколько работ о древнем Востоке. Особенно злободневными казались мысли Лао Цзы. Здесь же он увлекся Далем и сохранил это увлечение на много лет, перечитывая и заучивая слова, обогащая свой язык.
      Вот такие университеты. Сколько имен вышло из шарашек! Солженицын, Тимофеев-Ресовский, Королев, Туполев - что за дикая страна!
      А все потому, что специалисты-заключенные были дармовой рабсилой. Им не надо, как вольным специалистам высокой квалификации, создавать хорошие условия, платить большие деньги. У тех отпуска, персональные ставки - все это дорого обходится. А так, взяли за шкирку - и в воронок, привезли в тюрьму, прогнали через допросы, боксы, стал специалист покладистым и тогда можно предложить вот такую интеллектуальную работу вместо лесоповала. Сочтет за счастье.
      Работали зэки по двенадцать часов в день без выходных, в отличие от вольняшек, работавших, как все советские граждане, по восемь. Но ведь то граждане... И получали гроши. Копировщица получала полторы тысячи рублей, а инженер-зэк тридцать рублей. А некоторые лаборатории работали и по пятнадцать часов, даром что ли сорок грамм масла и белый хлеб? Отрабатывайте, а не то! После лагерей питание казалось шикарным. В обед ели суп, а не баланду, и даже кусочки мяса иногда попадались. И на второе каша тоже с видимыми следами мяса. На третье кисель. Хлеба пятьсот грамм в день. И все же молодым здоровым мужчинам еды не хватало. Разрешались посылки, письма и свидания, вначале раз в три месяца, потом количество свиданий сократили.
      Спали заключенные все вместе в той самой шестиугольной башне над бывшим алтарем, где на куполе еще просматривались остатки росписей. Кровати были в два этажа и стояли полукругом по всему периметру. Почти у каждой койки были лампочки-ночники, сработанные умельцами, которых здесь было в достаточном количестве, и были самодельные радиоточки и наушники. Но эти же наушники досаждали Сане, который очень плохо засыпал. Кто-нибудь из соседей по спальне засыпал, забыв выключить их, и они продолжали жужжать рядом со спящим, что выводило из себя Саню. И он гонялся по кроватям за этими наушниками, ругаясь и проклиная очередного забывчивого слушателя.
      И все же эти ночники и наушники позволяли хоть как-то уединиться. Замаскировав лампу так, чтобы не мешать соседям, Саня мог читать книги до полуночи, а погасив свет, мог слушать музыку с помощью все тех же злополучных наушников. Главное, не забыть их выключить, засыпая. Так в апреле 50-го он даже услышал этюд Шопена в исполнении своей жены! Наташа не бросала занятия музыкой, занималась с педагогом и в апреле участвовала в концерте для делегатов съезда профсоюзов. Концерт этот транслировали по радио.
      Копелев и Солженицын любили слушать классическую музыку, но слушали в основном в библиотеке, где у Сани был приемник. Музыка, особенно здесь, в изолированности от мира, воспринималась как-то особенно остро и глубоко проникала в душу.
      Все три друга стали прообразами главных героев романа "В круге первом". За фигурой Рубина легко угадывается Копелев. Сам автор тоже присутствует в романе все под той же давно выбранной им фамилией Нержин. Ну а Сологдин - этот русский витязь, любитель спать при открытом окне, а по утрам колоть дрова, конечно же, Дмитрий Панин. Копелев позже замечал, что он вовсе не был таким ортодоксом, каким его вывел Солженицын в романе "В круге первом". Вероятно, это было необходимо по замыслу романа, нужен был оппонент Нержину и Сологдину. Но Панин в своих мемуарах говорит, что споры Рубина и Сологдина в романе лишь слабая тень тех споров, которые на самом деле были. Да, кстати, себя автор, как считает Панин, изобразил таким, каким он и был, исключительно правдиво и точно.
       Панин был также не очень доволен тем, каким представил его Солженицын. "Сделал каким-то бабником", - говорил он. Но мы ведь понимаем, что это художественное произведение, что герой романа отличается от своего прототипа и живет по законам романа, его сюжета и не отождествляем целиком Сологдина или Рубина с их прообразами. Кстати, как описывает Копелев, в отношениях с женщинами-вольнонаемными Панин очень воздержан, в отличие от самого Копелева, но женщины заглядывались на красивого конструктора, и если Панин отвечал взглядом, то после этого накладывал на себя епитимью. Приходил в столовую, отдавал друзьям какое-нибудь блюдо и говорил:
      - Возьми. Я сегодня согрешил.
      И отношения с той дамой, которую описывает автор романа, были дружескими, но платоническими.
      Зимой 48-49 года шарашку передали новому хозяину - МГБ (до того они были в системе МВД), и она стала расширяться, заняла все здание. Прибывали новые партии специалистов. Кого только сюда не навезли! Здесь - математики, физики, химики, инженеры, конструкторы, художники, переводчики, переплетчики...
      Копелева и Солженицына определили в акустическую лабораторию, Панин работал в конструкторской. Саня с увлечением отдавался новой работе. Он был еще очень молод, в нем бродил мальчишеский задор, юношеское честолюбие. Копелев, с которым они почти все время были рядом, отмечал его сильный пытливый разум, проницательность и предельную целеустремленность. Солженицын проводил длительные многоступенчатые артикуляционные испытания, работал дотошно и безукоризненно. Он создал раньше никогда не существовавшее: научно обоснованную теорию (фонетически, психо-акустически и математически) и практическую методику артикуляционных испытаний. Но испытания и оценки он проводил решительно и безапелляционно, невзирая на должности. Так, при очередном испытании прибор, разработанный под руководством директора Антона Михайловича, он поставил на последнее место. Директор этого ему не простил, и вскоре ему предложили перейти в математическую группу, работать в которой ему казалось неинтересным, и он отказался. Это сыграло роковую роль. И спустя несколько дней его вызвали "с вещами". Его и Панина.
      Панин пошел на это совершенно сознательно. Он не хотел больше работать для укрепления режима и с ноября 49 года задумал вернуться в лагеря. Стал вести себя вольно и вызывающе. Повлиял он и на Солженицына, и тот стал подумывать о возвращении в лагеря и тем самым закончить лагерное образование. И раза два он присоединялся к Панину в его вольном поведении. Так, они выходили во двор на уборку, когда это делали лишь рабочие и ни один инженер не выходил. На работе, обложившись деловыми папками, как это описано в романе, Александр пописывал свое. Чаще это было тогда, когда оставались вечером на сверхурочные работы. А оставались больше потому, что лучше провести время за письменным столом, чем в огромной общей спальне, где невозможно сосредоточиться. Тянулась рука к перу, перо к бумаге, хотя, конечно, занятия эти были запретными. Но слишком долгим было воздержание, слишком много теснилось в мозгу и просилось на бумагу. Это было необходимо - так же, как пища, как воздух. Здесь он начал писать повесть "Люби революцию" и поэму "Дороженька". О тайных занятиях писательством знали его ближайшие друзья Копелев и Панин, они же были первыми его слушателями, он читал им иногда куски из поэмы. А в результате работа порой забрасывалась.
      Так что несколько факторов привели к тому "утру стрелецкой казни", когда оба они отправились по этапу.
      В шарашке судьба свела Александра и с другом юности и "однодельцем" Николаем Виткевичем. Так случилось, что и химик Виткевич прибыл в это заведение в начале 1950 года. Саня уже успел рассказать своим новым друзьям о Коке и, ожидая его прибытия, говорил, что Кока им обязательно понравится. Был он русский по матери и поляк по отцу. Рос и воспитывался в семье отчима в Дагестане и усвоил повадки, мироощущение и даже психологию горца - мусульманина. О Шамиле говорил с благоговейным восхищением. С удовольствием слушал их песни по радио, особенно любил Рашида Бейбутова. Первые два дня после его приезда друзья были неразлучны, поговорить было о чем. Николай пополнил их тесный круг друзей. Отбывая на этап, Саня оставлял Копелеву, как главное наследство, своего лучшего друга Николая Виткевича.
      В юношеские года Саня, судя по поэме, в которой Кока часто присутствует, очень любил своего друга и был к нему привязан. Но в будущем жизнь разведёт их. Горячность натуры Александра видна во всем, во всех его увлечениях и привязанностях. Он не умеет вполнакала. И в любви к жене, и в дружбе, а позже и в ненависти к тиранам и системе, растаптывающей личность и человеческое достоинство, ощущается эта горячность.
      Здесь же в Москве училась в аспирантуре жена. Можно было видеться, когда получали свидание. Для этого специально вывозили зэков то в Таганскую, то в Лефортовскую тюрьму, так как о засекреченном объекте родственники знать не должны. Страна впала в поголовное засекречивание. Свидания были редкими, больше переписывались. Но как они ждали их! Какая радость увидеть наконец родного близкого человека, обнять, прижать к себе, поцеловать! Но увы, это возможно только в мечтах. На самом деле все строго регламентировано: запрещены рукопожатия, запрещены поцелуи, можно только сидеть через столик и смотреть друг на друга, а рядом над столиком нависает надзиратель и слушает все, о чем вы говорите. А говорить вы можете только то, о чем вам сказано при инструктировании перед поездкой. Запрещается говорить о работе, условиях труда, быта, распорядке дня, расположении объекта и о себе можно сказать: все хорошо и ни в чем не нуждаюсь. "Так о чем же говорить?" - восклицают в романе заключенные перед свиданием.
      И все же умудряются поговорить, где словами, где глазами.
      - Ты - худенькая, - с состраданием сказал он. - Питайся лучше. Не можешь - лучше?
      Я - некрасивая? - спросили ее глаза.
      Ты - все та же чудная! - ответили глаза мужа".
      А вот спрашивает она:
      - А костюм - твой?
      - Где мой? Потемкинской функции. На три часа.
      Все-таки разница в интеллекте позволяет сказать многое, даже при надзирателе.
      Но время неумолимо. Безжалостно отсчитываются положенные минуты, и свидание окончено. Последний взгляд, прощальный поцелуй вопреки запрету, и его увозят в "свою тюрьму". А жена идет в общежитие, где в одной комнате шесть кроватей и проживают шесть аспиранток, и до ее беды никому нет дела. И неизвестно - кому легче. Тем, кто вернется в свое тюремное братство, или тем, кто - изгой на воле. Она не может даже рассказать, где она была. Сдавленный крик готов вырваться из груди, но нельзя, никто из этих, в общем-то, чужих людей, не должен знать, что ее муж сидит в тюрьме. И ее поэтому считают странной, называют старой девой, говорят, что "у нее не клюет" (это о кавалерах), что "она заблудилась вместо монастыря в аспирантуру".
      И остается только, залившись слезами, упасть на постель, кинуть на голову подушку, чтобы наконец уединиться от всех и наплакаться вволю.
      Все это описано в романе, но взято из жизни. Это Наташа Решетовская жила в московском общежитии и некоторые подробности позаимствованы из ее дневников.
      "После свидания Наде хотелось видеться только с такими же обреченными, как она, и говорить только о тех, кто сидит за решеткой. Она поехала из Лефортова через всю Москву на Красную Пресню к жене Сологдина передать ей три заветных слова мужа. Но Сологдиной она не застала дома. И если Надя поднималась по крутой, совсем темной днем лестнице возбужденная, предвкушая радость разговора с милой женщиной, разделяющей ее тайное горе, - то опускалась она даже не раздосадованная, а разбитая... И в душе Нади стали нагнетаться все те мрачные мысли и дурные предчувствия, которые зародились еще на свидании, но не сразу дали себя знать."
      Надя и Нержин - многое здесь автобиографично, все это пережито ими - Александром Солженицыным и женой Наташей Решетовской.
      И все же эти редкие свидания и переписка поддерживали их отношения, и они поддерживали друг друга.
      Но вот однажды жена пришла к нему на свидание с просьбой о разводе. К этому моменту Наташа успешно защитила кандидатскую диссертацию и получила работу в лаборатории МГУ. И вдруг всю лабораторию стали засекречивать. Естественно, если бы она написала в анкете, что муж осужден, ей бы не поздоровилось, работы она бы тут же лишилась. Если написать: "пропал без вести" - проверят, и тоже не поздоровится. Ведь в анкете проставляется все: фамилия мужа, его нынешний адрес и даже все сведения о родителях мужа. Эта страшная анкета на восьми страницах могла испортить ей жизнь.
      Она долго думала и увидела один выход - развестись, тайно где-то в другом месте, не в Москве, чтобы в анкете можно было написать: "не замужем". С этим она и пришла на свидание. Развестись формально, чтобы у нее не было проблем, но все останется по-прежнему. И все же - развестись.
      И какой это был удар для него! У него, у бесправного зэка есть жена, есть редкие свидания, письма, есть ниточка, за которую можно держаться, которая связывает его с внешним миром, и лишиться даже этого!
      Еще в самом начале пребывания в лагере, при первом свидании он благородно освобождал ее, говорил, что она свободна и может строить свою жизнь, как захочет. И вот теперь этот миг настал. И что же?
      А то, что, делая когда-то благородный жест, душа подспудно надеялась, что этого не случится. Если еще и эти нити оборвутся?! Тогда чем же жить? Ко всем бедам, свалившимся на врага народа, еще и это!
      В романе есть описание этого момента при свидании с женой. Правда, написано достаточно сдержанно, хотя сцена тоже полна драматизма.
      " - Так вот... ты не будешь против... если... придется... это сделать?.. - Она подняла голову. Ее глаза расширились. Серая игольчатая радуга ее глаз светилась просьбой о прощении и понимании. - Это - псевдо, - одним дыханием, без голоса добавила она.
      - Молодец. Давно пора! - убежденно твердо соглашался Глеб... отталкивая на после свидания все осмысление происшедшего.
      - Может быть, и не придется! - умоляюще говорила она... Я - на всякий случай, чтобы договориться."
      Вот так сдержан здесь герой романа. Но для выражения сильных чувств, душевного состояния человек выдумал стихи, и Саня чувства свои вылил в стихи.

      ...Только тут я заметил, что больше нет
      На руке у тебя моего кольца, -
      И прозреньем ударил мне в душу свет,
      Что это - начало конца.
      Сердце ленточкой не обернуть, как ларец,
      Не уснуть, не забыться до лучших времен.
      Ты не знала еще! Но я понял: конец!
      Это - он!

      В реальной жизни случилось так: разговор этот был предварительным, а развелась Наташа чуть позже и так, что Саня какое-то время даже не знал, что он уже не женат.
      Но помимо свиданий жены ухитрялись еще увидеть своих мужей через забор, приезжая в Марфино. Знать о шарашках и приходить сюда женам не полагалось. И все же им не терпелось, ведь можно было увидеть мужей через забор в обеденный перерыв, когда они играли в волейбол. Одну такую историю Наталья Алексеевна Решетовская описывает в своих воспоминаниях. Вместе с женой Панина они прогуливались по шоссе, откуда была видна территория лагеря, в надежде увидеть своих мужей. Вдруг к ним подошел человек и потребовал предъявить паспорта. Кое-как отговорились, что время не военное и паспортов у них с собой нет, а когда он ушел, припустили со всех ног в Ботанический сад.
      Но изобретательные жены нашли себе другую возможность. Из дворика, примыкающего к шарашке, они незаметно подбирались к ее забору, где обнаружились щели, и им удавалось иногда увидеть своих мужей в щели забора, когда те были на прогулке или играли в волейбол.
      "... И окраинные москвичи, и гуляющие Останкинского парка не могли бы представить, сколько незаурядных жизней, растоптанных порывов, взметенных страстей и государственных тайн было собрано, стиснуто, сплетено и докрасна накалено в этом подгороднем одиноком старинном здании".
      В любой момент, за любую провинность их могли вернуть туда, откуда забрали - в бездну. Что и случилось с Солженицыным и Паниным через три года, в пятидесятом. 19 мая они с Паниным сгребали во дворе листья. Как вдруг к ним подошел "младшина" и сказал, что их вызывают с вещами.
      Солженицын оставил Копелеву свои конспекты по Далю, по истории и философии, несколько книг, в том числе и Есенина. Все конспекты уцелели, вынес их из шарашки некий Измайлов, досрочно освободившийся и работавший там позже вольнонаемным.
      "Мы - люди бездны. - говорит герой романа "В Круге первом" - Мы исчезаем туда, откуда выплыли, - в лагерь."
      После масла, после простыней и пододеяльников снова предстояло пройти жесточайший быт этапов, пересылок и особого лагеря для политических, где они были даже лишены имен, только номера, и математик Солженицын превратился в Щ-262.
      Но снова указующий перст судьбы. Наверное, не было бы книги "Архипелаг ГУЛАГ", если бы он не прошел тот страшный последующий путь. Жизнь его все-таки имела особенное предначертание, он ушёл на этап, чтобы затем стать тем, кто приоткроет завесу над адом.
       Это как путь Иисуса на Голгофу. И так же он будет забрасываться камнями...
      Закончился еще один круг. Впереди самый тяжелый.
      

Глава 7. Люди бездны. Экибастуз.

В цветущем мае 1950 года Александр Солженицын отбыл из Марфино. Ему шел тридцать второй год. Еще одна безрадостная весна пришла в его жизнь, цветущий, зрелый, самый плодотворный возраст изнашивался лагерями. Уже пять лет отобрано ими.
      И снова Бутырская тюрьма, куда их отвезли вначале. Тридцать пять дней он и Панин провели в этом "санатории Бу-Тюр", стали они в нём прямо-таки старожилами, столько раз за эти годы в него входили и выходили, и вместе же прибыли в Экибастуз.
      Впереди пересыльные тюрьмы, вагон-заки, весь их ужас, которые Александр Солженицын опишет в "Архипелаге". И ему пришлось пережить все это. И пусть в спецлагерях, а по сути на каторге, куда они попали, было несладко, они ни разу не пожалели об этом. Где бы еще они приобрели тот опыт, каким обогатила их эта нелегкая жизнь? Именно там выковался тот писатель и борец Солженицын, которого мы знаем.
      "Вагон-зак" - это вагон, предназначенный для перевозки заключенных, обыкновенный купированный вагон, только из девяти купе пять занимают арестанты, а остальные конвой, и отделены они от коридора не сплошной перегородкой, а решеткой, позволяющей наблюдать за купе. Обычного окна в арестантском купе нет, лишь маленькое оконце наверху.
      "Все вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решеткой, на полу и на полках скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека... но в зверинце так тесно никогда не скучивают животных".
      В купе такого вагона шестеро могут сидеть внизу на полках, трое лежать на средней полке (она сплошная, только вырез у двери) и двое лежать на багажных полках вверху. Но сверх этих одиннадцати заталкивают в купе еще одиннадцать, (последних под закрываемую дверь надзиратели запихивают уже ногами) - то вот и будет вполне нормальная загрузка...
      Двадцать два человека в купе! А может быть и двадцать пять, и тридцать. Бывало и такое. Когда осенью 1946 года Тимофеев-Ресовский ехал из Петропавловска в Москву, в купе было тридцать шесть человек!
      Так большого ученого везли в Москву - двигать науку.
      А людям, спешащим по перрону с сумками и чемоданами, и невдомек - зачем подцепили к поезду второй багажный вагон? Вагон похож на багажный, те же металлические прутья на маленьких оконцах, но в нем человеческие судьбы. И помчатся они по тем же рельсам, многие навстречу своей гибели.
      "Такое не забудется никогда! Кормежки почти никакой, полселедки на весь день, а воды нет совсем! А чем же еще кормить эту ораву в дороге. А воды разве наносишься? Это сколько же ведер им надо принести, а потом еще на оправку запросятся. Тоже проблема. А так, нет еды - нет проблем."
      Когда набирались большие партии заключенных, то отправляли целые эшелоны в товарных телячьих вагонах. Так заселялся советский север: Норильск, Воркута, Магадан, где возводились стройки пятилеток, так на костях зэков шла славная индустриализация всей страны.
      Здесь же, на этом этапе его ждет встреча с уголовниками. Еще одно страшное потрясение, когда политического вталкивают в купе вагон-зака, и он вдруг видит "жестокие гадкие хари с выражением жадности и насмешки. Каждый смотрит на тебя как паук, нависший над мухой. Их паутина - эта решетка, и ты попался!..
      Посланником харь спускается вниз кто-то, чаще всего плюгавенький малолетка, чья развязность и наглость омерзительнее втройне, и этот бесенок развязывает твой мешок и лезет в твои карманы, как в свои. С этой минуты ничто твое - уже не твое..."
      Может это произойти еще и в воронке. Это еще один ужас, через который придется пройти. Сколько унижений придется перенести неподготовленным к подобному обществу "врагам народа", сколько они натерпятся от этих "социально-близких" пролетарскому обществу граждан. Ведь блатных можно перевоспитать, так считала социалистическая теория, они - "не враги". И блатные властвуют над политическими, они в помощниках и вертухаях.
      Целых три месяца везли Александра Солженицына на восток. Только на Куйбышевской пересылке продержали больше месяца. И все же он считает, что пересылочные тюрьмы, предшествующие этапу, пусть переполненные, грязные, с клопами и зловонными уборными, нужны как ступень перехода к лагерю, как шлюз, они нужны для постепенного привыкания. В один шаг такого перехода не могло бы выдержать сердце человека, не могло бы сразу вместить его сознание. Надо постепенно.
      Интеллектуальный работник шарашки за эти три месяца этапа переходил постепенно в другое состояние, становился таким, как все прочие зэки, хлебнул сполна зэковской доли.
      И у него были свои пересылки - порты Архипелага. Первой была пересылочная тюрьма на Красной Пресне в августе 45-го года. В этой тюрьме на Силикатном проезде в жару сто человек в камере обливались потом. Два маленьких окошка, выходящих на южную сторону, да еще загороженных намордниками из железных листов, не только не давали движения воздуху, но накалялись от солнца и подогревали комнату. Это было на пути в Новый Иерусалим. И чтобы вырваться из этой ужасающей душегубки, заключенные, в том числе и Александр, добровольно ходили на работу к пристани Москвы-реки разгружать лес в Западном речном порту, чтобы хоть здесь подышать свежим воздухом.
      С пересылки осуждённый пишет первое своё письмо, первые слова домой от человека, перепаханного следствием. Иногда по такому письму, первой весточке, пришедшей от сгинувшего мужа, женщины кидаются ехать к пересылке, надеясь увидеть там своего мужа. Александр Солженицын рассказывает, как во время пребывания в Куйбышевской пересылке, которая находилась в низине, они долго наблюдали за женщиной, стоявшей на высоком холме и явно кого-то высматривающей. Ей, наверное, не дали свидания, и она взобралась на эту кручу и стояла там долго, пока охрана её не прогнала.
      И далее Солженицын пишет: "Я думаю, что статуя такой женщины, именно там, на холме над пересылкой и лицом к Жигулёвским воротам, как она стояла, могла бы хоть что-то объяснить нашим внукам".
      К сожалению, памятников жертвам репрессий мы так и не поставили.
      А в 50-м году пересылок было много на его пути. После Куйбышевской Омская, Павлодарская... Но здесь пересылок как таковых не было, были еще старые тюрьмы. Добротная в Омске, с толстыми стенами, широкими подоконниками, а в Павлодаре даже "воронков" не было, отстали от жизни, и погнали их этапом через весь городок на виду у жителей, как в ХIХ веке. И сама тюрьма в этом захолустье еще сделана по старинке. Нет "намордников" на окнах, травка во дворе, невысокий забор, через который видна улица и люди, идущие по ней.
      Но в Павлодаре они пробыли недолго. Впереди Особлагерь. Их повезут в какое-то место со звучным нерусским названием Экибастуз. Что-то жесткое и скрежещущее есть в этом слове и так же жестко пройдет он через его судьбу.
      Почитав Солженицына, другими глазами смотришь на карту нашего Севера и Казахстана. Караганда, Джезказган, Экибастуз - сплошь лагеря, города возникшие вокруг лагерей, на месте лагерей, взращенные их кровью и потом. Открываешь географическую книгу, читаешь о расцвете промышленности в этих когда-то захолустных местах и думаешь, что все это возникло на костях тех самых миллионов, о которых мы стараемся поменьше говорить и поскорее забыть.
      В Павлодаре заключенных принял конвой Степного лагеря и на грузовиках их повезли в пустыню. Восемь часов сидя в кузове со скрюченными ногами, они тряслись по пыльным степным дорогам и молили судьбу - только бы не на медные рудники, где люди редко выдерживают больше года-двух. Нельзя поворачивать голову, нельзя разговаривать, на них все время нацелены дула автоматов конвоя. В сумерках и ночью конвой палил в небо из ракетниц.
      Что за страна! Разве может быть нормальным, здоровым общество, где полчища конвоя и еще больше бесправных рабов! Где одни допрашивают, пытают, расстреливают, другие доносят, третьи превращены в жалкие бесправные существа.
      А трехтонки все пылят и пылят по степи, глаза и рот наполнены пылью, уже стемнело, и только звезды над головой светятся какой-то надеждой и напоминают, что есть в этом мире и что-то вечное. Власти, строй, идеология - все это преходяще и должно когда-нибудь кончиться. И все же пыльная дорога кажется вечной. Но вот, наконец, в темноте ночи показались огни лагеря - освещенные вышки зоны и колючая проволока, и освещенные даже ночью бараки, значит, режим тюремный. А вблизи лагеря - поселок…
      Вот так начинались наши многие славные города. У таких, как Александр Солженицын, очень многие географические названия ассоциируются с лагерями: Норильск, Воркута, Салехард, Тайшет, Абакан, Магадан... География большевиков.
      Экибастуз. Точка на карте, куда прибыл к концу лета Александр Солженицын на оставшиеся три года. С 48-го года стали разделять уголовных и политических, то есть 58-ю статью, и создавать для них Особые лагеря с ужесточением режима, а по сути это каторга. Прибывшие получили лоскуты тряпок с номерами. Теперь у них нет имени и фамилии, только номера. Отныне Солженицын именуется "Щ - 262". Номера нашиты на груди, спине, на шапке и под коленом. За малейшую провинность могли посадить в карцер. Существовал специальный БУР - барак усиленного режима. Чекистами был пущен слух, что в число каторжан попадают только самые матерые изменники, гестаповцы, палачи. И конвойные, и вольные смотрели на них как на палачей. В бараках, куда их поселили, на окнах решетки и на ночь двери бараков запираются, а значит, параша и все сопутствующие прелести.
      Впереди три года общих работ.
      Этот лагерь и его быт описан в "Иване Денисовиче". Именно там в 50-м году задумана эта повесть. Как-то, неся с напарником носилки, он подумал, что можно описать весь лагерный мир одним днем и вместить туда все главное.
      И Солженицыну пришлось работать каменщиком, как и его герою, на строительстве ТЭЦ зимой в жуткие морозы после жалкой баланды. Это были самые тяжелые, самые изнурительные годы, когда человек уже перестает ощущать себя личностью.
      Письма можно посылать только два раза в год. Спустя год жена хотела поехать к нему, но он ее отговорил, так как свидания в этом особом лагере запрещены и приезжать бесполезно. Поддерживали посылки, которые посылала жена. Посылала не сама, а через ростовскую тетю, потому что для всех окружающих в Рязани, куда она уехала работать, ее муж пропал без вести.
      Вероятно, и это помогло выжить - ежемесячные посылки, а в них: сливочное масло, колбаса, сало, иногда что-нибудь сладкое, курево и много других нужных вещей, таких, как рукавицы, шерстяные носки. Как мы знаем из "Ивана Денисовича", не все доставалось зэку, надо было дать надзирателю, бригадиру, придурку посылочному, да придурку в камере хранения, каптеру, банщику, соседу, но все же это была огромная поддержка. "Посылки ваши для меня - источник жизни", - писал он в письмах.
      С лета 51-го года Александр работал в мехмастерских и стал бригадиром. Там же, в лагере в феврале 52-го года в тюремной санчасти ему была сделана операция по удалению опухоли. Это произошло в разгар событий, сотрясавших весь лагерь, на исходе Экибастузского мятежа, о котором потом по лагерям передавали из уст в уста. Что это были за месяцы! Такого еще не было. Сколько мужества было проявлено!
      Когда Александр Исаевич стал известным писателем, и к нему потекли письма, в некоторых письмах его спрашивали: почему же вы не боролись, не сопротивлялись? "Да ведь конвой может и выстрелить", - отвечал он. Но самое удивительное было то, что все-таки боролись, несмотря на такие жесткие условия, несмотря на безнадежность подобных сопротивлений. Особые лагеря, призванные смирить политических, сыграли обратную роль. Они стали очагами неповиновения, лагерных бунтов и восстаний. Избавленные от "блатных", политические сплачивались, оздоровлялась обстановка. А вскоре разразилась война со стукачами. Особенно после свежего вливания украинцев - бендеровцев. Стукачей стали находить то повешенными, то зарезанными. Притихли бригадиры, появилось неслыханное явление - не стало хватать бригадиров. Это было, конечно, жестоко. События эти описаны в пятой части книги "Архипелаг ГУЛАГ". Автор показывает, что, несмотря на, казалось бы, полнейшую невозможность сопротивления, оно все-таки было. Методы, конечно, варварские и встает вопрос: можно ли одобрять вот такую резню?
      Но вот что говорит о тех событиях еще один свидетель, Дмитрий Панин, человек, считающий себя христианином, который, как мы помним, прибыл сюда вместе с Солженицыным: "Всю жизнь я был против террора в любом виде и всегда был сторонником борьбы с ним. Чекисты осуществляли неослабный террор. Его проводниками в среде заключенных были стукачи. При таких обстоятельствах уничтожение стукача, убившего несколько заключенных и подорвавшего здоровье многих, было актом самообороны. Спруту надо отрубать щупальца... Они хуже чекистов, палачей, прямых исполнителей актов террора".
      Вероятно, надо побывать там, чтобы почувствовать все это. Панин еще пишет, что около лагерной больницы находился барак, заполненный чахоточными молодыми людьми, заработавшими болезнь в карцерах, особенно зимой, благодаря все тем же стукачам.
      В отместку весь лагерь перевели на штрафной режим, в свободное от работы время постоянно держали в бараке под замком с парашей и в бараке же получали пищу. Но этого не выдержали сами надзиратели, так как нагрузка на них возросла. Не выдержали и стукачи и побежали проситься в БУР (лагерную тюрьму), чтобы там спрятаться от возмездия. Тогда начальство решило лагерь разделить высокой стеной, чтобы отделить украинцев ото всех остальных. И зэки строили ее в свое свободное от основной работы время. И все же чего-то они добились. Хозяева лагеря перестали кричать, угрожать, перестали загонять в карцер по мелочам. Заключенные почувствовали, что они "политические", что они могут сопротивляться, поднялось самоуважение. Они говорили теперь вслух, без оглядки все, что накипело. Так, некий бригадир Павлик, не выдержав, в открытую сказал начальнику конвоя в присутствии солдат: "Мы революционеры, не вы. Мы борцы с вашим тюремным фашизмом. Хватит вам 34 года считать себя революционерами. Раз вы против нас, то вы настоящая контра".
      Но что же дальше? Что они могут потребовать? Ведь не только местное начальство диктует законы, и сила на их стороне, у них войска. Решили требовать: снять номера, убрать штрафной режим и чтобы разрешили писать письма домой каждый месяц. И для этого решено было устроить забастовку-голодовку (при их-то питании!), то есть пойти на сознательный подрыв физических сил.
      Так лагерь встретил новый 1952 год. Слух о предстоящей забастовке дошел до начальства, и 6-го января, в рождественский сочельник всех заперли в бараках, а затем стали перегонять в разные бараки, чтобы сделать пересортировку и нарушить планы. А в БУР к стукачам стали подсаживать подозреваемых зачинщиков, и те стали их пытать. И когда проник этот слух в бараки, там неожиданно взбунтовались, стали ломать вагонки, на которых они спали, выворачивать брусья и побежали долбать ими ограду вокруг лагерной тюрьмы. Все получилось стихийно, видимо, не хватало какой-то капли, переполнившей чашу терпения. Хотели залить через разбитое окошко камеру стукачей и поджечь ее. Другие побежали к штабным баракам и стали бить стекла. Чего не сделает человек, доведенный до отчаяния. А ведь на зону с вышек направлены пулеметы. И они застрочили по мечущимся внизу людям.
      О, романисты, где ваши романы? Сколько было написано о Гражданской войне, о доблестных красных командирах, не менее о войне Отечественной, а эта тема выпала.
      Люди стали разбегаться по баракам. А тут в ворота вошли автоматчики и стали сечь очередями. На входах в бараки образовалась толкучка, все пытались проникнуть внутрь. Там в толпе был и Александр Солженицын. Пуля миновала его. Ну, как вам ситуация? Тем, кто говорил, что Солженицын слишком много пишет о лагерях, что он ненавидит советскую власть. Он слишком хорошо знал эту власть. Там же, в этом лагере находился и друг Александра по шарашке Дмитрий Панин.
      На следующий день в ответ на эту расправу заключенные объявили забастовку-голодовку. Три тысячи человек утром не вышли на работу и отказались от пищи. Надзиратели звали их, но безуспешно. Причем звали в столовую и даже стали выгонять. Но никто не шел.
      "И это тихое единое неповиновение власти - никому никогда ничего не прощавшей власти, упорное неподчинение, растянутое во времени, казалось страшнее, чем бегать и орать под пулями".
      Голодали они трое суток. Для таких истощенных людей это был подвиг. После них больше ни один лагерь не отваживался на голодовку. Александру оставался всего год сроку и за провинность могли добавить, но он голодал вместе со всеми.
      "Этих трех суток нашей жизни никому из участников не забыть никогда... Голодовку объявили не сытые люди с запасами подкожного жира, а жилистые, истощенные, много лет каждодневно гонимые голодом... Голод рвал нам желудок когтями."
      Так они продержались три дня и три ночи с 24 по 26 января. Голодали и доходяги, для которых эти три дня могли стать необратимыми. Так и случилось, в бараках появились трупы. На третий день не выдержал самый слабый, самый голодный девятый барак и к вечеру пошел в столовую. Это был драматический момент. Концовка была обидной. На глазах у некоторых, смотрящих на эту понуро бредущую толпу из соседнего барака, в том числе и у Александра, были слезы. Столько мучений и все смазано. На следующий день и их барак пошел в столовую. Что теперь будет, никто не мог предсказать, может быть, снова начнут расстреливать. Пока только кормили. И все же начальство пошло на переговоры. Заключенные выкрикивали требования:
      - Судить виновников расстрела!
      - Снять замки с бараков!
      - Снять номера!
      После обеда собрали бригадиров. Вели переговоры. Александр выступил с речью. Но ведь ему остался только год! Один год, и он не может сказать им все, что он о них думает, сказать, что лагеря эти - фашистского образца, а в чем-то еще хуже. И он говорит сдержанней, чем хотелось бы, о том, что надзорсостав заставляет зэков воровать для них стройматериалы, говорит о недостойном поведении конвоиров, растерявших облик советских воинов. Встает другой бригадир и говорит о том, что их содержат хуже, чем собак.
      Тем временем опухоль, которая мучила Александра, а он все откладывал операцию, стала во время голодовки расти уже по часам. Организм ослабевал, опухоль набирала силу. Дальше оставаться с ней было уже нельзя. И вот в таком состоянии, в такой обстановке он показался врачам, и конвой отвел его в санчасть на украинскую сторону на операцию.
      Какой бы трагедией была эта опухоль на свободе, в обычной жизни! А здесь, в таком кипении событий, в такой жизни уже на грани смерти о ней и думать было некогда. Слишком сильные и драматичные события происходили вокруг, чтобы упиваться собственным горем.
      Завершились события уже без него. Несколько дней было тихо, а потом началась расправа с бунтовщиками. Позволили зэкам выйти на работу и уже за воротами усиленный конвой начал хватать людей. Арестовали вначале сорок человек зачинщиков. Затем стали отправлять этапы в другие лагеря. Вначале небольшие, а 19 февраля стали собирать этап в семьсот человек. В тот же этап с согласия начальника санчасти Дубинской включили и Александра с еще не зажившими швами. На выходе из лагеря заковывали в наручники. Кого-то везли на расстрел, кого-то в другие лагеря. Александр ждал и думал, придут - скажу: расстреливайте на месте, чем мучиться долго. Вот такое состояние, когда уже и смерть не страшна. Но повезло, за ним не пришли.
      Другой, знаменитый Кенгирский мятеж подавлялся танками. Они поползли на лагерь и раздавливали людей. Вот такова цена борьбы в лагерях. И все же в пятидесятых годах лагеря затрещали. Слишком огромным и трудноуправляемым стал Архипелаг. Или приближалось другое время и начинались подземные толчки? Не могут люди все время быть рабами. Рано или поздно начнут рвать свои цепи.
      Кенгирскому мятежу посвящён киносценарий Солженицына "Знают истину танки!".
      Этот последний год был самым тяжелым. Он стал работать в литейном цехе. Об этом у него на память осталась алюминиевая ложка с гладкой ручкой, которую он изготовил сам. Так что пришлось ему поработать и в лютый мороз на кирпичной кладке, и летом в жару у вагранки.
      Даже предстоящее освобождение не воодушевляло, потому что зачастую давали новые сроки, так что жизнь такая казалась бесконечной. Все те же нары, все те же поверки, обыски, окрики конвойных, часовые на вышках. Угасали силы, подступало какое-то отупение. И в этот последний год он перестал получать письма от жены. А вскоре тетя Нина из Ростова сообщила: "Наташа просила передать, что Вы можете устраивать свою жизнь независимо от нее".
      Вот такой удар. Сбылись его предсказания.
      Оба они вызывают сострадание. И ее трудно осуждать. Наташа проводила мужа на фронт, когда ей было двадцать три года. Ждала всю войну, ждала, когда был в московских лагерях и в Рыбинске, а теперь так далеко и под такими запретами, что ни поехать, ни письмо написать. С тех пор, как расстались, прошло одиннадцать лет, скоро ей тридцать пять, и все одна, без семьи - жизнь обедненная, неполноценная. Рядом рождаются и подрастают дети, а будут ли у нее когда-нибудь? Да и муж, как мираж, уже расплывался в сознании. В Москве поддерживали свидания, он был живой, реальный, а теперь и письма два раза в год. Да и есть ли он вообще или все это только приснилось?
      Тяжело было еще и потому, что она никому из окружающих ее людей не могла открыться. Когда ждали с войны, было легче. Ждала, как и все другие жены, все вместе переживали, могли об этом говорить открыто, с кем угодно. Муж на фронте - этим можно было только гордиться. А сейчас она должна была носить все в себе, молчать, когда хотелось крикнуть: у меня есть муж, которого я жду! Но нельзя. И все эти годы носить в себе эту боль, таиться и скрывать. Для всех на работе и в ее новой жизни в Рязани муж пропал без вести. Чужим людям лучше не знать всей правды.
      И она не выдержала. Ему оставался год лагерей, она вышла замуж за вдовца с двумя детьми. Теперь у нее была семья и двое сыновей сразу. Наталья Алексеевна погрузилась в семейные заботы, ухаживала за мальчиками.
      В романе "В круге первом" после свидания и разговора о разводе Глеб думал: "Вот и Надя. Разводится, чтоб избежать преследований. А разведется - и сама не заметит, как выйдет замуж." Так и случилось, но случилось не сразу, а после нескольких лет разлуки, где уже не было места свиданиям.
      А заключенный Александр Солженицын, точнее, Щ-262 все так же шел в столовую есть баланду. За подробностями можем обратиться к знаменитому рассказу (повести - называют по-разному) "Один день Ивана Денисовича". "Баланда не менялась ото дня ко дню, зависело - какой овощ на зиму заготовят. В летошном году заготовили одну соленую морковку - так и прошла баланда на чистой моркошке с сентября до июня. А нонче - капуста черная".
      Когда он покинул пределы лагеря после окончания срока, ему удалось спрятать и вынести номера. Позже на воле он пришил их на свои места и, когда появился фотоаппарат, сфотографировался в том самом обличье зэка из Особлагеря. И выраженье придал своему лицу характерное: недоверчивое, настороженное, такое, какое обычно бывает у зэка.
      И вот в таком существовании он пытался сохранить себя как личность. Не отупеть, не превратиться в животное. Как говорили старые лагерники: "В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется, да кто к куму ходит стучать". Когда-то в начале срока, наслушавшись рассказов "бывалых", что главное не попасть на общие работы, он стремился устроиться получше, но не всегда удачно. Теперь, кое-что повидав, в этом Особлагере он не стал избегать общих работ, он для себя решил: главное - не сгибаться, не пресмыкаться, в любой ситуации оставаться человеком.
      Его спасало сочинительство. Он занимался этим постоянно, сочиняя стихи и длинную, пространную повесть в стихах, которую я в этой книге уже цитировала. Все его стихотворные произведения были написаны в лагерях и тюрьмах, потому что стихи легче удержать в памяти, в слабеющей памяти лагерника, чем прозу. "Это было, конечно, насилие над жанром", - говорит Александр Исаевич в "Архипелаге". Но позже он стал сочинять и прозу, она тоже укладывалась в тренированной памяти. Сочинено все устно - писать нельзя, даже показать иной раз, что ты что-то сочиняешь, нельзя! Все нужно было держать в памяти. Клочки бумаги, кусок грифеля, карандаша у него были, но держать написанное, естественно, нельзя, он ведь не дифирамбы системе писал и не прославление великого вождя. Сочинялись и записывались отдельные отрывки длиною 10-20 строк, отшлифовывались и после заучивания сжигались. Писал он их. где придется, и на своей постели в бараке, и даже на кирпичной кладке, когда работал каменщиком, если случалась пауза, когда кончился раствор, а новой порции еще не поднесли. Написано было уже много, ведь еще в Марфино он начал этим заниматься. Здесь было все: и воспоминания детства, и юность, и любовь, и война.
      Иногда читал поэму близким друзьям, среди которых был и Дмитрий Панин, особенно летом, когда можно было посидеть во дворе, кинув многострадальную и универсальную фуфайку на землю. Панин пишет, что уже тогда им понятно было, что в их среде формируется писатель огромного калибра, и они были горды этим. Память у Александра была колоссальная. Ведь его произведение по объему было в два с лишним раза больше "Евгения Онегина". Автор не всем в ней был доволен и мечтал на воле подправить и переписать, но они уговаривали его оставить как есть, считая поэму уникальным и неповторимым памятником тех каторжных лет, переливающимся красками молодости, силы и душевной чистоты.
      И все проходило благополучно, за исключением трех случаев. Однажды он лежал на территории лагеря в сторонке летом на травке. И вдруг совершенно незаметно к нему подошел надзиратель и успел заметить, что он что-то пишет, и потребовал бумажку. Там было пять строк о военном времени, но крамольные слова были или прочеркнуты или обозначены одной буквой.
      - Что это? - строго спросил надзиратель.
      И незадачливый сочинитель, холодея и быстро соображая, сказал, что вспоминает стишок военного времени, да некоторые слова забыл.
      - А зачем тебе это вспоминать? Не положено вспоминать! Еще раз тут ляжешь, - смотри!
      Гроза миновала. Обошлось.
      В следующий раз попался, когда работали внутри лагеря на строительстве БУРа и, значит, не обыскивали на проходе. Он сочинил стихотворение "Каменщик" и, решив еще раз повторить, отошел в сторону и незаметно оказался на окраине зоны. Вдруг откуда-то вынырнул надзиратель и решил, что зэк, возможно, присматривает лазейку, где убежать. Его повели в БУР для обыска. Пользуясь темнотой, он по дороге скомкал бумажку с "Каменщиком" и бросил, и совсем забыл, что в кармане лежал забытый кусок из "Прусских ночей", на счастье, не криминальный, просто военная тема.
      Но лагерника спасает находчивость, а уж Солженицыну быстроту ума не занимать. И он на вопрос "что это такое?", бодро ответил:
      - Твардовский. Василий Теркин.
      Спас его тогда Твардовский.
      Для повторения и лучшего запоминания были изобретены особые четки, сделанные из хлебных мякишей.

      Перебором твоим цепи строк ворожебных,
      Обреченных на смерть, я успел сохранить.
      ........................................................................
      Не дойди до тебя я усталым умом, -
      Было б меньше одною поэмой пропето,
      Было больше б одним надмогильным холмом.

       Это он подсмотрел у католиков, которых тогда везли из Прибалтики. Но вначале сам он придумал контрольные спички. Наламывал спички на кусочки - десять единиц и десять десятков, и, разложив их на портсигаре, перекладывал по одной спичке в сторону. Каждая пятидесятая и сотая были контрольными. Если нужная строка не попадала на контрольную, стихи повторялись снова и снова, пока убежавшая строка не возвращалась на место. Раз в месяц повторялось все написанное. Все это надо было проделывать так, чтобы не обратить на себя внимание стукачей. Никакой сосредоточенности на лице, никакого шевеления губ. Сидит этакий великовозрастный болванчик, играет спичками и развлекается. Но, когда он подсмотрел у католиков, как они делают четки, это еще облегчило жизнь. Они скатывали мокрые катышки, окрашивали их в черный цвет жженой резиной, в белый - зубным порошком, в красный - красным стрептоцидом. Затем нанизывали на ссученные нитки и сушили. Пришлось и Александру объявиться католиком и сделать себе четки. Причем католиком очень ревностно молящимся. У них было по сорок бусин, а у него сто. Так получилась прекрасная считалка, которую можно было носить с собой, легко упрятывалась она в ватную рукавицу, а если даже найдут - тоже не крамола. Теперь он мог их перещупывать где угодно: на разводе, на поверке, во всех ожиданиях. Тело его подвергалось унижениям, шмонам, а душа жила отдельно, она была не здесь, она была в стихах.
      Благословенная пайка, даже тебя не пожалел тюремный поэт!

      Пусть бьются строки - не шепни.
      Пускай колотятся - а ты губой не шевельни.
      Не вспыхни взглядом при другом.
      И ни при ком, и ни при ком
      Не проведи карандашом:
      Из всех углов следит за мной тюрьма.
      Не дай мне Бог сойти с ума!
      Я резвых не писал стихов для развлеченья,
      Ни от избытка сил,
      Не с озорства сквозь обыски в мозгу их проносил -
      Купил я дорого стихов свободное теченье,
      Права поэта я жестоко оплатил!

      Плохо было то, что нельзя взглянуть свежим взглядом на написанное, доработать, иначе все могло сбиться и запутаться, поэтому менять что-либо и улучшать не было возможности.
      И все же эти стихи помогли выжить там, в кругах ада. Они рассказали нам о том состоянии на грани выживания, когда угасают все чувства, угасает мозг.
      

Глава 8. Освобождение.

В феврале 1953-го года наконец наступило освобождение. Он отбыл свои восемь лет лагерей, предписанных тем самым листочком, полученным в Бутырской тюрьме. Он выжил.
      И что же теперь? Свобода? Воля?
      Нет. Воля - да, но не свобода, а пожизненная ссылка в казахстанской глуши. Снова без суда, без приговора, получи бумажку и распишись - пожизненная ссылка. Крамольному "врагу народа" нельзя возвращаться не то чтобы в столицу, но даже в европейскую часть страны. Да и здесь, на поселении без ведома комендатуры из поселка ни на шаг.

      Но меняю тюрьму, где мятутся свободные,
      На свободу. Где в страхах коснеют рабы.

      Освобождение наступило не так, как рисует наше воображение, виденные где-то картины, что-нибудь дореволюционное или иностранное: вышел за ворота тюрьмы (лагеря) и все - иди, ты свободен. Нет. Еще месяц везли его с севера Казахстана из Экибастуза на юг, куда? - пока было неизвестно. Это зэкам знать не положено. И целый месяц: снова этап, снова загоняли в воронки и кричали конвойные, снова пересылки: Павлодарская, Омская, Новосибирская... Привезли в Джамбул, на самый юг Казахстана, а оттуда еще поездом, потом пешком, потом на грузовике по пыльной дороге на север области на край безжизненной пустыни, которая тянется еще дальше и занимает весь центр Казахстана.
      И вот грузовик, проехав шестьдесят километров по голой земле, где не на чем глазу остановиться, с торчащей кое-где жесткой серой травой, выныривает наконец к селению, украшенному редкими тополями. Райцентр Кок-Терек, что в переводе означает "зеленый тополь", четыре тысячи человек жителей. И только здесь, зарегистрировавшись в МВД у оперуполномоченного, он может, наконец, пойти по улице как свободный человек, перейти в другое состояние. Все познается в сравнении. И когда человек может наконец просто пойти по улице, хочет - по правой стороне, хочет - по левой, - это тоже счастье. Ведь еще недавно: шаг влево, шаг вправо - стреляю без предупреждения! А теперь - иди.
      И это незабываемо! И позже в повести "Раковый корпус" он напишет: "То ли место любить на земле, где ты выполз кричащим младенцем, ничего еще не осмысливая... Или то, где первый раз тебе сказали: идите без конвоя! сами идите! Своими ногами!.."
      Правда, выехать без разрешения он отсюда никуда не может, но разве мысли сейчас об этом? И в первую ночь в пункте МВД они отпросились на сеновал. Ходили рядом привязанные лошади, хрумкали сено "и нельзя было выдумать звука слаще!"
      А еще через день, после ночи в избенке, где он встал на постой, был день особенный. То было пятое марта 1953 года. Умер диктатор! Вот какое великолепное начало ссылки! Умер тот, "…чье изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толченым кирпичем, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зерен пшеницы и соевых бобов, вырезано из кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолетов, заснято на кинопленку - как ничье никогда за три миллиарда лет существования земной коры" ("В Круге первом").
      Ликовали зэки, вольный народ рыдал. Еще бы не рыдать, ведь теперь враги накинутся со всех сторон. Как написано в биографии вождя: "Это наше счастье, что в трудные годы Отечественной войны нас вел мудрый и испытанный Вождь - Великий Сталин".
      Начался новый этап его жизни, и тоже непростой. В глуши должен был приспособиться к этой жизни одинокий мужчина, как-то налаживать свой быт.
      Какой там быт! Вместо кровати три ящика с матрацем и подушкой, которые он сам набил стружками. Укрывался верной фронтовой шинелью, прошедшей с ним через все годы. В качестве стола еще один ящик и на нем чемодан. Вот и вся меблировка.
       К концу учебного года он уже преподавал в школе математику, физику и астрономию. В начале следующего учебного года снял отдельную хатку, где мог, наконец, свободно писать, не оглядываясь.
      И снова за этими сухими строками кусок человеческой жизни, сотканный из сиюминутных огорчений, проблем, волнений и ожиданий, из частиц растраченной души. В школу его взяли не сразу, да он и вообще не надеялся, что возьмут. И когда в первый же день издали увидел школу и идущую к ней молоденькую учительницу - сердце забилось. Но куда ему, разве что чернорабочим возьмут? И все же не из робкого десятка - закалка зэковская, поинтересовался у опера - где роно? и пошел. А там секретарша - тоже ссыльная, шепнула на ухо, что в районе нет ни одного математика с высшим образованием, а уж о физиках и речи нет. В райцентре были две десятилетки и несколько семилеток. Два казаха, которым он представился как педагог, окончивший физмат университета, вначале сделали большие глаза и пошли доложить начальнице. Но начальница роно, как человек ответственный, проявила бдительность и политическую зрелость и заявила, что мест нет, математиками все школы укомплектованы. Заходите позже. Как выяснилось позже, укомплектованы такими математиками, которые звонили из аулов и говорили перед экзаменами: задачу решить не можем, ответ не сходится, условие неправильное.
      Ходил он в роно целый месяц, проедал остатки денег. Это благо, что какие-то деньги были накоплены на его лагерном счету. Как уступку после забастовки-голодовки начальство в их лагере в последний год его пребывания ввело хозрасчет. После всех вычетов государству, а также на содержание конвоя и прочих лагерных чинов, расходов на содержание самих заключенных от десяти до тридцати процентов, в зависимости от выработки, зачислялось на личный лицевой счет. Так что чего-то они все-таки добились тогда.
      А в роно место все не появлялось. Наконец случилось снижение цен, срочно потребовались работники в райпо, и неделю он отработал неким счетоводом, пока его не обнаружил завуч школы, прослышавший о его университетском образовании, и привел в школу, раздобыв в облоно направление. Нужно было спасать классы и поднатаскать учеников хотя бы к экзаменам.
      То был апрель. В степи зацвел джингаль, перемежавшийся с верблюжьей колючкой, пустынная степь слегка приукрасила себя. Жизнь была не так уж плоха. Ссыльный Александр Солженицын с упоением начал работать в школе. Он был назначен математиком и физиком в оба выпускных класса. За три недели до выпускных экзаменов.
      "Говорить ли о моем счастьи - войти в класс и взять мел? Это и было днем моего освобождения, возврата гражданства".
      Дети в этой глуши учились охотно. Они не были избалованы театрами, музеями и другими нахватанными полузнаниями и с жадностью ловили то, что им давали на уроках, тянулись к знаниям, заполняя ущербность своего отдаления от культурных центров. Так расширялись для них границы мира. И, наверное, у Александра Исаевича это хорошо получалось, если дети потянулись к нему. Учителя ведь тоже разные. И здесь нужен особый дар. Талантливый учитель так поведет урок, что заслушаешься, так подаст материал, что все сразу укладывается в голове. Таким, видимо, и был учитель Солженицын. Талантливый человек талантлив во всем. Он назначал детям еще и дополнительные занятия, чтобы подтянуть их, вел кружки, полевые занятия, а вскоре взял и классное руководство. Занимался он с детьми с упоением, и они толпой шли к нему. Поздним вечером вместе с ним припадали ученики к подзорной трубе и разглядывали звездное небо. Он ведь был неплохим астрономом.
      Какое и для него было счастье - снова увидеть звёзды! В освещённой лагерной зоне это было невозможно. Да и на улицу ночью не выйдешь. И он пишет стихи "Возвращение к звёздам".

      Мой прежний, мой запертый стиснутый мир
       Забыл про тебя, голубой Альтаир.

      А в оставшиеся час, два времени у себя дома учитель перерождался в писателя. Да еще целое воскресенье - тоже твое. Зараза эта сидела в нем неистребимо. И при свете керосиновой лампы он писал.
      Как-то он познакомился с супругами Зубовыми, сначала, ещё в мае, с Николаем Ивановичем, а осенью приехала к нему жена Елена Александровна, которая тоже оказалась милой и душевной женщиной. Они подружились. Эти умные и образованные люди, тоже ссыльные, скрашивали его жизнь, впоследствии он опишет их в романе "Раковый корпус".
      Трудно было жить одинокому мужчине с бытовой точки зрения, приходили мысли о женитьбе. Но он отгонял эту мысль, так как это помешало бы его писательской работе. Ведь все, что он писал, надо было скрывать. А будет ли его понимать и поддерживать новая подруга жизни? Таких смелых строк советская литература еще не публиковала и не скоро опубликует. И он жил один.
      Знакомство с Николаем Ивановичем Зубовым принесло ему неожиданное облегчение в его скрытных писаниях. Он по-прежнему боялся обысков и заучивал наизусть. И вот как-то открылся Николаю Ивановичу в том, что сочиняет. и почитал ему стихи. Как писал он в "Архипелаге", чутьем он всегда безошибочно угадывал человека, которому можно довериться, и не ошибался. Так и Николаю Ивановичу он почти сразу открыл тайну своего сочинительства еще в мае 53-го года и получил от него неоценимую помощь.
      Николай Иванович поразился - как он может носить в голове такой груз! И тут же придумал ему захоронки и принес уже готовые - посылочный ящик с двойным дном, а позже, когда появился стол, сделал и в столе двойные стенки. "Надо же было самодеятельному автору наскочить на прирожденного самодеятельного конспиратора!"
      Оказалось, Николай Иванович с его чуткими руками гинеколога увлекся этим еще в лагерях. У него было много выдумки, и еще в лагере он сделал для пишущего там литературоведа захоронки в переплете книги или делал из этих же написанных листков переплеты, склеивая особым клеем, который хорошо расклеивался.
      Наконец он мог освободить свою память от непомерного груза, от всего сочиненного в лагерях и постоянно повторяемого до сих пор, и начал переносить на бумагу.
      Но тут свалилась новая беда - рак! Он стоял на краю гибели. Судьба снова швыряла его, в который раз! Вот почему у него появился роман "Раковый корпус". Он сам прошел через это.
      Но все по порядку. Летом обострилась болезнь. Он все больше худел, не было аппетита. Было непонятно: то ли гастрит, то ли язва. Когда ему сделали операцию в санчасти, никто ведь не делал анализы - качественная или злокачественная, вырезали давящую опухоль и ладно. И вот, кажется, вырезали ее, а она снова мучит. Осенью ему разрешили поехать в Джамбул. К тому времени он уже не мог спать лежа, только сидя, надев телогрейку и шапку. Сколько пришлось вынести этому человеку!
      В Джамбуле сделали анализы, рентген и обнаружили не желудочное заболевание, а опухоль величиной с кулак. Она-то и давила на желудок, причиняя боли. Было непонятно, то ли это метастазы старой опухоли, то ли новая. Болезнь была запущена. И здесь же в Джамбуле в декабре 53-го он услышал страшный приговор, врачи сказали, что ему осталось жить... недели три.
      Только что выкарабкавшись из кругов ада, он стоял на краю бездны, теперь уже в прямом смысле. Смерть стояла на пороге.
      Как пишет Александр Исаевич в мемуарном произведении "Бодался теленок с дубом": "Это был страшный момент моей жизни: смерть на пороге освобождения и гибель всего написанного, всего смысла прожитого до тех пор. Грозило погаснуть с моей головой и все мое лагерное заучивание. По особенностям советской цензуры никому вовне я не мог крикнуть, позвать: приезжайте, возьмите, спасите мое написанное! Да чужого человека не позовешь. Друзья - сами по лагерям. Мама - умерла. Жена - вышла за другого".
      Здесь требуется уточнение. В "Теленке", опубликованном в 75-м году, он сказал не всю правду, боясь навести тень на Зубовых и не давая полной информации, и только в 91-м году в "Невидимках" он, наконец, рассказывает о захоронках, которые были сделаны Зубовым, о чем я написала выше, поэтому основная часть была перенесена на бумагу раньше.
       Когда он услышал свой приговор, то вместе с Зубовыми обсуждал - что делать с рукописями? Оставить у них захоронки не решился. И решил закопать их на своём участке. Для чего скручивал листки бумаги, засовывал их в бутылку из-под шампанского и бутылку эту закопал в землю.
      И вот весь текст той самой "Дороженьки", начатой еще на шарашке в Марфино в 1947 году, а законченной в Экибастузе в 1952 году, на которую я ссылалась в первых главах, записан в 1953 году в ссылке. Сочинено было уже немало. Выйдя из лагеря, он держал в своей памяти двенадцать тысяч строк. Были записаны и лагерные стихи, которые также сочинялись устно с 1946 по 1952 год, и пьесы: "Пир победителей" и "Пленники".
      Все стихотворные произведения, помогавшие сочинителю ощущать себя человеком и выжить, где стих, может быть, коряв и не всегда совершенен, изданы наконец в 1999 году и вошли в книгу под общим названием "Протеревши глаза". В начале книги есть автограф со словами автора: "Здесь помещены мои произведения тюремно-лагерно-ссыльных лет. Они были моим дыханием и жизнью тогда. Помогли мне выстоять. Они тихо, неназойливо пролежали 45 лет. Теперь, когда мне за 80, я счел, что время их и напечатать."
      Сюда же, в эту книгу включена и повесть "Люби революцию". Писал он ее в шарашке, а отбывая на этап, оставил сотруднице института А.В.Исаевой. Она сохранила рукопись и, вернувшись из ссылки, он получил ее в целости и сохранности. В Рязани он ее немного доработал, но так и не закончил, нахлынули другие темы. Жаль, что эта повесть осталась неоконченной. Очень легкий, слегка ироничный стиль, ирония и над собой - молодым, увлеченным, точные меткие выражения в описании персонажей. Молодость в ней светится сквозь страницы. Герои те же, что и "В круге первом" - Надя и Нержин…
      Даже неоконченная повесть читается с удовольствием.
      Пьесы "Пир победителей", "Пленники" и написанная чуть позже "Республика труда" были опубликованы раньше в издательстве "Имка-Пресс" в 1981 году.
      Вот такова судьба его лагерных произведений.
      В послесловии Солженицын сравнивает свою лагерную поэму с корявым деревом, выросшим из-под скалы. "Я вспомнил об этом дереве, когда ты, мой труд, выбился далеко во вторую половину. Я уже знал, что ты жизнеспособен, что ты выжил и будешь жить. Но с тем большей горечью я разглядел твое болезненное несовершенство. Начатый случайно, продолженный порывами, взращенный под отвратительно расслабляющим страхом, с тяжело доставшимися изломами роста, карабкаясь и перетягиваясь через расщелины, ты - весь причуда, стихотворная причуда, невозможная, немыслимая после столетия развитой прозы одного из великих литературных языков. Так много мне хотелось вложить в тебя, хлебая из глиняной миски отвратную лагерную баланду… Я изнемог от тебя еще вдалеке до конца, я проклинал твой ритм, когда он был единственным ритмом моего дыхания, я уже не наращивал тебя, а только судорожно повторял скудеющей памятью".
      Не будем строги, ведь эти стихотворные произведения помогали выжить, они держали его на поверхности жизни, не давали угаснуть, потерять веру.
      Последнее стихотворение - "Смерть - не как пропасть..." написано в Джамбуле после врачебного приговора.

      Смерть - не как пропасть, а смерть - как гребень,
      Кряж, на который взнеслась дорога.
      Блещет на черном предсмертном небе
      Белое солнце Бога.
      И, обернувшись, в лучах его белых
      Вижу Россию до льдяных венцов -
      Взглядом, какой высекали на стелах
      Мудрые эллины у мертвецов.
      Вижу прозрачно - без гнева, без клятвы.
      В низостях. В славе. В житье-колотьбе...
      Больше не видеть тебя мне распятой,
      Больше не звать Воскресенья тебе...
      С тех пор автор больше не писал стихов.

      Бутылку он закопал на своем огороде, знал об этом все тот же Николай Иванович Зубов. И под Новый 1954 год поехал умирать в Ташкент.
      Но все же провидением было даровано иное. Этот человек должен был жить, чтобы рассказать всем о коммунистической системе уничтожения людей, о потустороннем, скрытом от глаз мире, в котором он побывал, ведь этому человеку дарован талант и огромное мужество. Бог сохранил его для России. Чья-то незримая рука швырнула его в лагеря, чтобы он прозрел, и она же вытащила его из страшной болезни.
       В Ташкентской клинике его излечили. Без операции, с помощью рентгенотерапии. А может быть, уместнее сказать: произошло чудо.
       "Вся возвращенная мне жизнь с тех пор - не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель", - пишет он в "Телёнке". И своей последующей жизнью он оправдывает эти слова, он посвящает её служению, вначале тем, кто не выбрался из кругов ада, кто "не дохрипел, не докричал", а вторую половину своей жизни посвящает истории России - истории революции.
      Он возвращается всё в тот же Кок-Терек, в своё одинокое жилище. Ему отмерено медициной всего два-три года, но он счастлив, он научился ценить жизнь, ведь он ехал умирать, но не умер. Помните, возвращение Костоглотова из больницы в "Раковом корпусе"? Он идёт по городу, пьянея от радости, и приходит в зоопарк. "Это было утро творения! Мир сотворился снова для одного того, чтобы вернуться Олегу: иди! живи!"
      Я думаю, всё, что сказано о чувствах героя, можно отнести и к чувствам самого автора.
      Вернувшись из Ташкента в ту дарованную ему весну, он пишет новую пьесу "Республика труда". Это была первая вещь, которую он писал вне стен лагерей. Наконец можно не заучивать наизусть написанные куски, не сжигать их, вернуться к началу, править, переписывать и совершенствовать.
      Раз в год он еще показывался врачам и долечивался. Кроме того пил траву с киргизских гор, ядовитую и очень опасную, которую медицина не знает и боится.
      Тем временем стали понемногу проступать новые времена, освобождались ссыльные. В марте 54-го Александр Солженицын написал письмо Ворошилову с просьбой освободить от ссылки, приложив справку онкодиспансера. Но, прошение это успеха не имело, вернулось на усмотрение Джамбула, и там отказали.
      Весной 55-го года его разыскали друзья, обретенные в Марфинской шарашке: Панин и Копелев, освободившиеся к тому времени, и они стали переписываться. Писал им Саня часто, и по этим письмам можно судить, в каком состоянии он тогда находился - больной и одинокий, без родных и друзей, затерянный в казахстанской глуши. В письмах порой прорывалась тоска одиночества, ожидание скорой смерти и отчаяние. Самыми близкими людьми были Зубовы, еще забывался в работе и в писательстве.
      Жизнь в Кок-Тереке продолжалась. Он все так же работал в школе, по вечерам вместе с десятиклассниками рассматривал звезды в подзорную трубу, учил детей вести астрономические наблюдения. Ученики полюбили его. В этой глуши учитель как источник света, к которому тянулись пробуждающиеся умы. Да и он к ним привязался. А в свободные вечера при свете керосиновой лампы сидел он над рукописями. Очень хотелось почитать новую пьесу кому-нибудь, нужен был слушатель, невозможно писателю всё время вариться в собственном соку, хотелось проверить на ком-то. И он предложил супругам Зубовым. Дом его, к счастью, стоял на отшибе, дальше уже голая степь, и вот, когда стемнело, сюда и пришли его друзья, его первые слушатели, и теплой июньской ночью Александр читал им в лицах свою новую пьесу. Возле домика лежали две собаки Зубовых и охраняли их. В перерывах выходили на улицу под лунную ночь, охваченные воспоминаниями, которые разворошила в них эта пьеса. Зубовы были потрясены и поняли, что здесь, в этой халупке готовится что-то ошеломительное.
      Здесь же он купил свой первый фотоаппарат и учился репродуцировать - переводить написанное на пленку. А Николай Иванович заделывал куски пленок в конвертах внутрь картонных переплетов книг, да так, чтобы выглядела книжка новой и совершенно нетронутой. То был томик Бернарда Шоу на английском языке. Хранилась эта книжка несколько лет как память о Николае Ивановиче, но во времена потрясений 65-го года, связанных с арестом рукописей, Александр Исаевич ее сжег.
      Весной 56-го года после знаменательного, этапного ХХ съезда партии политическую ссылку отменили. Александр Солженицын наконец-то освободился и мог возвращаться в Европу. Но куда? К кому? Не было у него теперь ни матери, ни жены.
      Двадцатого июня он выехал в Москву. В Москве на Казанском вокзале его встречали Панин и Копелев. Друзья встретились наконец после долгой разлуки, и у каждого за плечами такая биография, столько событий, столько виденного и пережитого!
      Поехали к Паниным. И так случилось, что Наталья Алексеевна Решетовская в это время тоже была в Москве и позвонила Паниным. Ей сказали, что Саня здесь.
      "Поднималась я по лестнице... будто на Голгофу! - вспоминает она в своей книге. - Евгения Ивановна провела меня в комнату. Саня с Дмитрием Михайловичем пили чай за круглым столом. Оба встали. Супруги скоро постарались оставить нас вдвоем. Вдруг мы как-то совсем запросто заговорили... Саня поделился планами своего трудоустройства, скорей всего во Владимирской области."
      Проводив ее до подруги, он на прощание отдал ей задачник арифметики, там в переплете находились стихи, посвященные ей. Цикл "Когда теряют счет годам", написанным от лица женщины, ожидающей заключенного.
      Это свидание, стихи перевернули душу. Минувшая встреча казалась Наталье Алексеевне очередным свиданием с мужем-заключенным. Она уехала в Рязань, а душа разрывалась.
      А Александр Исаевич устроился работать в школе в деревне Мильцево Владимирской области, что тоже не так далеко от Москвы. И все-таки глушь неоглядная. Поселился он в избе у одинокой женщины Матрены Васильевны, той самой праведницы, без которой не стоит село. О ней-то и написан рассказ "Матренин двор".
      Целый год учительствовал он в этой деревне. Электричество, слава Богу, было проведено от Шатуры еще в 20-е годы. Отодвинув в сторону стопку проверенных школьных тетрадей, он раскладывал свои заветные листки и тетрадки иногда поздно ночью, когда Матрена уже спала. Продолжал работать над романом "В круге первом", треть которого была написана в Кок-Тереке. За окном чернела темень, в простой деревенской избе тускло светила "лампочка Ильича", а за столом под фикусами, чуть склонив голову, сидел школьный учитель и писал роман, который спустя годы будет удостоен Нобелевской премии. Шуршащие под обоями мыши, а за перегородкой у печи тараканы и не подозревали об этом, как и о том, что и они будут прославлены в рассказе "Матрёнин двор". Под их шуршание рождались философские споры, умные разговоры интеллигентов, поиски смысла, рождался легкий, летящий стиль, разворачивалась драма человеческих судеб. Под пером писателя оживали обитатели спецтюрьмы №1.
      Началась жизнь одинокого холостяка в российской глубинке. Чем его кормила Матрена Васильевна, можно почерпнуть из рассказа. Утром "картовь необлупленная" - в мундире, значит, вечером "суп картонный" (то есть картофельный) или наоборот. Иногда варилась каша ячневая. "Ел я дважды в сутки, как на фронте. Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования". Здесь же с ним был любимый тулуп и лагерная телогрейка, еще долго служившие ему.
      Наталья Алексеевна жила недалеко в Рязани, где поселилась еще во времена пребывания Солженицына в Марфинской шарашке. Работала доцентом на кафедре химии в Сельскохозяйственном институте. Между ними завязалась переписка. Наталья Алексеевна снова потянулась к этому беспокойному человеку, его внутреннее горение притягивало и ее. И ей снова стало казаться, что ее настоящая жизнь рядом с ним.
      Осенью он предложил ей приехать к нему, чтобы поговорить, разобраться в чувствах. Она поехала до станции Торфопродукт, где он и встретил ее, оттуда дошли до деревни Мильцево, это было недалеко.
      Старая холодноватая изба, комната с фикусами... Здесь и жил учитель Солженицын.
      "Не разлучаясь, мы говорили без умолку, понимая друг друга с полуслова. Саня считал своим долгом еще раз предостеречь, на что я иду. Ведь он безнадежно болен, обречен на короткую жизнь - ну, год, ну два… Но я была непоколебима:
      - Ты мне нужен всякий! Живой и умирающий!"
      Новый, 1957 год они встречали вместе, в Рязани. А после окончания учебного года он переехал в Рязань, и они во второй раз вступили в брак.
      Наталья Алексеевна несколькими годами раньше получила две комнаты в двухэтажном деревянном институтском доме в Касимовском переулке. Чуть позже к ней из Ростова переехала мама. И теперь они втроем жили в этих комнатах.
      Так начался рязанский период его жизни.
      

Глава 9. А в Рязани грибы с глазами, их ядят, а они глядят…

Есть в Рязани такая поговорка - говорили мне знакомые рязанцы.
      Теперь уже навсегда жизнь Александра Солженицына будет связана со средней полосой России. Он полюбит ее природу, словно всю жизнь провел здесь, и в свои южные степи не вернется никогда. Под шелест листвы среднерусской березки, осины или сосны частенько на самодельной скамье и своими руками сколоченном столе он будет писать свои произведения, которые скоро взбудоражат всю страну, исписывать страницу за страницей своим мелким убористым почерком.
      Город с областной судьбой, бывший когда-то самостоятельным княжеством, вотчиной князя Олега, не дружившего с московскими князьями, город на берегу Оки всего в трех с половиной часах езды от покорившей его Москвы, станет на несколько лет пристанищем писателя. От старой Рязани остался только кремль с великолепными храмами на высоком берегу Оки - украшение всех древнерусских городов. Ширь приокской поймы, открывающейся отсюда, поистине ошеломляет. Русские просторы, неоглядная даль...
      Поселившись в Рязани, Александр Исаевич продолжал работать в школе. Это была внешняя сторона его жизни. Но главная была скрыта от посторонних глаз.
      Наконец был налажен быт, он жил, обогретый заботой двух женщин - жены и тещи, ощутив тепло семейного уюта и спокойно отдаваясь любимому делу - писательству в свободное от школьных забот время. Постепенно оттаивал, возвращался к нормальной жизни, распрямлялись на лице горькие складки, цвет лица из серого постепенно становился нормальным, живым. Бодрости и живости тоже было достаточно, тюрьма его не сломила, лишь зарядила энергией на многие годы, и, как говорил сам Александр Исаевич, он стал выглядеть лет на пятнадцать моложе того Сани, который вышел за ворота лагеря. Но он ничего не забыл и не отбросил.
      Условия жизни и здесь были не ахти какими. Квартира находилась в деревянном двухэтажном доме с печным отоплением. По утрам в лагерной телогрейке выходил Александр Исаевич колоть дрова. Пилили их двуручной пилой вместе с женой. Когда Наташа получала это жилье, то и ему была рада и писала радостно в письмах, что институт строит жилье, и она скоро получит комнаты. Вот здесь и жил никому до 1962 года не известный школьный учитель.
      Все свободное время, порой доводя себя до изнеможения, он писал. Заканчивал роман о Марфинской шарашке. Писал, прекрасно понимая, что то, о чем он пишет, в обозримом будущем не может быть напечатано. Даже недавнее разоблачение "культа личности Сталина" мало что изменило. Лишь легкие признаки потепления ощущались в государстве СССР. В литературе давно утвердился услужливый соцреализм и говорить правду по-прежнему было опасно. Поэтому писалось все в стол, в надежде, что когда-нибудь потомки это прочтут. Из соображений конспирации писалось все плотно, вещь должна занимать как можно меньший объем, чтобы легче было упрятать. На листе не оставалось пустых мест, он заполнялся от края до края, и так же перепечатывалось все на машинке - "...вечно напряженные расчеты подпольщика: как и где это будет храниться, в чем будет перевозиться". Выручал от природы мелкий и убористый почерк, писалось и печаталось без полей на тонкой бумаге. После этого надо было думать - куда это все упрятать? Так, один тайник был на платяном шкафу, где был сделан еще один верх и между ними засунуты листы. Было местечко в проигрывателе, внутри него, где обнаружилась приличная полость. Следующая забота - уничтожить все наброски, планы, а после перепечатки и всю рукопись.
      Какие потери для литературоведов!
      Переносилось на машинку все написанное ранее, сочиненное еще в лагере. То, что записывалось на последнем предсмертном дыхании в Кок-Тереке... Печатали по очереди с женой пьесы "Декабристы", "Республика труда", сценарий "Знают истину танки", повесть в стихах "Дороженька". Печатался роман.
      В качестве свадебного подарка в 57-м году они купили себе пишущую машинку и по очереди просиживали за ней, перенося рукописные тексты. В доме было печное отопление и поздно вечером или ночью, когда соседи спали, рукописи после перепечатки сжигались в печи (третью комнату занимали соседи, квартира была коммунальной). Нигде не должно было оставаться его руки, даже подписи не ставились. Слишком дорого он заплатил за неосторожную переписку с другом.
      Очень трудно писать об этом периоде, потому что лучше, чем это сделал сам писатель в своей мемуарной книге "Бодался теленок с дубом", не напишешь (в том самом знаменитом "Теленке", который вызвал столько разноречивых мнений). И все же моя книга ставит целью - собрать все сведения воедино, в одной книге, и представить перед читателем жизнь великого писателя. Поэтому, повествуя о советском периоде жизни, конечно же, без "Теленка" не обойтись.
      И вот что пишет в "Теленке" Александр Исаевич о своем подпольном писательстве, когда он как писатель еще никому не был известен.
      "С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая уже под грудами тем, принял я, как дыхание, понял я, как все неоспоримое: не только меня никто печатать не будет, но строчка единая мне обойдется ценою в голову. Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел современного русского писателя, озабоченного правдой: писать надо только для того, чтоб об этом обо всем не забылось, когда-нибудь известно стало потомкам. При жизни же моей даже представления такого, мечты такой не должно быть в груди - напечататься ".
      Еще совсем недавно зловещая тень великого вождя отошла в небытие, еще только забрезжила хрущевская оттепель, всего год назад Хрущев осмелился обвинить Сталина в злоупотреблении властью в закрытом докладе на ХХ съезде партии и заговорили о "культе личности" на закрытых партийных собраниях и в народе негромко - шепотом. Страна испытала настоящее потрясение, для многих это был шок. Ведь до разоблачения блуждали спасительные идеи: Сталин не знал. И вдруг с самой высокой партийной трибуны заявлено, что знал. Правда, идеи эти благополучно дожили до наших дней в сердцах и умах особо преданных "великому вождю всех времен и народов" - так его называли при жизни, и он не возражал. Это была такая встряска, после которой у многих изменилось мировоззрение, а если не изменилось, то хотя бы спала с глаз пелена и избавились от гипнотизирующего влияния этого имени. Это событие стало поворотным пунктом в осмыслении революции и того пути, которым вот уже сорок лет двигалась Россия.
      Литература лишь чуть-чуть отходила от утвердившихся канонов, делала робкие шаги в сторону некоторой свободы и правды, ухода от догматических схем. Те, кто не жил в ту зловещую пору, не могут себе представить, какая "свобода слова" тогда была в стране советов. Только угодное партии, только пропущенное через сито цензуры, только написанное в свете "самого передового в мире учения" могло выйти в печать. Как говорила Ахматова о тех писателях, кто обласкан советской властью, заседал и печатался: "почти всё напечатанное скомпрометировано уже самим фактом своего напечатания".
      И всё же после 1956 года в тучах появились разрывы и блеснула надежда. Робко, но всё же заговорила интеллигенция, начало появляться общественное мнение. Великий народ, растоптанный и униженный, начинал возрождаться. И вот уже на обсуждении романа Дудинцева "Не хлебом единым жив человек" в октябре 56-го Паустовский произнёс очень смелую речь. "Они убили Бабеля, они убили Мейерхольда..." - говорил он.
      Как вспоминает об этом Л.Чуковская: "грозная речь прокурора, изобличающая злодейства и ложь бюрократии, страшный счёт, впервые громко, вслух предъявленный интеллигенцией сталинскому режиму". С этого, она считает, и начался Самиздат, потому что речь эту перепечатывали и передавали друг другу - "слово более не пропадало в пустоте". И тогда же, по её словам, начались "шестидесятые".
      Александр Солженицын свое потрясение испытал гораздо раньше, и процесс осмысления был уже позади, а значит, и его литературные произведения находились на другом уровне правды.
      "И - изжил я досужую мечту. И взамен была только уверенность, что не пропадет моя работа, что на какие головы нацелена - те поразит... С пожизненным молчанием я смирился... И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то уже реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с ними самого себя."
      И он хоронился. Жена, вначале увидевшая, что арест мужа ничему его не научил и снова начинается конспирация, ужаснулась, но все же приняла эти условия и старалась поддерживать их. Жили они замкнуто, старались как можно реже бывать в гостях и приглашать гостей к себе. Иногда выбирались в кино, в театр или на концерты классической музыки.
      Наталья Алексеевна была довольна уже тем, что семья восстановилась, что муж рядом - сидит и работает в своей комнате. Все было тихо и спокойно в первые годы совместной жизни. Она в соседней комнате занималась своими женскими делами, иногда играла на рояле.
      В средней школе имени Крупской преподавал Александр Исаевич физику и астрономию. В нем сразу заметили талантливого педагога и предлагали поступить в заочную аспирантуру Академии педагогических наук. Хотели сделать завучем, но он от всего отказывался, он хотел остаться скромным и незаметным и как можно больше времени проводить вне школы за своим письменным столом.
      Надо сказать, что ученики на уроках заслушивались своим новым учителем, особенно на уроках астрономии. И не только ученики, но даже сам директор приходил послушать. Новый учитель рассказывал очень интересно - свежо и захватывающе. Незаурядность личности проявлялась и здесь, сказывалась и артистичность натуры, умение подать материал.
      Вакансии математика вначале не было, но когда появилась, то он не стал ее брать, потому что одна проверка тетрадей занимала бы уйму времени. Имея небольшое количество учебных часов, он все остальное время посвящал главному делу своей жизни - писательству.
      Времени катастрофически не хватало, замыслы громоздились один на другой, темы давили, а надо еще ходить на работу в школу. И он иногда "болел". Мы помним из фильма рассказы его бывшей ученицы Лизы Шиповальниковой, как приходили они навещать больного учителя Солженицына, а он, оказывается, только успел лечь в постель, заслышав голоса в дверях, даже не успев снять одежду, в которой только что сидел за письменным столом.
      Но он и всерьез болел, еще ложился в больницу, долечивался от рака химиотерапией, но главной целью было - урвать хоть кусочек времени для работы над рукописями, и лист за листом исписывал он своим убористым мелким почерком.
      На работе новый учитель вел себя тихо, не выпячивался, не спорил, старался поменьше обращать на себя внимание, а уж к литературе и вовсе был безразличен.
      Но это внешнее безразличие, эта тихость и лояльность давались нелегко, это было совсем не в его натуре.
      "Как будто не кончилась ссылка, - пишет он в "Теленке", - не кончился лагерь, как будто все те же номера на мне, нисколько не поднята голова, нисколько не разогнута спина и каждый погон надо мною начальник".
      Это заметно и на фотографиях того времени. Чувствуется зажатость, некоторая угрюмость. А возможно, он хотел сохранить свой имидж. И всё-таки мне представляется, Солженицын того времени - это закрученная до предела пружина, которая вырвется скоро из зажавших её тисков на свободу, и тогда!.. И тогда мы узнаем того Солженицына, чьё имя гремело на весь мир!
      И все же настроение чаще всего было радостным - он мог писать! И это было главное, и даже невозможность напечататься поначалу не мучила, потому что была наконец возможность творчества. Да и от жизни какие щедроты! Ведь после лечения рака рентгеном рассчитывал он на год, на два, а вот уже пять прошло, шестой - это ли не счастье! И он начал забывать о своей смертельной болезни.
      А между тем в 58-м году была закончена "Шарашка", еще не имевшая своего окончательного названия. Если бы это было, ну, положим, через год напечатанным? Какими быстрыми шагами двигалось бы общество к обновлению. Но среди вершителей судеб, как правило, так много посредственных людей, и им ни к чему такие резкие скачки, уж лучше пусть будет все как есть, так спокойнее, а то ведь ненароком и сдует этим вихрем. Если бы Россия тогда отказалась от этой искусственно придуманной экономической системы и пошла путем, выработанным веками естественного развития, ослабила идеологический пресс, насколько легче был бы разворот. Ведь прошло всего сорок лет после революции, еще живы остатки тех, кто помнит другие времена, тех, кто знает, как самому хозяйствовать на селе, как управляться с собственным магазином, мастерскими и так далее. Передавался бы пусть общипанный, но все же еще сохранившийся опыт поколений. А к 90-м годам, когда наступили реформы, никого из тех уже не осталось, пришлось заново учиться предпринимательству. Метался Никита Сергеевич Хрущев, пытаясь руководить всем: и сельским хозяйством, приказав изничтожить личную животину и насаждая кукурузу, и художниками, ругая абстракционизм и поучая, как надо писать картины. И все же развенчание "культа личности" навсегда останется его заслугой. Лед тронулся, как говорил наш любимый литературный герой.
      Первый вариант романа, как и всего написанного, никогда не удовлетворял писателя, он считал его сырым, никому не давал читать и тут же принимался редактировать. Тем временем стали приезжать обретенные в шарашке друзья - Панин, Семенов - строитель Днепрогэса, названный в романе Потаповым. Роман дописывался, наполнялся новыми подробностями, наконец, определилось название: "В круге первом", по аналогии с Данте: лучший круг ада - первый, куда Данте поместил мудрецов.
      В этих встречах обсуждали и идею - создать обобщающее произведение о тюрьмах и лагерях, первые наметки будущего "Архипелага". Ведь тема огромна, и не зря же ты остался жив, ты должен о ней написать! Так что, 1958 год можно считать годом рождения замысла и названия будущей книги. Как близка была им тема лагерей, как свежи в памяти воспоминания!
      Летом 58-го года вместе с женой отправились в первое совместное путешествие. Побывали в Ленинграде. Александр Исаевич мог, наконец, увидеть колыбель революции и внимательно знакомился с городом, где будет происходить действие отложенного пока, но не забытого романа о русской революции. Тогда же они побывали в Пскове, посетили пушкинские места: Михайловское, Тригорское, поклонились могиле Пушкина в Святогорском монастыре, а затем отправились в Эстонию. Хотелось Александру Исаевичу побывать на родине своего сокамерника по Лубянке Арнгольда Сузи, от разговоров с которым, пожалуй, и началось его прозрение. Побывали в Таллине и Тарту, но с Сузи тогда не встретились, найдут они друг друга позже, когда писатель Солженицын объявится всему Союзу.
      Вернулись домой, переполненные впечатлениями. Молодость была украдена, но они спешили наверстать упущенное. Наконец Александр Исаевич мог ездить как свободный человек, без теплушек и без конвоя и знакомиться со своей страной. Ведь за сорок лет жизни было только несколько вольных приездов в Москву в институт, фронтовые дороги, да подконвойные переезды.
      После возвращения домой снова за письменный стол, снова за любимую работу. Надо спешить, уже сорок лет, а планов - громадье.
      Александр Исаевич всегда любил писать на вольном воздухе, и здесь, в Рязани, лишь наступила теплая пора, в маленькой комнатке ему стало тесно. Рядом с домом был небольшой садик и в дальнем углу у забора он организовал себе рабочий уголок. Смастерил скамейку и столик под развесистой яблоней, рядом можно было при желании ставить кресло или раскладушку. На этом столике, если он цел, можно прибить мемориальную доску. Здесь в цветущем мае 59-го года он сел писать повесть "Щ-854" - об одном дне обыкновенного зэка. С нее и начался писатель Солженицын. Повесть была задумана еще в Особлагере в Экибастузе, именно там разворачивается действие.
      Отцветающая яблоня осыпала стол розовыми лепестками, слегка дурманил их аромат, жужжали шмели, лепестки планировали на исписанные листы, а в них… мороз и стужа, и шмон на выходе выветривает последнее тепло, унесенное из барака... "...Двадцать семь с половиной, хреновина... Если б показал сорок один, не должны бы выгонять на работу".
      Повесть писалась легко, без помех и к концу июня была закончена.
      Тогда же, летом 59-го года отдыхали в Крыму. Нежился Саня под южным солнышком. Сюда же в Крым переехали супруги Зубовы, те самые благословенные друзья из Кок-Терека, первые его слушатели и ценители. Побывали у них в гостях, порадовались встрече. Теперь бывшие друзья-лагерники разбросаны по всей стране. Но не только отдыхать приехали супруги Солженицыны, привезли им на хранение один экземпляр архива, в том числе и роман. Проблема хранения становилась актуальной. Чем больше накапливалось написанного, тем труднее прятать и тем опаснее держать всё в одном месте. Зубов, давний умелец - конспиратор сделал в столе двойные стенки и дно, и там много лет пролежали рукописи Александра Солженицына.
      И на отдыхе он не сидел без дела. Здесь, в Крыму был начат рассказ "Не стоит село без праведника".
      Так прошло несколько лет. Он работал, надеясь когда-нибудь в далеком будущем выйти из подполья, и даже не при жизни. Да ведь и не один он такой, наверное...
      И снова я цитирую "Телёнка":
      "И ещё с тем убеждением прожил я годы подпольного писательства, что я не один такой сдержанный и хитрый. Что десятков несколько нас таких - замкнутых, упорных одиночек, рассыпанных по Руси, и каждый пишет по чести и совести, что знаем о нашем времени... А вот придёт пора - и все мы разом выступим из глуби моря, как Тридцать Три богатыря, - и так восстановится наша великая литература...
      И третье было убеждение: что это лишь посмертный символ будет, как мы, шлемоблещущая рать, подыматься будем из моря. Что это будут наши книги, сохранённые верностью и хитростью наших друзей, а не сами мы, не наши тела: сами мы прежде того умрём".
      Но времена менялись. Годы после смерти Сталина, а ещё более после ХХ съезда не прошли даром, они позволили распрямиться, освободиться от страха и с быстротой, присущей великой стране и великому народу, стали появляться новые таланты, новые имена. На литературном поле, которое, как он думал, занято только "ларёшниками и менялами, захламившими и осквернившими храм", взошло много новых всходов (это оказалось его первым заблуждением). Появились такие писатели, как Можаев, Солоухин, Максимов, Тендряков, Белов, Астафьев и другие, кто стал писать по совести. Искренность стала возвращаться в литературу. Появились не только почти отлитые в бронзу герои, но и нормальные люди с их простыми радостями.
      Ошибся он и во втором предвидении: "хитрых таких и упорных оказалось совсем мало... работала чекистская метла железнее, чем я думал. Сколько светлых умов и даже, может быть, гениев - втёрты в землю без следа, без отдачи".
      И оказалось, что ошибся он и в своём третьем убеждении: "гораздо раньше, ещё при нашей жизни начался наш первый выход из бездны тёмных вод. Мне пришлось дожить до этого счастья и первые камешки швырнуть в тупую лбину Голиафа".
      В стране началась хрущёвская "оттепель". Пока только повеял первый ветерок...
      Но вот какая выдвинулась проблема: не может писатель всё время находиться в подполье - задыхается, не может долго существовать без читателя - нет живительной обратной связи, которая помогла бы оттачивать стиль, проверять замыслы на прочность.
      Не хватало взыскательного критика.
      И в 60-м году он ощутил тупик и безысходность. К тому времени он писал уже двенадцать лет. Отсчёт вёл от 48-го года, от Марфинской шарашки. С той поры не переставал сочинять устно или письменно, как придётся. Летом 60-го года он стал задыхаться от полной безвестности и невозможности выйти к читателю, вынести на суд литературно-изощрённого читателя свои произведения. Бездействующий написанный ком давил, становилось трудно дышать, стал терять лёгкость замысла и движения.
      "Упиралась в тупик вся моя так ловко задуманная, беззвучная, безвидная литературная затея".
      Так прошёл год. И тут осенью 1961 года подоспел ХХII съезд партии, на котором Хрущёв снова позволит себе развенчание культа личности Сталина и уже в открытую, а не тайно, как на ХХ съезде. Победный съезд с громом аплодисментов, на котором будет объявлено, что социализм в СССР уже построен и начинается строительство коммунизма. Школьники и абитуриенты пишут сочинения: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!" Запланировано наступление новой эры в 1980 году. Значит, с 80-го года "от каждого по способностям, каждому по потребностям!" Представляете! (Будущим правителям придётся выравнивать этот полёт фантазии и строить то "развитой социализм", то "социализм с человеческим лицом".) Всё ещё жива утопия, придуманная теоретиком марксизма в середине ХIХ века, благополучно дотащилась она до 60-х годов ХХ-го.
      Речи ХХII съезда читались взахлёб. В обществе ощущался подъём и радостное возбуждение от надвигающихся, ещё не совсем осознанных перемен, от ожидаемого раскрепощения жизни. Поднимались головы и выпрямлялись спины. Это была ещё одна свежая струя. То был апогей хрущёвской эпохи, жизнерадостное крещендо.
      Там же на съезде шла речь и о литературе. Выступал Твардовский - главный редактор журнала "Новый мир", самого прогрессивного по тем временам толстого журнала, а широким массам известен он был как поэт, автор любимого всеми "Василия Теркина". Твардовский говорил в тональности съезда, общего воодушевления, и так можно было понять, что давно можно печатать смелее и свободней, но нет у "Нового мира" вещей посмелее и поострей.
      И Александр Исаевич, ощутив это свежее дуновение, стал думать: а не отнести ли свое в печать, может, и впрямь напечатают?
      "Да не пришёл ли долгожданный страшный радостный момент - тот миг, когда я должен высунуть макушку из-под воды? Нельзя было ошибиться! нельзя было высунуться прежде времени. Но и пропустить редкого мига тоже было нельзя!"
      Что предложить? Дать им "Щ-854" - один день одного зэка? Да разве напечатают?
      Александр Исаевич уже опробовал эту вещь в узком кругу знакомых. Ещё осенью 59-го года, когда в Рязань приехал Лев Копелев - друг по шарашке, с лекцией о Шиллере и ночевал у них, он решил показать ему повесть.
      Копелев повесть не оценил и отмахнулся от неё со словами:
      - Это типичная производственная повесть в духе соцреализма. Да ещё перегруженная деталями.
      Автор огорчился, но не пал духом. Ему хотелось услышать ещё чьё-то мнение. Но кому можно открыться? Тема крамольная, жжёт.
      Чуть позже по совету жены он дал почитать повесть её бывшему сотруднику Теушу, который некоторое время работал в Рязани, а теперь снова вернулся в Москву. Супруги Теуши пришли в восторг, объявили повесть не просто художественной удачей, но и историческим явлением. И на радостях Теуш дал почитать ещё двум своим знакомым, чем очень напугал писателя-подпольщика. Но и друзьям повесть очень понравилась.
      Вот какой парадокс! Профессионал-филолог Копелев не принял повесть. А если бы от него зависело печатание? Могла быть похоронена такая выдающаяся вещь. А непрофессионал математик Теуш оценил и угадал талант нового писателя.
      Это окрылило писателя-подпольщика. Он уставал от конспирации. И тогда в 61-м году он сделал облегчённый вариант повести "Щ-854", опустив наиболее резкие места и суждения. Подготовил эту редакцию и положил. Положил просто в стол, не прячась, чувствуя облегчение от того, что не надо думать, куда спрятать незаконченную вещь.
      После съезда он решился. Решил предложить ту самую повесть "Щ-854" "Новому миру". Сам Александр Исаевич называет эту вещь рассказом. И сейчас она публикуется в сборниках рассказов. Но она достаточно велика и во времена первого печатания её называли повестью, поэтому я оставляю за ней право называться повестью.
      Отнёс её в редакцию близкий к литературным кругам, хоть и не оценивший повесть, Копелев. Это было начало ноября 1961 года.
      И начались ожидания и волнения. Но не волнения начинающего автора: напечатают - не напечатают, а волнения бывшего зэка, что теперь будет, когда он себя обнаружил, когда вот так отдал в чужие руки своё писание.
      А произведение его тем временем жило уже своей судьбой и тоже необыкновенной.
      

Глава 10. Начало известности. Проснулся знаменитым.

Жизнь наша, помимо закономерностей, определяется ещё и случайностями. Вероятно, писатель такого мощного дарования всё равно пробил бы дорогу в литературу, и всё же благоприятное стечение обстоятельств сыграло свою роль, и произведение никому доселе не известного в литературной среде человека прорвалось в печать.
      В "Телёнке" Александр Исаевич пишет, что попала его рукопись к редактору Анне Самойловне Берзер, она сразу же оценила это произведение и стала думать - как сделать так, чтобы оно попало на стол главному редактору "Нового мира" Твардовскому, умевшему ценить таланты и обладающему известной долей смелости, а не к более осторожным замам. Она продумала свои действия, и ей удалось положить рукопись на стол Твардовскому. А.С. Берзер представила ему повесть, как "лагерь глазами мужика, очень народная вещь". Слова были угаданы очень точно и зацепили Твардовского.
      Известный критик Владимир Лакшин в своих мемуарах утверждает, что повесть обязательно показали бы Твардовскому и напрасны были все ухищрения. Но каждый работник редакции толстого журнала, вероятно, знает, сколько авторам возвращается произведений, не побывавших на столе главного редактора.
      Надо отдать должное и выбору Солженицына, который оказался очень удачным для дебюта. Удачно найден герой, очень точно стиль соответствует личности, человеку, глазами которого видится лагерный быт.
      Прототипом Ивана Денисовича Шухова был пожилой солдат, служивший в батарее Солженицына, но он никогда не сидел. Но сидело много других - похожих и не похожих.
      Сам Александр Исаевич пишет, что у него был не то что верный расчёт, а догадка-предчувствие: "…к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущёв".
      Так и сбылось.
      Твардовский читал повесть до утра. Прилёг вначале в постель, прочёл пару страниц и встал, решил, что это надо читать сидя. Прошёл на кухню и, подливая себе чай, прочёл один раз и начал читать снова, во второй раз. Едва дождавшись начала рабочего дня, стал названивать своим, чтобы узнали, кто автор и где он? Даже фамилии автора не было на рукописи.
      Для главного редактора "Нового мира" начались счастливые дни открытия нового таланта. О слухах, сопровождавших появление знаменитого "Ивана Денисовича", о его первых шагах написано многими современниками, мы можем встретить это у Лакшина, у Войновича…
      Когда Твардовский дал почитать рукопись Лакшину, тот также читал до ночи, не отрываясь.
      " А вы поняли, что в её безыскусности - великое искусство?" - говорил Твардовский. Лакшин в свою очередь заметил, что слабый художник в такой теме нагнал бы мраку и было бы черное по черному.
      Лакшин, восемь лет проработавший в журнале рядом с Твардовским (сотрудником "Нового мира" он станет чуть позже), приводит слова Твардовского, что вся невидимая миру, черновая, нудная редакторская работа, тысячи прочитанных и отброшенных безнадёжных страниц - всё получает оправдание и смысл, если журнал открывает хотя бы одно имя действительно выдающегося или хотя бы значительного автора.
      Это был как раз тот счастливый случай.
      Вспоминает и Войнович, как сидели они вдвоём с Сацем у него на кухне, пили водку и закусывали ливерной колбасой. Тут явился Твардовский и, усевшись вместе с ними на кухне, сказал, что кое-что им сейчас почитает. И тут они услышали слова, которые скоро будут знать все, кого хоть мало-мальски интересует литература.
      "В пять часов утра, как всегда, пробило подъём - молотком об рельс штабного барака. Прерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота было долго рукой махать…"
      Твардовский ходил по знакомым и показывал рукопись, а сам тем временем думал: как же это напечатать? Ведь если спросить разрешения у какого-нибудь начальства, то непременно запретят. Но как хотелось напечатать!
      "В том он и истый редактор, - пишет Солженицын в "Телёнке" - что до дрожи, до страсти золотодобытчика любит открывать новых авторов".
      11 декабря 1961 года, когда Александру Исаевичу исполнилось 43 года, в дом принесли телеграмму: "Прошу возможно срочно приехать редакцию нового мира расходы будут оплачены = Твардовский".
      Как вспоминает Решетовская: "Ночь почти не спали. Неужели пробил час, когда будет вознаграждён подвиг человека, который ни разу не отложил пера, не имея никакой уверенности, что когда-нибудь увидит хоть одну строку напечатанной?"
      Александр Исаевич поехал в Москву. В редакцию он пришёл вместе с Копелевым и был приглашён к Твардовскому. Были уже письменные заключения о рукописи, сделанные замами. Так, Кондратович написал: "… Мы это, наверно, не сможем напечатать… Автору стоило бы, прежде всего, посоветовать ввести мотив ожидания заключёнными конца страданий… Нужно бы почистить язык".
      Надо сказать, что рукопись, побывавшая в руках Кондратовича, была испещрена красным карандашом. Он усердно переставлял подлежащее и сказуемое на привычные места, и так далее. Таким образом, прекрасно звучащая фраза: "И тонкий, злой потягивал с востока ветерок" могла превратиться в пресную и стандартную : "С востока потягивал тонкий, злой ветерок". Чувствуете, как теряется колорит?
      Другой заместитель главного редактора А.Г.Дементьев написал: "Угол зрения: в лагере ужасно и за границами лагеря всё ужасно. Случай сложный..."
      Но ничто уже не могло повлиять на оценку самого Твардовского. Автор "Василия Тёркина" повесть принял всем сердцем и теперь сиял, поглядывая на автора. А автор сидел, ощетинившись, ожидая, что вот сейчас начнут кромсать его вещь и требовать уступок, а он и так её достаточно облегчил.
      Но в целом замечания были незначительными, а Твардовский лишь попросил изменить название, ибо с названием "Щ - 854" повесть никогда не может быть напечатана. И здесь же родилось новое название, известное теперь всем: "Один день Ивана Денисовича". Название, надо сказать, очень удачное, оно не отталкивает, как колючее "Щ-854", оно доверительно к собеседнику и словно приглашает: почитай.
      Твардовский предупредил автора, что напечатания твёрдо не обещает и срока не укажет, но не пожалеет усилий. И тут же распорядился заключить договор по максимальной ставке, где один аванс составлял двухлетнюю зарплату никому неведомого рязанского учителя. Получал он тогда шестьдесят рублей.
      Расспрашивали его о жизни, прошлой и настоящей, и был задан вопрос: а что у вас ещё есть?
      Вопрос, казалось бы, простой, но не для автора-подпольщика, который тут же стал мысленно перебирать - что можно показать, с чем ещё открыться? Ведь уже лежал готовый роман, но об этом, конечно же, говорить нельзя. И он ответил уклончиво: покопаюсь.
      Вечером того же дня он вернулся домой. Молча вынул из чемоданчика и показал жене белый лист, на котором было написано: Договор.
      В следующий свой приезд он привёз несколько лагерных стихотворений, несколько "Крохоток" и рассказ "Не стоит село без праведника".
      Стихи и "Крохотки" Твардовский отклонил, потому что, как пишет Александр Исаевич: "ему хотелось еще одного выстрела, а из них выстрела не получится". А вот рассказ заинтересовал. Это был тот самый рассказ, который нам известен под названием "Матренин двор". Имея слабость к переименованиям, Александр Трифонович и на сей раз настоял на изменении названия, но нельзя сказать, что оно удачнее. Авторское название более значительно, в нем - народная мудрость, редакторское проще, хотя в звучании его и слышится унылость бедной деревенской жизни той поры. Но праведниками тогда провозглашались другие люди, к примеру, секретарь парткома.
      И этот рассказ с трудом прорывался сквозь преграды, но об этом чуть позже.
      Вернемся к "Ивану Денисовичу", который начал жить своей жизнью, отдельной от его автора. Путь этой повести в печать был непростым, это отдельная, очень занимательная история.
      Договор был заключен, автор уехал в Рязань, а Твардовский ломал теперь голову: как это осуществить? Можно ли представить себе это напечатанным? Ведь над ними нависала цензура в виде Главлита, органа, специально созданного для осуществления этих функций в 1922 году. А в справочниках Главлита специальным пунктом тема "мест заключения" была отнесена к области государственных тайн. Все листы корректуры подписывались ими, и они на себя такую ответственность не возьмут, так же как и в руководстве Союза писателей. Значит, надо добывать "высочайшее повеление". Он осторожничал, шел окольными путями, но, видимо, иначе не мог. Задача не из легких, с наскоку этот барьер можно и не взять, отскочишь. И просто отдать повесть в набор и послать в цензуру казалось ему губительно. Когда он пробовал советоваться с Фединым, бывшим тогда во главе Союза писателей, и Сурковым, также заметной чиновной фигурой СП, те его отговаривали, утверждая, что дело это безнадёжное.
      И все же Твардовский не скрывал своей радости. В редакции говорили, что не помнят, когда Александр Трифонович так хвалил кого-нибудь. В то, что повесть будет напечатана, верил, очевидно, один Твардовский. Он стал давать рукопись известным литераторам, надеясь получить от них положительные отзывы и укрепив ими позиции, двигаться дальше. И действительно, повесть оценили. Отдыхая в Барвихе, дал почитать К.И. Чуковскому. Корней Иванович, прочитав, пришел к Твардовскому очень взволнованный и поздравил с рождением большого таланта, а отзыв свой озаглавил: "Литературное чудо".
      Прочел повесть Маршак и передал Твардовскому письмо, в котором говорилось, что опубликование этой вещи поднимет уровень нашей литературы. А устно Маршак говорил с восхищением Лакшину, путая фамилию автора: "Этот Солженцев, голубчик, еще заставит говорить о себе. Вы заметили, какая абсолютная художественная точность! Когда в его повести кавторанг ссорится с конвоем, звонко кричит, отстаивая свои права, он будто чувствует еще на себе свои ордена и петлицы... По простоте и мужеству этот Солженцев, пожалуй, родословной от протопопа Аввакума..."
      Это было первое сравнение с Аввакумом, позже его будут сравнивать и другие.
      Тем временем Твардовский написал предисловие к повести, долго мучился над сопроводительным письмом, но в конце концов сочинили его вместе с ближним окружением, и Твардовский передал все это помощнику Хрущева по культуре Владимиру Семеновичу Лебедеву. Лебедев прочел и попросил сделать некоторые правки, в частности то место, где о 37 годе говорилось как о возмездии за коллективизацию с обращением ко всевышнему: "долго терпишь, да больно бьешь". И еще кавторангу Буковскому советовал вставить слова, где он протестует против охраны: "Вы не советские люди, не коммунисты". (Типичный советский штамп, мерило нравственности - Л.Т.)
      Ну что ж, замечаний не так уж много, это, пожалуй, не испортит. Кинулись искать автора, чтобы согласовать исправления. Было уже лето 62-го года, и автор тем временем находился очень далеко.
      Александр Исаевич наступившим летом решили с женой отправиться путешествовать по Сибири. Манили ее необъятные просторы, мощные реки, богатейшая природа. Хотелось Александру Исаевичу увидеть Сибирь не через тюремную решетку, а глазами вольного человека. Планировали посмотреть Байкал и Енисей и, возможно, добраться до Алтая, о котором он так мечтал в тюремной камере.
      Ехали поездом до Уфы, оттуда плыли на теплоходе по Белой и Каме до Перми. Потом поездом снова в Свердловск, и дальше за Урал по просторам Западной Сибири и еще дальше в Красноярск, Иркутск. А там планировали проплыть теплоходами по Енисею и Байкалу. Какие просторы открывались перед путешественниками, сколько неосвоенной земли! Обжиты лишь прилегающие к транссибирской магистрали земли, да отдельные вкрапления на остальной территории. Ошеломительное впечатление произвели сибирские реки - Обь, Енисей. Какая мощь и величие! Столько красот у нас на Востоке, а мы все рвемся куда-то, в какие-то заграницы.
      Но проплыть по Енисею не довелось, планам не суждено было сбыться. В Иркутске их перехватила телеграмма, требовали приезда Александра Исаевича в "Новый мир". "Срочно телеграфьте возможность кратковременного приезда в Москву связи подготовкой рукописи сдаче набор = Твардовский".
      Путешествие было испорчено и никакого Алтая увидеть не удалось. А пришлось 21 июля выехать в Москву. Но ведь радость какая у Твардовского! Повесть Лебедевым одобрена, но необходимо учесть его замечания.
      И уже 23 июля состоялось обсуждение повести в редакции "Нового мира", был устроен традиционный чай с бубликами в кабинете Твардовского. Как отмечали потом присутствовавшие, держался новый автор с исключительным чувством достоинства, был спокоен, сдержан, но не смущен. Твардовский деликатно предложил ему подумать о замечаниях Лебедева, которые облегчили бы прохождение повести в печать. Дементьев же попытался взять реванш и сделать все возможное, чтобы повесть исправить. Он заговорил о том, что автору следовало бы подумать, как примут его повесть заключенные из числа старых большевиков, оставшиеся и после лагеря стойкими коммунистами. Еще одна советская догма: оставаться коммунистом несмотря ни на что. Пусть тебя унижают, сажают, а ты все равно оставайся преданным делу партии. Такие герои были украшением советской литературы.
      Александра Исаевича это задело. Мы помним из "Архипелага" как он относится к этим самым настоящим коммунистам или "благонамеренным", которым посвящена целая глава. И Дементьеву он сказал: "Люди, о которых вы говорите, как правило, не были на общих работах... устраивались обычно в комендатуре, на хлеборезке и т.п. А понять положение Ивана Денисовича можно, только работая на общих работах, то есть зная это изнутри".
      Именно "изнутри" и знал Александр Солженицын ситуацию и положение этих людей, потому что сам поработал вместе с ними и побыл в их шкуре. Он был избавлен от незнания других писателей-интеллигентов, особенно ХIХ века, когда они наблюдали народ только со стороны. Здесь же он говорит и об "опрощении", что "превратился в тупое животное" - это не оскорбление, это так нужно, иначе не выжить. "Тот, кто не огрубит свои чувства, тот погибает. Я сам только тем и спасся".
      Этим опрощением его также будут корить некоторые оппоненты, не хлебнувшие той жизни.
      Он действительно изменился. Ушел из Ростова интеллигентным юношей, начитанным выпускником университета, побыл щеголеватым офицером в поскрипывающих начищенных сапожках (когда не было боев), а вернулся после всех кругов немного сумрачным, тертым мужиком. Хотя сумрачным он был не всегда. Те, кто общались с ним близко, знали, каким он бывает живым и остроумным, с широкой, располагающей улыбкой.
      В какой-то момент после нападок Дементьева он хотел даже отказаться от печатания и уйти.
      "Перед моими зэками, перед моими братьями, перед экибастузской голодовкой, перед кенгирским мятежом мне стыдно и отвратно стало, что я еще обсуждаю тут с ними что-то, что я серьезно мог думать, будто литераторы с красными книжечками даже после ХХII съезда способны напечатать слово правды…
      - Десять лет я ждал, - ответил я освобожденно, - и могу еще десять лет подождать. Я не тороплюсь. Верните мне рукопись, я уеду".
      Тут вмешался Твардовский и остановил Солженицына, и Дементьев больше не спорил, он понял, что проиграл. Александр Исаевич записал замечания, сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они на пользу вещи, те, о которых он будет думать, и наконец те, которые принять невозможно, лучше тогда и не печатать вовсе.
      Работникам редакции, присутствовавшим на обсуждении, этот рязанский учитель математики понравился - скромный, но одновременно и знающий себе цену, твердый, но не заносчивый, покладистый. И очень обаятельная улыбка!
      В "Теленке" Александр Исаевич сетует на медлительность так затянувшегося процесса, говорит, что упустил Твардовский золотую пору, упустил приливную волну. Печатать надо было "...в инерции ХХII съезда, когда Никита еще рвал и метал против Сталина... Напечатай мы тогда, в 2-3 месяца еще и главы о Сталине - насколько бы непоправимей мы его обнажили, насколько бы затруднили позднейшую подрумянку. Литература могла ускорить историю..."
      Но не ускорила.
      И, пожалуй, он прав. События менялись очень стремительно. Хрущев выпустил джинна из бутылки, разгромив "культ личности" Сталина, и тут же окружение спохватилось - как загнать его обратно. Как знать, может, и судьба Солженицына сложилась бы иначе, и были бы напечатаны его романы, ведь так мало его успели напечатать у нас. А может, и глубинные сдвиги в стране начались бы гораздо раньше? Ведь так и раскачивается колесо истории, чьими-то усилиями, а там глядишь, подхватили и другие, и покатилось, и покатилось. Собственно, так и случилось, но только процесс мог бы пойти быстрее. Но историю не повернуть вспять, и поэтому мы пойдем вслед за событиями, закружившимися тогда вокруг человека со звучной фамилией Солженицын, которую вскоре запомнили все.
      Твардовский не мыслил так масштабно, у него были свои редакторские заботы. И он был по-своему прав. Он хорошо знал всю эту кухню и потому осторожничал, боясь неосторожным движением погубить дело.
      События развивались как бы двумя направлениями: с одной стороны продвижение рукописи к печатанию, с другой стороны, даже не напечатанным "Иван Денисович" уже начал свой путь и прочитывался разными людьми в рукописи. Твардовский болезненно относился к возможной утечке рукописи, но сам же не мог сдержаться. И повесть стала расходиться по рукам, десятки перепечаток расползались по Москве и Ленинграду, проникали в другие города.
      Судьба повести была фактически решена в Пицунде, где на пляже Лебедев читал ее отдыхавшему там Никите Хрущеву, греющему на солнце свое дородное тело. Никита Сергеевич сам читать не любил, и поэтому Лебедев читал ему вслух.
      "Иван Денисович" получил высочайшее одобрение! Никите Сергеевичу повесть понравилась. Никита хорошо слушал эту забавную повесть, где нужно, смеялся, где нужно, ахал и крякал, а с середины потребовал позвать Микояна, слушать вместе. Все было одобрено до конца, и особенно понравилась сцена труда. Микоян не возразил, судьба повести в этом домашнем чтении и была решена.
      Но Никита Сергеевич решил обставить все демократично и провести этот вопрос через Президиум ЦК КПСС. (Восхититесь, потомки, каково было тогда литературе!)
      Он велел раздать экземпляры повести ведущим партвождям, для чего срочно (за одну ночь!) "Новый мир" изготовил двадцать пять экземпляров, и на очередном заседании Президиума Никита Сергеевич стал требовать от членов согласия на печатание.
      Президиум ЦК принял решение - печатать!
      "Так, - пишет Солженицын в "Теленке", - стряслось чудо советской цензуры... Когда передо мной легли необрезанные журнальные страницы, я представил, как всплывает на свет к миллионам несведущих крокодилье чудище нашей лагерной жизни - и в роскоши гостиничного номера я первый раз плакал сам над повестью".
      Когда решение о печатании было принято, Лебедев позвонил Твардовскому домой. Александр Трифонович был как раз дома и собирался обедать. После разговора с Лебедевым радостно кричал и звал жену: "Победа, Маша! Победа!" Любил это словечко автор "Теркина" и бывший военный корреспондент и искренне радовался вот таким победам во славу литературы.
      20 октября Хрущев принял Твардовского у себя в Кремле, встретил его очень благожелательно и сам лично высказал ему впечатления от "Ивана Денисовича": "Это жизнеутверждающее произведение. Я даже больше скажу - это партийное произведение..."
      Волна была все еще приливная…
      Тем временем ноябрьский номер журнала уже верстался, но для "Ивана Денисовича" срочно расчистили место. Уже читая верстку, Твардовский все говорил: "Сам себе не верю. Неужели мы это напечатаем?"
      Повесть, пройдя путь длиною в год, была напечатана в 11-м номере журнала "Новый мир", который вышел 18 ноября 1962 года. Вот теперь можно сказать, что на следующий день после появления журнала Солженицын проснулся знаменитым. Правда, было ему к тому времени почти 44 года. Дорога к этому успеху была долгой и трудной, и заплачено дорогой ценой.
      Успех был ошеломляющим. Такая правда, да еще такой художественной силы еще не печаталась. В киосках Москвы 11 номер сразу же расхватали. В "Ленинке" на журнал записывались в очередь, расхватывали его и в других городах. Это был первый глоток свободы, почерпнутый из литературы, и второй после разоблачений Сталина. После 45 лет молчания вырвалось свободное слово из-под большевистского сапога, литература посмела быть не только служанкой власти.
       Уже в предвидении успеха тираж был отпечатан на тысячу экземпляров больше. Видя, как его расхватывают, отпечатали еще. К обычному тиражу было допечатано 25 тысяч экземпляров. Так что общий тираж перехлестнул сто тысяч экземпляров! И все были разобраны. О повести неизвестного автора заговорила вся страна.
      В редакцию потекли письма. Их несли мешками.
      На Солженицына обрушилась слава.
      В "Новом мире" начало твориться что-то невообразимое: звонили из радиовещания, телевидения, посольств, издательств, часто просили адрес, но, свято выполняя наказ Александра Исаевича, адреса не давали. И все же особо изворотливые адрес находили и начали атаковать писателя на дому. Но Александр Исаевич и тогда, и позже не любил пустую суету, не любил попусту тратить время и, как мог, избегал журналистов.
      Радовался и Твардовский выходу в свет повести. "Я был у него дома, - вспоминает Александр Исаевич, - и как раз курьер принес нам сигнальный экземпляр 11-го номера. Мы обнялись. А.Т. радовался как мальчик, порхая по комнате: "Птичка вылетела! Птичка вылетела!.. Теперь уж вряд ли задержат! Теперь уж - почти невозможно!" ("Теленок")
      В тот же день вышли "Известия", К.Симонов посвятил повести большой материал: "О прошлом во имя будущего", напечатанный в подвале на пятой странице.
      "Повесть "Один день…" написана уверенной рукой зрелого, своеобычного мастера. Тема повести связана с такой страшной и кровоточащей раной, что по-настоящему поднять ее мог лишь крупный художник…"
      В "Литературной газете" в эти же дни появилась статья с положительным отзывом Бакланова.
      Так случилось, что в дни появления 11-го номера журнала состоялся пленум ЦК. Делегаты пленума выходили с брошюрами материалов пленума и с голубеньким журналом в руках, который продавался тут же в киосках.
      С трибуны Хрущев заявил, что это важная и нужная книга.
      Но как переменчива жизнь! И как резко все изменится уже через два года! И все же "Один день Ивана Денисовича" стал вехой в литературной и общественной жизни. Он всколыхнул всю страну. После него невозможно было писать фальшивые, верноподданические произведения.
      Солженицына стремительно приняли в Союз писателей, представители рязанского отделения приходили к нему домой и приглашали. И уже в декабре он стал членом Союза писателей. Это облегчало и материальную сторону жизни, появлялась возможность пользоваться писательскими домами творчества и оставить, наконец, работу.
      В школе, где работал Александр Исаевич, появление повести и тут же отклика в центральной газете вызвало сенсацию. Оказывается, среди них тихо и незаметно жил такой талант! На доске объявлений в учительской прикололи вырезанную из "Известий" статью Симонова. Все преподаватели поздравляли автора.
      Тогда же Александр Исаевич закончил школьное преподавание. Получив гонорар за книгу, став членом Союза писателей, он после Нового года покинул школу и мог теперь весь день посвятить литературным занятиям и не рваться между школой и своим письменным столом.
      Спустя два месяца, в первом номере журнала "Новый мир" за 1963 год появились еще "Два рассказа" того же автора, фамилию которого Хрущев так и не научился выговаривать и называл его Иваном Денисовичем.
      Два рассказа - это "Матренин двор" и "Случай на станции Кречетовка". Эти рассказы, особенно "Матренин двор", тоже имели свою судьбу и не просто продирались в печать. Я уже упоминала выше, что после того, как Солженицына спросили: а что у вас есть еще?, он принес рассказ "Не стоит село без праведника".
      Обсуждение рассказа в редакции состоялось 2 января 1962 года. Но уже до публичного обсуждения зам главного редактора А.Дементьев сумел убедить Главного, что рассказ ни в коем случае не может быть напечатан.
      В "Теленке" Александр Исаевич очень тонко и метко описывает драму человека и поэта Твардовского, несущего бремя главного редактора с партийным билетом в кармане. Именно Александр Твардовский своим чутьем, сердцем и талантом рассмотрел талант в другом Александре - Солженицыне. И первое его чувство при прочтении еще одного прекрасно написанного рассказа о российской деревне, полного горькой правды - чувство поэта, чистого и честного мужика, человека. А второе чувство - это чувство советского человека, преданного делу партии. Он не мог быть просто поэтом, как Пушкин, как Есенин…
      И как советский человек Твардовский мучился: "Уж до такой степени у вас деревня с непарадной стороны…"
      Да! Ведь народ приучен к "Кубанским казакам", к веселой, нарядной, счастливой колхозной жизни в советских фильмах! А деревня получала палочки в журнале за трудодни, а что в конце сезона выдадут на эти трудодни, никто не знает, то ли пуд зерна, то ли шиш в кармане. Колхозники не получали денег, не имели даже паспортов, жили в нищете и грязи. Снова крестьяне были превращены в крепостных!
      Рассказ Солженицына совсем не похож на те счастливые советские фильмы. Тут - все без прикрас, все как есть. Не привыкли. А откуда ее взять - парадную сторону, тем более в деревне начала пятидесятых годов, если писать, не подмалевывая?
      "Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрену в помощь".
      Или еще такая сторона сельской жизни: "Но не Матрены в том была вина: не было в Торфопродукте масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный".
      Мучительным было положение Твардовского: с одной стороны - правда, с другой стороны - так писать нельзя в советском журнале. "То находил Твардовский слишком христианским отношение повествователя к жизни. И тут же хвалил рассказ за народные слова, за сельские наблюдения, за сходство с моральной прозой Толстого и говорил: "Только не станьте идейно выдержанным!"
      Вот так и мучился - с одной стороны искренний, правдивый человек с чутким сердцем, а с другой - партсовработник, каким был в то время главный редактор. А он ведь был тогда еще и членом ЦК КПСС, и депутатом Верховного Совета.
      Многие осуждали Солженицына за категоричность суждений о Твардовском после публикации "Телёнка", но сколько там точных и метких наблюдений!
      Завершилось обсуждение тем, что, конечно же, эта вещь не может быть напечатана. Но рукопись Александр Трифонович тогда не отдал. А "Один день Ивана Денисовича" как бы расчистил дорогу и этому рассказу. И Твардовский пустил в печать "Матренин двор" на взлете славы его автора спустя два месяца после "Ивана Денисовича", забыв свои опасения.
      Так начал свою жизнь рассказ о простой русской женщине, на каких и держится Россия. Да, собственно, и Шухов Иван Денисович в том же ряду. Это осколки того русского народа, который взрастился не советской властью, а религией и всем укладом прежней русской жизни, теми естественными нравственными устоями, какие были в народе. Религия воспитала в них смирение и терпение и, несмотря на все трудности, нет в них агрессии и зависти, которые привились советской властью и ее славными лозунгами: "грабь награбленное" и "кто был ничем, тот станет всем". Терпеливо и с достоинством несет Матрена свою ношу, есть в ней и природный такт.
      "Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами. До того отсутствовало в ней бабье любопытство или до того она была деликатна, что не спросила меня ни разу, был ли я когда женат".
      Я эти качества наблюдала и в жизни, у своих родителей и в окружавших нас семьях. Простые деревенские женщины старого уклада, воспитанные еще до вселенского разлома жизни российской, они не проклинали ни свои трудности, ни власть, они сносили все как ниспосланную свыше данность, никому не завидовали и всегда делились с теми, кому труднее. Столько было доброты в моей маме, что хватало и пятерым детям, и внукам, и чужим людям.
      Перечитала я рассказ, и каким-то покоем и многовековым укладом повеяло от размеренной, хоть и по-своему трудной жизни российской глубинки. Есть в ней что-то прочное, вечное…
      В этих образах Шухова и Матрены, естественно, есть крен в сторону излюбленных советской литературой героев из простого народа. Это помогло рассказам стать "проходными".
      Третий рассказ "Случай на станции Кречетовка" по праву занимает третье место в ряду рассказов. И здесь перед нами крепко сбитая проза и свое, новое видение ситуации. "Иван Денисович" повествует о лагере, а "Кречетовка" о том, как легко попадают в лагеря. По психологической тонкости и остроте ситуации он, пожалуй, самый пронзительный из всех трех. Действие разворачивается во время войны, случай этот произошел с приятелем Солженицына, молодым лейтенантом Леней Власовым, отработавшим комендантом на станции. А подробности жизни железной дороги, описанные со знанием дела, видимо, почерпнуты Александром Солженицыным во время его двухнедельного простаивания на транзитном пункте в Горьком перед формированием фронтовых частей, а также долгой и сложной дороги в Сталинград, где он по счастливой случайности получил направление в артиллерийское училище. Здесь своя тема, когда нормальный, добродушный человек вдруг ощущает себя советским, подозревает в другом человеке (Тверитинове), с которым он столкнулся в военном водовороте жизни, врага и выдает его органам безопасности. Чувствует, что ломает жизнь хорошему человеку, и все же подозрительность берет верх над нормальными человеческими чувствами. Этим вирусом подозрительности заражена вся страна, это чисто советская ситуация. Критики не уделяли большого внимания этому рассказу, тема достаточно скользкая для того времени и ее трудно толковать, не сбившись либо на антисоветские позиции, либо чисто просоветские.
      После появления "Двух рассказов" прислал свой восторженный отзыв и К.И.Чуковский:
      "Дорогой Александр Исаевич!
      Это никакая не заслуга: прочитать великое произведение искусства и обрадоваться ему как долгожданному счастью. "И Д" поразил меня раньше всего своей могучей поэтической (а не публицистической) силой. Силой, уверенной в себе: ни одной крикливой, лживой краски; и такая власть над материалом; и такой абсолютный вкус! А когда я прочитал "Два рассказа", я понял, что у Льва Толстого и Чехова есть достойный продолжатель".
      И это говорит не детский писатель Чуковский, каким мы привыкли его считать, а критик Чуковский. За свою долгую литературную жизнь он написал множество критических статей и книг, именно этим он и занимался с самого начала литературной деятельности, пока критика не стала фактически служанкой партии. Он писал о Брюсове, Бунине, Короленко, Леониде Андрееве и Некрасове. У него есть прекрасная книжка о Чехове, небольшая по формату, написанная хорошим литературным языком. Он ещё и переводчик. Им сделано множество переводов английских поэтов, он очень любил английскую поэзию, особенно американца Уолта Уитмена. Как пишет его дочь, Лидия Чуковская: слыл он критиком зубастым.
      Теперь мы видим, от кого исходила похвала - от "зубастого критика".
      Рассказ "Матренин двор" по праву занимает свое место в ряду произведений писателей-почвенников или "деревенщиков", как их у нас называют - Белова, Можаева, Распутина, в одном ряду с "Прощанием с Матерой" В. Распутина.
       "Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша".
      И еще: "У тех людей всегда лица хорошие, кто в ладах с совестью своей".
      Мудрые слова. Как мы забываем о простых человеческих ценностях, о совести стали редко вспоминать. А ведь это было мерилом...
      Если бы Солженицын написал только две вещи: "Один день Ивана Денисовича" и "Матренин двор", он все равно остался бы в русской литературе. Уже этими рассказами был заявлен новый зрелый талант. Писатель состоялся.
      

Глава 11. Тот самый "Иван Денисович".

Об "Одном дне Ивана Денисовича" написано очень много. Писатель стал как бы заложником этого произведения. Оно было самым ярким из всего легально напечатанного в Союзе, и литературоведение надолго застряло в нем. Тема эта отчасти навязла в зубах, но обойти ее тоже невозможно.
      Солженицын сразу стал знаменит. О нем заговорила вся страна. Телефон буквально разрывался от звонков, и не только домашний, но прямо в школу звонили из посольств, из всевозможных редакций и агентств. Когда он 26 ноября приехал в Москву, "Новый мир" забронировал ему номер в гостинице "Москва". Время его было расписано по часам, записная книжка пестрела записями о деловых и дружеских встречах на все дни пребывания в столице. Прибыли представители "Роман-газеты", где также будет напечатана повесть, вслед за ними переводчики на английский и французский языки, досаждают фотокорреспонденты ТАСС - пора портретам знаменитого писателя появиться в газетах.
      На следующий день он читает пьесу "Олень и шалашовка" (облегченный вариант "Республики труда") в театре "Современник". Пьеса о смешанном лагере на Калужской, где есть и мужчины, и женщины, о господстве блатных и о производственном надувательстве. Театр "Современник", созданный выпускниками школы-студии МХАТ в 1956 году, возглавляемый тогда еще молодым Олегом Ефремовым, был самым прогрессивным, самым активным и новаторским театром того времени. В нем много молодых задиристых актеров, публика, особенно молодежь, валит в этот театр. Он тогда располагался еще на площади Маяковского в здании, позже снесенном. Они хотели тут же взять пьесу к постановке, репетировать день и ночь, но Александр Исаевич посчитал, что нужна доработка, а значит, еще одна перепечатка, а времени нет, он в конце четверти не может бросить в школу, чувство долга не позволяет ему сделать это, и пьесу он пока не отдал. Он еще не чувствовал, как ускоряется время и как мало его остается у него на легальный выход в свет его произведений. Скоро ящичек захлопнется. И все же Новый 1963 год они с женой встречают в театре "Современник" среди новых друзей и поклонников.
      А в Рязани работать стало невозможно - бесконечные письма, посетители, газетные и журнальные статьи и всякая суета сует. Александр Исаевич строго наказывает теще никого не впускать в квартиру, но самые отчаянные журналисты все же прорываются. Оборотная сторона медали, изнанка все той же славы.
      Солженицын, всегда дороживший временем, чувствует себя задерганным. "Поток вызовов, телефонных звонков и писем сделал мою жизнь почти болезненной. У меня сейчас страшная дерготня и загрузка. Мечтаю после увольнения из школы скрыться куда-нибудь в лесную глушь".
      Начались новые знакомства. Солженицын вместе с женой побывал в гостях у вдовы писателя М. Булгакова Елены Сергеевны. Как пишет Решетовская в своих воспоминаниях: "Александр Исаевич ведет себя так, будто всю жизнь только и готовился стать известным писателем. Впервые наблюдая его таким, я не могла не удивляться, как легко и естественно занял он подаренное судьбой положение в обществе. Я увидела в чем-то нового для меня человека: сразу на равной ноге с давно признанными писателями! Всегда уверен и находчив в общении с только что узнанными людьми! Что это? Его артистический талант, который, миновав сцену, пригодился в жизни, помог быстро войти в роль?"
      Ну что ж удивляться? Не юноша, за плечами 44 года и огромный жизненный опыт, побогаче, чем у многих его собеседников. К тому времени он - уже зрелый человек, знающий себе цену. Многое написано, а еще больше замыслов. И к тому же он не суетен, не мелочен, видит гораздо глубже многих, и внешняя суета и мишура мало его занимают.
      А вот знакомство с Ахматовой было, судя по воспоминаниям Ирины Николаевны Пуниной, не очень удачным. Знакомится Солженицын с Ахматовой примерно в то же время. В первый раз он встретился с ней в Москве, на Ордынке, читал ей свои стихи. Но стихи ей не понравились, и Ахматова советует ему оставаться в прозе. "Пишите прозу. В ней вы неуязвимы". Она, в свою очередь, читала ему "Реквием", и он ему не понравился. Солженицын сказал, что это плач матери по своему ребенку. Во второй раз он был у нее в Ленинграде, пришел с огромным букетом цветов. Они разговаривали недолго, видимо, взаимопонимания не получилось, и после его ухода Анна Андреевна попросила Ирину забрать от нее букет, с которым пришел Солженицын, и больше не хотела о нем говорить.
      Возможно, Александр Исаевич покоробил ее своей прямолинейностью и, может быть, был несправедлив в оценке "Реквиема", где есть такие слова:

      Это было, когда улыбался
      Только мертвый, спокойствию рад,
      И ненужным привеском болтался
      Возле тюрем своих Ленинград.

      Да, и плач матери чего-то стоит.
      Но та же Ахматова сказала после первой встречи Лидии Чуковской другие слова:
      "Светоносец! Свежий, подтянутый, молодой, счастливый! Мы и забыли, что такие люди бывают. Глаза, как драгоценные каменья. Строгий, слышит, что говорит".
      Я привожу эти два эпизода, чтобы не свалиться в советское литературоведение и не живописать только "белой краской", я постараюсь привести известные мне споры и разногласия вокруг этой незаурядной личности, имя которой - Александр Солженицын.
      В начале 63-го года повесть "Один день Ивана Денисовича" вышла отдельным изданием в роман-газете с портретом писателя на обложке. Теперь читатель мог увидеть лицо этого человека. Мне этот портрет кажется удачным. Немного грустное, но не суровое, задумчивое и слегка усталое лицо. Лицо думающего человека, труженика, напряженно работающего. Таким он и был. Чрезвычайно дорожил временем. Есть в "Теленке" эпизод, где Твардовский и Виктор Некрасов приглашают его пообедать в ресторане.
      Что? Ресторан? Потратить столько времени впустую?
      В свои приезды в Москву Солженицын старался обедать в столовой самообслуживания с минимальными затратами времени.
      Надо сказать, что после знакомства с Солженицыным многие отмечали, что представляли его совершенно другим. И были удивлены, когда вместо измождённого, уставшего от тягот жизни, мрачного бывшего зэка видели перед собой человека, полного энергии, жизнерадостного и приветливого.
      С выходом роман-газеты "Иван Денисович" стал еще более доступен читателю и все более популярен. Читали даже те, кто обычно читает разве что газеты.
      Резонанс был очень сильный, я это помню. Я прочла повесть чуть позже, не в первые месяцы ее появления, где-то спустя года два или чуть больше. Может быть, была еще слишком молода, и волновали другие проблемы. Я жила тогда не в Москве, в другом городе, но все равно мы знали, что написано что-то такое смелое, чего наша литература еще не знала, со всех сторон доносилось от читающей публики: "Иван Денисович", "Один день Ивана Денисовича"... как колокол. Это простое незатейливое название будоражило тогда умы, передавалось из уст в уста и хотелось узнать: что же это за "Иван Денисович"?
      Иду в библиотеку, беру роман-газету...
      Шла оттепель, даже Сталина Хрущев осмелился вынести из Мавзолея, и за одну ночь после ХХII съезда партии исчезли все памятники "отцу народов". Я помню это утро, как шла я по городу и на привычных местах памятников Сталину уже не было. Вообще нет нигде, кажется, даже перестарались. Но то была игра в свободу, и никто, кроме Хрущева, все равно не осмеливался на слишком правдивое и откровенное, все писали с оглядкой. И вот откуда-то появился человек, который написал...
      "Одна радость в баланде бывает, что горяча... На хрупкой сетке рыбкиного скелета, не оставив ни чешуйки, ни мясинки, Шухов еще мял зубами, высасывая скелет - и выплевывал на стол..."
      И вот я сижу в тихом читальном зале и погружаюсь в эту повесть, от которой уже невозможно оторваться, от которой мурашки идут по спине. Я выныриваю из своей прямой и ясной пионерско-комсомольской жизни с песнями о партии и окунаюсь в нечто потустороннее, словно спускаюсь в Аид. Но позже я пойму, что это еще не Аид, это всего лишь один день, еще будет "Архипелаг Гулаг" - вот это действительно ад.
      Слухи о репрессиях после ХХ съезда партии - это одно, они так не впиваются в тебя, как художественное произведение а здесь ты несколько часов проводишь как бы в том времени, в другом измерении, эта жизнь погружается в тебя или ты погружаешься в нее, и это потрясает до глубины. Никакой доклад так не потрясает, как талантливо написанное художественное произведение вот такой силы и такого уровня правды. Потрясает и манера изложения - неторопливое повествование, без пафоса, без надрыва, но от этого еще страшней, и мы словно ощущаем сколько "... на окне наметано наледи и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку - паутинка белая. Иней", и как не хочется Шухову вставать, и лежит он "... на спрессовавшихся опилках своего матрасика, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе".
      И дальше шаг за шагом мы проживаем вместе с зэками один день... Неужели день? Это же целая жизнь проходит перед нами!
      Вот заключенные стоят перед выходом на работу, "уже одетые во всю рвань, перепоясанные всеми веревочками, обмотавшись от подбородка до глаз тряпками от мороза... Вот этой минуты горше нет - на развод идти утром. В темноте, в мороз, с брюхом голодным, на целый день... Шухов все успел и в сенях нагнал последних своих бригадников - спины их с номерами выходили через дверь на крылечко".
      Вместе с ними мы проходим через шмон, когда на улице, на морозе заключенные должны расстегнуться, выпустив драгоценное тепло, и снять рубаху, если надета лишняя... И идем вместе с ними до объекта - строить ТЭЦ...
      Вот так и возводились стройки пятилеток, голодные оборванные люди, сидящие на баланде, строили "социализм". И кладет Шухов кирпичные стены ТЭЦ, и так захватывает его работа, что хоть здесь можно почувствовать себя человеком и ощутить радость труда, даже подневольного. За это некоторые корили автора. Но, работая мастерком, укладывая кирпич за кирпичом, он на какое-то мгновение становился нормальным человеком, с любовью делающим своё дело.
      А там, глядишь, и до обеда дожили, и на дно миски упал шлепок каши...
      Больше всего меня потрясло, что в лагере сидел и Герой Советского Союза, и капитан второго ранга?! Вот как оказывается - прямо с фронта и в лагеря!
      "Бригадиры столпились у столба, а один помоложе, бывший Герой Советского Союза, влез на столб и протирал термометр... Двадцать семь с половиной, хреновина... Если б показал сорок один, не должны бы выгонять на работу". Вот этих толпящихся на морозе людей, этих униженных Героя и капитана я запомнила надолго. Когда я прочитывала эти строки, мне было стыдно - как же мы живем, ничего этого не зная? (В нашей семье не было репрессированных). Как можно так распять достойных людей?
      Мы-то привыкли, что герои у нас в почете, мы гордились морскими офицерами, а они в тюрьме! И едят баланду. Вот так приоткрывалась нам - комсомольцам завеса другого мира. Мы пели песни "Партия - наш рулевой", "Партии - Слава!", а где-то в зонах сидели Герои, капитаны и просто люди. И наше незамутненное пионерско-комсомольское сознание давало трещину…
      И еще поражало, что люди, вырвавшиеся из немецкого плена, из Бухенвальда попадали в советские лагеря. Ведь многие и об этом не знали. Об узниках Бухенвальда говорили после войны много. Мы так негодовали по поводу жестокостей фашистов, этой "своры звероподобных существ" - в красках наша пресса не стеснялась. И сколько же было в этом лицемерия! Ведь о том, что многие узники Бухенвальда, оставшиеся в живых, проследовали в наши лагеря, нам, естественно, никто не рассказывал. И вот теперь такая жестокая правда открывается в повести Солженицына.
      В советских патриотических произведениях наши были героями, немцы мерзавцами, лагеря - это у немцев, где они издевались над нашими, и не знали мы, что можно вот так - со своими.
      "Сенька Клевшин ... в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо".
      Казалось бы, случайно оброненная невинная фраза, но сколько в ней смысла! Ай да Солженицын! Провел он многих, решавших судьбу повести, своим спокойным тоном, без нагнетания ужасов, но сколько почерпнули из нее мы, воспитывавшиеся в атмосфере стерильной, отфильтрованной информации.
      "Это первый опыт в человеческой истории - судить пленников как изменников Родине!" - это уже из "Архипелага Гулаг", но все о том же.
      Вот так и вошла в нашу советскую жизнь горькая правда. Какие-то отголоски развенчанного "культа личности" мы слышали, что-то говорили вполголоса о репрессиях, о невинно осужденных, но вот так изнутри нам еще никто ничего не показал и не рассказал.
      Стиль, язык повести захватывают, все читается на одном дыхании. Спокойно и неторопливо он рассказывает нам об одном дне политического заключенного - простого человека, бывшего крестьянина, а потом солдата Ивана Денисовича Шухова. Вот эта обыденность поражает больше всего, для этого нужен мастер.
      "Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание - ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. В контрразведке били Шухова много, и расчет был у Шухова простой: не подпишешь - бушлат деревянный, подпишешь - хоть поживешь еще малость".
      Эта безыскусная фраза лучше всяких речей, докладов позволяет понять, как сажали и за что. Но здесь в лагере он не Шухов, а Щ-854. Особые лагеря, где отменены фамилии и введены номера. Описан тот самый Экибастузский лагерь, где отбывал писатель последние годы.
      И завершают повесть слова еще большей силы и убедительности. "Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три". Вот так гениально поступил Солженицын, он просто описал обыкновенный день политического заключенного, но этот "Один день" потряс всю страну.
      А "Иван Денисович" уверенно зашагал по всему миру. Был переведен на многие языки. Уже в начале 63-го года готовилось издание повести в Лондоне, Париже, Турине, Нью-Йорке, Гамбурге, были получены запросы из Дании, Голландии, Швеции, Норвегии. Правда, переводы были сделаны поспешно и некачественно и совершенно не устраивали автора. Расхватывалась политическая сенсация, наперегонки, кто раньше, а Советский Союз не участвовал в международных соглашениях об авторском праве, рассказ был открыт нарасхват кому угодно. А ведь прелесть его как раз в языке, в манере изложения, и тут нужен был очень тонкий мастер перевода, знающий особенности языка. В результате появился, как пишет Александр Исаевич, "серый малограмотный поток с политическим шибаньем в нос. Погасли все краски, все языковые пласты, все тонкости, а уж намеки на брань переводились самыми последними ругательствами, полным текстом".
      Аукалось это писателю даже в 1981 году, когда, уже будучи в Америке, он услышал, что в штате Массачусетс и Вермонт книгу изымали из школьных библиотек за эти грубые ругательства, и писатель получал негодующие письма от родителей.
      Подробный разбор повести сделал известный критик и сотрудник "Нового мира" В.Я. Лакшин в статье "Иван Денисович, его друзья и враги", опубликованной в №1 за 1964 год, то есть писалась она спустя год после выхода повести в свет. К тому времени стали появляться не только хвалебные отзывы, но заговорили те, кому хотелось развенчать этот успех, кому вся правда была не нужна, кому удобно было оставаться в канонах прежней советской литературы и критики.
      Вдумчивый и талантливый критик сумел увидеть истинные достоинства этой повести и заодно ответить оппонентам, начинавшим нападать на "Ивана Денисовича". А претензии к повести таковы: "повесть еще не дает всей правды о тех временах", - говорит один, и хочется тут же добавить: подождите, дождетесь еще и всей правды; другой имеет претензию, что "повесть Солженицына при всей ее художественной отточенности и жестокой горькой правде все же не раскрывает всей диалектики времени..."
      Ну как все раскрыть в небольшой повести, которую сам автор называет рассказом?
      Некоторые критики, такие как Сергованцев, хотят видеть борца, упрекают Шухова в пассивности, на что сам Солженицын в "Теленке" отвечает: так ведь конвой может и стрельбу открыть.
      Критика Лакшина поднимается на другой, более высокий уровень послесталинского неформализованного литературоведения. Это повествование вдумчивого аналитика, хотя реверансы в сторону партии тоже присутствуют, но без этого тогда было нельзя. "Казалось бы - что ему стоило сесть и написать такую повесть, - рассуждает Лакшин, - сел и описал один день. Но дело не в теме, а в таланте, то есть в чувстве правды автора и умении нам эту правду подать. На первый взгляд может показаться, что перед нами кусок жизни, выхваченный прямо из недр, но такова лишь художественная иллюзия... результат высокого мастерства".
      "Художественная смелость Солженицына сказалась уже в том, - отмечает Лакшин, - что он не потворствовал нашим обычным понятиям об украшениях художественности. Он не построил по существу никакого внешнего сюжета, не старался покруче завязать действие и поэффектней развязать его, не подогревал интерес ухищрениями литературной интриги".
      Статья Лакшина как бы подытоживает жизнь повести за год, прошедший со дня ее публикации.
      Повесть так нова, что некоторым критикам она просто не по зубам, ну никак не укладывается в привычные традиционные советские мерки. Шухова упрекают, что его интересы не простираются дальше лишней миски баланды, но не замечают того, что достоинством своим Шухов дорожит и, добывая махорку или миску баланды, он не унижается. Шухов хорошо запомнил слова своего первого бригадира: "В лагере вот кто погибает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется, да кто к куму ходит стучать".
      Тема эта вечная, актуальная и сейчас - пережить беду, не теряя достоинства.
      А поток писем с откликами все не прекращался. Шли письма от бывших заключенных, которым тема была особенно близка, многие считали, что это написано именно об их лагере, рассказывали о своих судьбах, из которых позже сложится "Архипелаг ГУЛАГ". Откликались и экибастузцы, радуясь за своего товарища, писали фронтовики, узнавая капитана Солженицына, так внезапно исчезнувшего в самом конце войны. Так пришло письмо от Луценко, бывшего командира оптической разведки, где он пишет о повести, что "она взволновала всех, кто верит людям и ненавидит подлость. Даже подлые люди не остались равнодушны к ней. И Вашу повесть они с удовольствием бы предали огню!" (И еще предадут! - Л.Т.)
      Или вот такие строки: "Честь и хвала Вам, первому приоткрывшему в литературе завесу, за которой томились и гибли миллионы честных людей десятки лет".
      Да, ради этого он и трудился.
      Получил Александр Исаевич очень трогательное письмо и от собрата по перу и по судьбе, бывшего заключенного Варлама Шаламова с высокой оценкой литературных достоинств повести. "Дорогой А И! Я две ночи не спал - читал повесть, перечитывал, вспоминал… Повесть - как стихи! В ней все целесообразно. Каждая строка, каждая сцена, каждая характеристика настолько лаконичны, умны, точны и глубоки, что я думаю, "Н М" с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не напечатал.
      Позволю поздравить Вас, себя, тысячи оставшихся в живых и сотни тысяч умерших (если не миллионы) - ведь они живут тоже с этой поистине удивительной повестью... Вам удалось найти исключительно сильную форму. Дело в том, что лагерный быт, лагерный язык, лагерные мысли немыслимы без матерщины, без ругани самыми последними словами... Пусть "Один день" будет для Вас тем же, чем "Записки из мертвого дома" были для Достоевского".
      Шаламов прислал и свои стихи. Солженицын в своем ответе похвалил стихи. "С огромным наслаждением мы прочли Ваши малые поэмы и стихи и будем теперь перечитывать. Там нет не только плохих стихов, но даже посредственных. Только хорошие и отличные".
      Стихи он отнес Твардовскому, уговаривал напечатать. Но Твардовский счел стихи Шаламова слишком интеллигентными, рассчитанными на узкого ценителя, и печатать отказался.
      Перед заседанием комитета по Ленинским премиям в начале 64-го года (Твардовский пытался выдвинуть его на соискание премии), был задан вопрос, сколько получено писем об "Иване Денисовиче"? И была дана справка: получено восемьсот писем. А если брать по всем рассказам, то 1200.
      Жена Солженицына Н.А. Решетовская подсчитала количество журнальных и газетных статей об "Иване Денисовиче", появившихся к тому времени - сорок одна статья.
      И по сей день не забыто это первое произведение Солженицына, ему, как и пророчили, суждена долгая жизнь. Можно сказать, пользуясь словами Берберовой, что это - "яйцо в корзину" литературы ХХ века. И хотя позже его пытались "куснуть" некоторые критики, но поклонников у "Ивана Денисовича" гораздо больше, чем недоброжелателей, и до сих пор литературоведы посвящают ему свои изыскания.
      

Глава 12. Эйфория длилась недолго.

Слава Солженицына была велика, но в фаворе он находился недолго. Ветры перемен, как и сам их зачинатель, были очень неустойчивы. Солженицын взошел на волне ХХII съезда КПСС, смелых речей, сопутствовавших ему, когда казалось: вот они грядут - новые времена! То была "оттепель". Та самая оттепель, о которой много будут писать впоследствии. Слово это ввел в обиход Илья Эренбург, под таким названием была в 1954 году опубликована в "Новом мире" его повесть, и так оно прижилось, что надолго осталось в истории и стало кратко и емко характеризовать послесталинскую эпоху и разбуженное Хрущевым общество.
      Страна выходила из-под пресса сталинизма, страна заговорила хотя бы вполголоса и с оглядкой, и с постоянными одергиваниями, но без прежнего леденящего душу страха, что у подъезда дома уже стоит воронок и поджидает тебя. Литература все еще оставалась верноподданнической, но уже не такой прилизанной и приглаженной. На смену "Кавалеру Золотой звезды" - пошлейшему, очень схематичному, сусальному произведению Семена Бабаевского приходили новые произведения и новые имена: Дудинцев "Не хлебом единым", Гранин "Искатели", Солоухин… Вливалась новая, живая струя, поднималась молодежь - Василий Аксенов, ставший как бы основателем "молодежной прозы", ожила поэзия. В поэзии властителями дум стали молодые и задиристые Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, более умеренный Роберт Рождественский и молодая очаровательная Белла Ахмадулина. Вечера поэзии проходили в Политехническом музее, как и во времена Маяковского, молодежь ломилась на них. Вознесенский воспел это действо в своих стихах, его молодые размашистые строки будоражили аудиторию.

      Ура, галерка! Как шашлыки,
      Дымятся джемперы, пиджаки.
      Тысячерукий как Бог языческий
      Твое Величество - Политехнический!

      В эти же годы были возвращены на полки такие писатели и поэты, как Бабель, Есенин, а чуть позже Бунин. Даже они были раньше под запретом.
      Но Никита Сергеевич был непостоянен и непоследователен в своих начинаниях, в том числе и в своих заигрываниях с интеллигенцией. Он то поощрял ее, то по-отечески одергивал, а то и вовсе разносил. Так, 1 декабря того же года в Манеже состоялась выставка художников, где был учинен настоящий разгром! Никиту Сергеевича, слабо разбиравшегося в живописи, а тем более ничего не понимавшего в авангарде, натравили на художников-абстракционистов и "прочих формалистов". Подстрекаемый В.А. Серовым, специализирующимся на портретах Ленина, и другими руководителями Союза художников, Хрущев метал громы и молнии. Это было грозовое предупреждение.
      Абстракционисты ошиблись, решив, что свобода творчества уже наступила. Началась кампания в газетах. С живописи и скульптуры перекинулись на литературу, обнаружив и в ней много изъянов.
      В декабре того же года, а если быть точнее, то 17 декабря 1963 года состоялась первая кремлевская встреча руководителей партии и правительства с деятелями культуры и искусства. Солженицына прямо из Рязани на обкомовской машине привезли во Дворец Встреч на Ленинских горах, и на той встрече он был главным именинником. Многие спрашивали: "Где он, где?" И Никита Сергеевич велел Солженицыну встать, чтобы все его увидели. К нему подходили, знакомились, пожимали руки, особенно те, кто держал нос по ветру, после того как Никита Сергеевич отметил его знаком внимания. Среди них были Суслов и Шолохов. Даже газета "Правда" - главная газета страны - опубликовала отрывок из рассказа "Случай на станции Кречетовка".
      Многому дивился бывший зэк на кремлевской встрече и особенно обеду - столам, ломившимся от всяких яств, шикарному невиданному застолью, которое его настолько поразило, что он даже стал записывать потихоньку меню в записную книжечку. Перед ним лежала осетрина, икра, мясо, куры, салаты, вина, боржомы, и это только холодные закуски. Позже "дрессированные официанты во фраках" принесли: суп с осетриной и маслинами, осетрину с картофелем, битки с картофельной стружкой, пирожки, фруктовое блюдо, мороженое, кофе...
      "И это - все десятилетия, что мы вырабатывали пайку... а они вот так едят!"
      Да, вот так. Зачем, спрашивается, для чего делали революцию, сгноили дворян, интеллигенцию, чтобы посадить жиреть бывших мужиков? Абсурд истории.
      Но уже на этой встрече, где критика началась все с тех же пресловутых абстракционистов, досталось и литературе: Евтушенко за "Бабий Яр", а также Эренбургу за его мемуарную книгу "Люди, годы, жизнь" и В. Некрасову за путевые очерки.
      Не напрасно сетовал Солженицын на запаздывание с печатанием его произведений, на медлительность событий 61-го года, предварявших напечатание "Ивана Денисовича", да и на себя, оглядываясь назад, что упустил время, действовать надо было быстро. Это был драгоценный год послесъездовского подъема, и он так досадно уходил из жизни писателя, а вот уже уходил и месяц после печатания повести... Ведь у него газеты выпрашивали хоть что-нибудь для печати, и он мог бы давать отрывки из романа, из давно готовых пьес.
      "Как глубоководная рыба, привыкшая к постоянному многоатмосферному внешнему давлению, - всплыв на поверхность, гибнет от недостатка давления, от того, что слишком стало легко и она не может приспособиться, - так и я, пятнадцать лет благорассудно затаенный в глубинах лагеря, ссылки, подполья, никогда себя не открыв, никогда не допустив ни одной заметной ошибки, - выплыв на поверхность внезапной известности, чрезмерной многотрубной славы, стал делать промах за промахом, совсем не понимая своего нового положения и новых возможностей. Я не понимал степени своей приобретенной силы и, значит, степени дерзости, с которой могу теперь себя вести. Я сохранял инерцию осторожности, инерцию скрытности..."
      Следующая встреча партии и правительства с деятелями литературы и искусства в марте 63-го года была разгромной.
      На встрече Хрущев заявил: "Оттепель" - осуждаем: неустойчивая, непостоянная, незавершенная погода!.. Не пустим на самотек! Бразды правления не ослаблены!"
      Вот такая была "свобода", таким был тот благословенный период, который так долго помнила интеллигенция. Досталось тем, кто побывал в зарубежных поездках и не очень осторожно высказывался, в частности, много шуму было вокруг Евтушенко. Уже в самом начале встречи Хрущев яростно кричал: "Всем холуям западных хозяев - выйти вон!"
      Вот так. Партия - она всё может, без лишних политесов.
      Солженицын и на этой встрече всё еще обласкан, Хрущев снова упомянул "Ивана Денисовича", но предостерегал, что тема сложная и не каждому она по плечу.
      Сам же Солженицын в своих записках отмечает, что вторая кремлевская встреча 7-8 марта 1963 года была из самых позорных страниц всего хрущевского правления. Сталинистам создан был пятикратный перевес сил, и создалась "атмосфера яростного лая и разгрома всего, что хоть чуть-чуть отдавало свободой... Наконец-то разглядев главного врага всех своих сельскохозяйственных, административных и международных начинаний - художников-абстракционистов и либеральную интеллигенцию, Никита рубал их с той лютостью, когда зудят кулаки и оплечья, и глаза застилает от ненависти… Этими встречами откатил нас Хрущев не только до ХХII съезда, но и до ХХ-го."("Теленок")
      Сталинисты брали реванш, передовой интеллигенции было указано, где ее место, и многим велено было раскаяться. И даже молодые и задиристые вынуждены были говорить о верности партии.
      Роберт Рождественский: "Наша партия - самая поэтичная в мире".
      Андрей Вознесенский: "Как и мой любимый поэт и учитель Маяковский - я не член партии. И, как и он, я не представляю себя без коммунистической партии"
      Что делать. Иначе не выжить. Иначе тебя раздавит молох.
      Но и этого было мало, и Хрущев перебивал Вознесенского и кричал, нет, истошно орал (слышала недавно по радио кусок хроники):
      - Сотрем! Все, что стоит на пути партии - сотрем!!
      Вознесенский пытался что-то говорить, но Хрущев снова кричал ему: "Вы - с нами или против нас?" И уже в зал: " Наша молодежь принадлежит партии. Не трогайте ее, иначе попадете под жернова партии!"
      Только что осудив эти жернова и приписав их "культу личности Сталина", он снова угрожал ими же.
      Сказано - ату их! и шавки бросились. И тут же вставали верноподданные, такие, как Леонид Соболев, и говорили: "Нельзя отказываться от ленинских принципов партийности искусства. Нельзя писать сумеречные произведения и очень опасно обтекаемые". Не ясно, что он вкладывал в слово "обтекаемые"?
      И куда подевались теперь все эти монстры советской литературы, все эти важные чиновники Союза писателей? Где они, книги Соболева, Федина, Бабаевского, Ажаева, Ванды Василевской, Кочетова, Маркова? Нет их, сдуло их временем, расчистились полки под настоящую неподдельную неконъюнктурную литературу и заняли те освободившиеся места изгнанные и поруганные когда-то: Платонов, Булгаков, Ахматова, Зощенко, Цветаева и позже всех, но поднялся из небытия расстрелянный Гумилев. И еще много, много имен пришло к нам, на смену тем преданным компартии поделочникам от литературы, имена которых скоро уже никто и не вспомнит.
      А какой сумбур выскакивал из уст вождя, так недавно громившего Сталина!
      "Мы не знали, что берут невинных", - вдруг заявляет он, когда речь заходит о тех временах. Или: "Классовые враги еще не были физически искоренены".
      "Только при такой последовательности мысли и мог проскочить мой "Иван Денисович", - думал про себя Солженицын.
      Александр Исаевич оставил подробные записи, в сущности, стенографировал те встречи и получился любопытнейший исторический документ. Эти стенограммы являются частью журнального варианта "Теленка", напечатанного в "Новом мире" в 1991 году.
      "В руинах дымился весь ХХ съезд" - пишет Солженицын о своих впечатлениях. В этих записках - характеристика эпохи, того сумбура и метания, которые были характерны для периода правления Хрущева.
      За короткий срок, прошедший после ХХII съезда партии, как же изменилась обстановка! Чуткие "правоверные" обнаружили идейный перекос, появилось неудовольствие от того, что литература слишком уж углубляется в "последствия культа". После "Ивана Денисовича" в издательства хлынул поток произведений на лагерную тему и раздавались голоса, что надо этому положить конец. Ведь партия все сказала. И многие в верхах пришли к мнению: пора менять курс и прикрывать шлюз, открытый так опрометчиво. В литературных кругах поползли слухи, что скоро всю вольницу прикроют.
      Эйфория быстро улетучивалась, Хрущев сам не понимал, какие опасные уступки делает он сталинистам и как теряет свои позиции. Менялось и отношение к Солженицыну.
      Прочно застряла пьеса "Олень и шалашовка", та самая, которую день и ночь собирался репетировать театр "Современник", чтобы подготовить премьеру в максимально короткие сроки. Чувствуя себя обязанным "Новому миру" (он ведь обещал - все новое сначала им!), он отнес пьесу в журнал. Твардовскому она не понравилась, повлиял на него и Дементьев, и он заявил автору, что это перепахивание того же лагерного материала.
      Вот так. Один рассказ на лагерную тему напечатали и все - тема исчерпана. Пласты еще лежат нетронутыми, а уже все - хватит.
      "...замедлив с боевым "Современником", я отдал пьесу в дремлющий журнал", - с горечью говорит Александр Исаевич. Да к тому же получил упрек за то, что осмелился без разрешения показать ее "Современнику", Твардовский был возмущен и не просто отклонил пьесу, но как собственник не велел ее никому показывать. И так уходило время.
      После второй кремлевской встречи Александр Исаевич все-таки решился обратиться к Лебедеву и отослал ему пьесу, но... Задули другие ветры, и Лебедев, ознакомившись с пьесой, также сделал заключение, что публиковать и ставить ее пока не следует. Шаг вперед, два шага назад. Театр в изменившихся обстоятельствах не решился взять эту ответственность на себя.
      И здесь схлынула приливная волна, и пьеса так и не была поставлена.
      Та же участь постигла и другую пьесу "Свет, который в тебе" (или "Свеча на ветру"), написанную в Рязани. Эту пьесу собирался ставить А.Эфрос, но, ощутив, что задули другие ветры, вынужден был отказаться.
      Уже весной 63-го года, когда умерился поток первых похвал, начали поднимать голову те, кому смелость Солженицына не понравилась, кого не устраивало то обстоятельство, что лагерная тема стала столь популярна, а также угол зрения на лагеря и на советскую деревню.
      События нанизаны так плотно, что порой не верится - неужели все это вместилось в месяцы, а не годы? Совсем рядом хвала и хула. Хвала была даже чрезмерной, это случается в нашей русской жизни, как потом и хула. Затаившиеся до времени противники произведений Солженицына быстро сообразили, что после разгромной кремлевской встречи в марте можно и на него замахнуться.
      Первой подверглась критике "Матрена". Полторацкий в "Известиях" в своей статье высказал сожаление, как узок кругозор автора, и он не заметил рядом передового колхоза "Большевик". Но шли письма от читателей, которые говорили: сколько можно писать о передовиках, надо же кому-то писать и об обыкновенных людях. За Полторацким последовали другие. Появилась статья А.Дымшица в "Огоньке", утверждающая, что "тот тип праведника, который поэтизирует Солженицын - есть анахронизм". Ему вторит В.Сурганов в журнале "Москва", в душе которого вызывает отпор "авторское любование нищенским бескорыстием". Дальше больше, пошли разговоры об "идейной ограниченности" героини, о "социальной инертности". Говоря советской терминологией того времени: не типичный образ советского человека отображен в рассказе. "Нам нужны произведения, которые бы исторически правдиво рассказывали об огромных революционных изменениях, происшедших в советской деревне" - взывали газеты!
      Но шли и шли письма читателей, наконец услышавших живое слово о простой русской женщине, поток горячих и сердечных откликов с выражением благодарности автору ещё усилился после недоброжелательных статей.
      На "Ивана Денисовича", одобренного на самом высоком уровне, поначалу замахнуться не смели. Но вскоре добрались и до него. Оказалось - можно.
      В "Комсомолке" секретарь ЦК ВЛКСМ Павлов откровенно ругает направление "Нового мира", представленное Яшиным, Солженицыным, Эренбургом, Виктором Некрасовым и Войновичем.
      Очень обстоятельную статью чуть позже в 1966 году посвятил творчеству Солженицына Владимир Лакшин. Статья появилась в восьмом номере журнала "Новый мир" и называлась "Писатель, читатель, критик". Это был образец новой критики - не приклеивание ярлыков, не выстраивание по ранжиру, а спокойный анализ, неторопливый обстоятельный разговор. Вначале он делает обзор появившихся недоброжелательных откликов, а именно газетно-журнальных статей, огорчённых тем, что не встретили в рассказах Солженицына привычных штампов, тут же обозревает читательскую почту, которая гораздо доброжелательнее к автору, чем официальная критика. Речь идёт в основном о рассказе "Матрёнин двор".
      "Матрёнин двор" и среди рассказов Солженицына выделяется строгой художественностью, цельностью поэтического воплощения и выдержанностью вкуса во всех частностях… При резкой и даже порой грубой реальности изображения рассказ построен музыкально, как стихи. Всего несколько строк зачина об останавливающихся поездах, и нас охватывает смутное предвестие беды, обещание чего-то горького и страшного, что трудно и не хочется вымолвить сразу и о чём лучше начать говорить неспешно и издалека".
      Вот такие прекрасные строки были написаны. Лакшин и вместе с ним "Новый мир" тем самым подвел итог официальной критике и защитил писателя, над которым начали сгущаться тучи.
      Но вернёмся в 1963 год. Времена быстро менялись, и 63-й год сильно отличался от 61-го, когда гремел ХХII съезд с его смелыми речами. Но прозвучавшая критика пока еще только разгон, проба голоса. Солженицын все еще очень знаменит, популярен, с ним жаждут познакомиться, просят автографы. В писательской среде (прогрессивной, разумеется) говорят так: после "Ивана Денисовича" писать по-старому больше нельзя. Он обозначил новую эпоху, рубеж: до и после.
      С начала 1963 года Александр Исаевич, наконец, смог оставить работу в школе. Вторую четверть он доработал, провел все контрольные, аттестации за четверть и на этом распрощался с учениками и со школой навсегда. Учитель Солженицын закончил свои дела, писатель Солженицын взваливал на себя горы.
      Сам писатель бежит от суеты, звонков, надоедливых журналистов. Теперь, освободившись от школы и получив доступ в дома творчества, он получил возможность выезжать за пределы Рязани, поближе к природе и тишине. Так, весной, в апреле, едва растаял снег и подсохла земля, он выехал в Солотчу, в Дом творчества, где смог укрыться от назойливого внимания и спокойно работать. Знакомится с Мещерским краем, заповедными лесами. Здесь он поселяется в отдельном домике, работает в единении с природой. На улице под дубами есть столик и скамеечка, где с приходом теплых дней можно спокойно писать.
      Летом 63-го года Солженицын знакомится с Чуковским. 6 июня он приезжает на дачу в Переделкино в гости к Корнею Ивановичу, где и состоялось знакомство Александра Исаевича с известным писателем, так высоко оценившим его творчество. Дружба с семьей Чуковских сохранится надолго. Дача в Переделкине станет его убежищем в последующие годы.
      Кстати, Александр Исаевич в этот период, на взлете славы мог бы получить квартиру от Союза писателей в Москве, но он колебался - надо ли это ему? Не закружит ли его столичная суета? И отказался. А позже, когда жизнь в провинциальной тихой Рязани станет небезопасна и осложнятся семейные отношения, он пожалеет об этом, и ему придется воспользоваться дружескими предложениями Чуковского и Ростроповича и кочевать с одной дачи на другую.
      Летом же 63-го года Александр Исаевич едет в Ленинград - работать в Публичной библиотеке, делать заготовки для романа о революции - "Р-17"
      Наконец он на берегах Невы, в нашей Северной Пальмире, в городе, где будут происходить главные действия давно задуманного романа. Здесь свершились те самые события, к которым с юности приковано его внимание. Александр Исаевич человек скрупулезный, он любит быть точным и в мелочах, и в свои несколько приездов в Ленинград он исходил весь старый город пешком, изучил его так, что, даже будучи в изгнании, свободно представлял себе улицы, которые ему приходилось описывать. И помогала старая карта города, которая была у него.
      Слава его еще в зените, и когда в библиотеке он предъявил паспорт и читательский билет, испуганная девушка-библиотекарь ахнула:
      - Вас нельзя в общий зал: будет фурор!
      И знаменитого писателя посадили в отдельную комнату. Но все же молва постепенно распространяется и любопытные заглядывают в комнату, чтобы увидеть знаменитость живьем.
      Здесь же состоялось знакомство с Елизаветой Денисовной Воронянской, которая станет его преданным помощником на долгие годы и закончит жизнь так трагически. Когда после опубликования повести шли и шли письма, было среди них и письмо от ленинградки Е.Д. Воронянской. Она писала:
      "Дорогой и неведомый друг! Позвольте обнять Вас от всего благодарного сердца и порадоваться, что Вы существуете, живете. Что Вы выжили, что Вы подарили читателям два талантливейших произведения: "счастливый день Ивана Денисовича и праведницу Матрену. Я вся во власти Ваших рассказов!.. Располагайте мной, как искренним и преданнейшим другом!"
      Слухи, видимо, поползли в среде ленинградской интеллигенции, и Елизавета Денисовна пришла в библиотеку, и вначале она тихонько рассматривала своего кумира на расстоянии, но потом все-таки подошла. И она действительно стала помощником.
      Расширяется круг общения, все больше знакомств с именитыми, известными людьми. Тогда же, во время пребывания в Ленинграде, Александр Исаевич познакомился с Д.С.Лихачевым, вместе с женой Натальей Алексеевной побывали у него на даче на берегу Финского залива. Но не только за этим приезжал Солженицын. Он уже собирал рассказы для будущего "Архипелага" и записал воспоминания Лихачёва о Соловках, в коих ему пришлось отбыть срок.
      Из Ленинграда вместе с женой они отправляются в путешествие по Прибалтике. Едут в Тарту, теперь уже в гости к бывшему сокамернику по Лубянке Арнгольду Сузи. После Лубянки они потеряли друг друга и нашлись после того, как Солженицын стал известен всей стране, он получил письмо от Сузи. Тот отбыл свою ссылку в Сибири, вернулся в Тарту, но прописки ему вначале не дали, и они с женой какое-то время жили под Тарту, на хуторе, предоставленном ему под проживание друзьями. Этот же хутор станет позже тем самым "Укрывищем" где две зимы будет писаться "Архипелаг".
      А вернувшись из всех путешествий домой, в Рязань, в свою родную среднюю полосу России, Александр Исаевич вновь устремляется в Солотчу и садится за работу. Планов много, работы вороха. В Солотче он остается до самой золотой осени. Александр Исаевич не любит город, ему плохо работается в городской суете, чтобы работать, он всегда убегал к природе, лучшими ненадоедливыми друзьями были ему деревья и тишина.
      Сюда же в Солотчу приезжал Шаламов. Тогда же произошла какая-то размолвка, о которой упоминает Решетовская. "Не ужились" - есть у нее фраза. И Шаламов уехал.
      В конце 63-го года редколлегия "Нового мира" выдвинула Солженицына на соискание Ленинской премии за "Один день Ивана Денисовича." В Союзе писателей (в ЦДЛ) состоялось обсуждение повести и представление ее на Ленинскую премию. В декабре газета "Известия" опубликовала список выдвинутых из 19 человек. Среди них был Солженицын. Присуждение премий ожидалось в апреле 1964 года. В шорт-лист, представленный к обсуждению комитета, попадает семь имён.
      На заседании комитета Солженицына представлял Твардовский. Шансы его были реальны, заметных конкурентов не было. В печати раздавались решительные голоса в пользу повести, в частности, Маршака, и некоторые более осторожные высказывания против. Твардовский связывал с этим выдвижением большие надежды, надеясь тем самым убить двух зайцев: укрепить позиции журнала и облегчить продвижение других произведений писателя.
      Хрущев в это время находился в одной из своих зарубежных поездок, а в Москве дела вершил его заместитель Брежнев. На телевидении была организована передача, на которой представляли кандидатов на премию. Солженицына представлял Лакшин.
      Как вспоминает Лакшин, он выступал в конце передачи и в заключение сказал: "С надеждой и терпением будем мы ожидать справедливого решения Ленинского комитета". Слово "справедливого" он невольно выделил интонацией. Брежнев смотрел передачу, и ему это не понравилось. "Говорят о Солженицыне так, будто он уже получил премию, а мы этого еще не решили".
      На другой день в газете "Правда" был помещен обзор читательской почты, в которой был сделан акцент на письмах, авторы которых не приемлют повесть Солженицына. В этой публикации была фраза: "Все они приходят к одному выводу: повесть А.Солженицына заслуживает положительной оценки, но ее нельзя отнести к таким выдающимся произведениям, которые достойны Ленинской премии".
      Это был знак того, что премию не дадут. И все же Твардовский бился до конца. Он несколько раз брал слово, и к его горячей убежденности и ясной логике прислушивались многие. И тогда же прозвучала откровенная ложь в адрес Солженицына. Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Павлов выступил против него с гнусной клеветой. Он заявил, что Солженицын сидел в лагере не по политическому делу, а по уголовному. Позже, в пору гонений на Солженицына, эта тема оживет, и еще много всякой подобной лжи будет выливаться на голову непокорному писателю.
      - Это ложь! - крикнул из зала Твардовский. А после заседания велел срочно разыскать постановление о реабилитации и на следующий день предъявил копию.
      - И все-таки интересно, что там написано? - не унимался Павлов.
      Тогда Твардовский передал секретарю комитета И.Васильеву Определение военной коллегии Верховного суда СССР, и тот зачитал его.
      В нем значилось: "Из материалов дела видно, что Солженицын в своем дневнике и письмах к своему товарищу Виткевичу, говоря о правильности марксизма-ленинизма, о прогрессивности социалистической революции в нашей стране и неизбежной победе ее во всем мире, высказывался против культа личности Сталина, писал о художественной и идейной слабости литературных произведений советских авторов, о нереалистичности многих из них".
      Ну прямо в струю. И далее из реабилитационного свидетельства - о военном прошлом: "Из боевой характеристики видно, что Солженицын с 1942 года до дня ареста, то есть до февраля 1945-го года, находился на фронтах Великой Отечественной войны, храбро сражался за Родину, неоднократно проявлял личный героизм и увлекал за собой личный состав подразделения, которым командовал. Подразделение Солженицына было лучшим в части по дисциплине и боевым действиям".
      Когда Васильев прочитал этот документ, наступила долгая пауза.
      - Я пригвожден, - произнес несколько обескураженный Павлов.
      Но премию Солженицыну не дали. Под давлением тогдашнего министра культуры Фурцевой и Ильичева - зав отделом пропаганды ЦК, который заставил комитет переголосовать и сам лично наблюдал, комитет проголосовал против. Премию присудили О.Гончару за "Тронку".
      Твардовский, как человек эмоциональный, очень переживал, воспринял это как личное поражение. Солженицын пишет в "Телёнке", что отнесся более спокойно, у него был свой замах. Но, надо думать, и он ждал этой премии, как вехи на своём пути, которая могла бы укрепить его позиции. Ведь в то время он хотел печататься открыто. Это утверждает и Лакшин, и пишет: "Солженицын готовился принять Ленинскую премию как заслуженную награду". Лакшин, описывая этот период, очень настаивает на лояльности Солженицына той поры и желании его вписаться в систему, как бы опровергая некоторые утверждения авторизованной биографии Солженицына, изложенной в "Телёнке". Но ведь он забывает, что в это время шел активный сбор материалов к "Архипелагу". Иными словами - "Архипелаг ГУЛАГ" уже начал свой путь… А тут уж какая лояльность?
      Весной 63 года Солженицын написал для журнала рассказ "Для пользы дела". Рассказ писался на современную тему по просьбе журнала и тоже с прицелом на Ленинскую премию. Напечатан он был в седьмом номере "Нового мира" за этот же год. Александр Исаевич был не очень доволен этим рассказом, хотя и есть в нем критическая острота, но ему показалось, что в нем он отступил от своих позиций, "взял неглубоко, появились струйки приспособления."
      Практически на этом печатание Солженицына в официальной советской печати закончилось. Лишь еще один небольшой рассказик "Захар-калита" увидел свет в 1966 году. Вот и все.
      Как написал сам писатель: "Пора моего печатания промелькнула, не успев и начаться... Я мог бы захватить несколько плацдармов! Объявить несколько моих вещей. А я ничего этого не сделал и во многом из-за ложного чувства обязанности по отношению к "Новому миру" и Твардовскому. Конечно, я был обязан Твардовскому - но лично. Однако я не имел право считаться с личной точкой зрения. А лишь из того исходить постоянно, что я - не я, и моя литературная судьба - не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий..."
      Слава Солженицына стремительно взметнулась ввысь, и так же стремительно он был низвергнут официальными властями. Он был, что называется, не ко двору со своими темами, со своим видением жизни. Власти быстро учуяли в нем опасность, и не напрасно. В обществе же его популярность не только не убывала с годами, но ширилась год от года.
      

Глава 13. "Почему сутки не бесконечны?"

И все же главное для писателя - сама возможность работать над своими произведениями. Перо и бумага - вот что притягивает больше всего. Теперь, когда писательство стало его главным ремеслом, Александр Исаевич с головой окунулся в свои замыслы. "Раздвинулись сутки, раздвинулись месяцы, я стал писать непомерно много сразу..." - записывает он.
      Появилась идея - написать роман из своего онкологического прошлого. Собственно, мысль эта пришла ему в голову еще в те давние времена, когда он после лечения шел по Ташкенту. Но до сих пор эта идея спокойно дремала в мозгу и не беспокоила. А сейчас, мучаясь с "Кругом первым", мысленно кружась вокруг него и не решаясь открыться с ним, понимая, что роман слишком острый, тема слишком запретная, Солженицын начал писать новый, как ему казалось, более "проходной" роман "Раковый корпус" (который мог бы пройти через рогатки цензуры). Роман (сам он его называет повестью), героями которого будут раковые больные. Тема, прошедшая через его жизнь и чуть не оборвавшая её. Он пишет письмо Дунаевой - заведующей отделением, будущему прообразу Донцовой, и получает от нее одобрительный ответ.
      Но работа над этой большой вещью только начата и будет закончена нескоро. Хотя был осенью в "Новом мире" разговор - что заявлять от Солженицына в плане публикаций на следующий год, и он сказал, что пишет повесть "Раковый корпус". Твардовскому название не понравилось и он предложил назвать: "Больные и врачи". Александр Исаевич категорически отказался, не стал заявлять и в план в таком случае.
      А журнал ждет от него новых произведений, и ведь лежит давно законченный "Круг" - его первое большое детище, и печет, и просится наружу. И тогда Солженицын решает предложить Твардовскому несколько глав из "Круга", объединенных одной женской темой, показать лагерную проблему как бы с другой стороны, с того берега, на котором ждут. И осенью 1963 года в Солотче он решает сделать "Отрывок" и рассказать в нем о судьбах тех, кто невиновен, но несет вместе с мужьями этот тяжелый крест, за кого в свой день рождения Нержин предлагает свой тост:
      "Я... видел сегодня жену. И увидел в ней... всех наших жен, измученных, запуганных, затравленных. Мы терпим потому, что нам деться некуда, - а они?"
      Тема щемящая, может быть, тронет душу. Этим "Отрывком", в который войдут четыре главы, он надеется зацепить Твардовского и тогда уж выйти со всем романом. Вместе с женой, она периодически навещает его в этом солотчинском уединении, перепечатывают нужные главы, делая отрывок.
      Когда он, наконец, готов, Александр Исаевич пишет письмо и отсылает все Твардовскому. В письме он говорит, что работает над повестью, но закончит ее скорее всего будущей весной, а пока предлагает отрывок из романа. "Женская тема, которой посвящен отрывок, тяготеет над моей совестью, я считаю ее для себя одним из главных долгов".
      И тут происходит путаница. Твардовский решил, что он получил отрывок из той большой вещи, которую Солженицын сейчас пишет, то есть "Ракового корпуса" (он ведь не знает о существовании романа "В круге первом") и пишет такой ответ: "Эти главы написаны очень сильно... Но я сразу же увидел, что печатать их, имея продолжение этого потрясающего рассказа, оборванного вдруг на полуслове, лишь в далекой перспективе, просто невозможно, порча дела..."
      Но в письме он тут же предложил аванс и договор под "застолбленную нами таким образом новую Вашу вещь". То есть, предложил договор на роман "В круге первом"! Стоило подписать... Но, конечно, автор не мог так обжечь Твардовского.
      Таким образом, отрывку не суждено было попасть в печать, и работа была проделана напрасно. И тогда Александр Исаевич решает сделать облегченный вариант романа и предложить весь роман Твардовскому. Так пишется "Круг -87", состоящий из 87-ми глав, (полный роман содержит 96 глав). Меняется начало романа, и теперь звонок Иннокентия связан не с секретами атомной бомбы, которые хотят выдать русским, а с новыми лекарствами. Он звонит врачу, старому человеку и предупреждает его об опасности, чтобы тот не попался в ловушку, которую ему приготовило КГБ. Пришлось многое смягчить и далее по тексту, и некоторые главы убрать совсем.
      И зиму 63-64-го года писатель перерабатывает свой роман, заодно, естественно, шлифуя и весь текст.
      Работает он, как всегда, много, до изнеможения, до головной боли, ведь столько надо успеть! И только сетует: "почему сутки не бесконечны?" Встает он обычно рано, и в восемь часов (или в семь?) уже за письменным столом, с утра ему лучше работается. С утра и до вечера работает, готовит материалы, делает выписки, пометки в прочитываемых журналах, книгах или пишет свои тексты. Вечером спать ложится не поздно, где-то после десяти часов, так как позже работоспособность уже теряется. Согласно традиционной градации типов людей Александра Исаевича по этому признаку можно смело отнести к "жаворонкам". Этот режим он сохранит на всю жизнь, возможно, с некоторыми колебаниями.
      Одновременно продолжается работа по нескольким направлениям: пишется "Раковый корпус", не забывает он и свой исторический роман о революции и в январе 64-го года вновь погружается в библиотеку, собирая для него материалы.
      Александр Исаевич по стилю - писатель-реалист, он очень тщательно и достоверно прорабатывает то, о чём пишет, будь то раковая клиника или военная тема, и так же подробно описывает всю окружающую обстановку. Еще в студенчестве он начал заполнять карточки и продолжает это делать сейчас. Он с четкостью математика разрабатывает систематизацию и разносит по карточкам массу сведений, будь то интересные высказывания, фамилии, имена...
      То же самое делал и Чехов, он тоже не расставался с записной книжкой, записывая в нее все интересное, что может пригодиться. И сетовал: что за жизнь у писателя? все время надо быть начеку и ловить "сюжет для небольшого рассказа".
      Целые тетради исписывает он пословицами и поговорками, и, кстати, они позже неплохо украсят повествование "Красного колеса", да и в "Бодался теленок с дубом" есть много прекрасных и к месту употребленных пословиц. Мне часто вспоминается: "Или шея напрочь, или петля пополам!" Да и само название его мемуарного произведения взято из поговорки: "Бодался теленок с дубом, да рога запропастил".
      У него всегда с собой записная книжка, куда он записывал фразы, выражения, подслушанные на улице, а также старался записывать все события, начиная с кремлевских встреч и продолжая на тех шумных скандальных мероприятиях, будь то заседание Секретариата СП или Рязанской писательской организации, которые случатся в недалеком будущем.
      Еще с тюремно-лагерных лет он увлекся Далем и с тех пор не расставался со словарем, заучивая редкие далевские слова. Это было для него языковой гимнастикой. Он составил словарь языкового расширения, включив в него из словаря Даля незаслуженно забытые, но красочные и вполне употребимые слова, чтобы восполнить "иссушительное обеднение русского языка". Эта работа, как говорит писатель, помогла "воссоздать в себе ощущение глубины и широты русского языка". Но он вводит в свои произведения и собственные неологизмы, образуя их посредством новых приставок или других экспериментов. Исследователи его творчества считают, что 40% необычных слов заимствовано у Даля, а 60% - авторские новообразования. Причем, как правило, он использует их один раз, так сказать, в качестве эксперимента. Эти слова "языкового расширения" вызывают споры и не всеми принимаются, но он их никому не навязывает. Писатель пытается оживить иссушенный русский язык, разбудить интерес к родному языку, а не наводнять его чужими, инородными словами. Как считает П.Спиваковский, он вводит их для "разрушения стилистических штампов и поиска новых красок и смысла". И в этом Спиваковский видит характерное для Солженицына сочетание "глубочайшей укорененности в национальной почве и в то же время - ослепительно яркое и даже дерзкое новаторство".
      Своих героев он черпает из жизни. Недаром многие из них имеют реальных прототипов. И даже переходят из одних произведений в другие. Так, уже в его первых пьесах встречается Рубин, который станет персонажем романа "В круге первом", и Воротынцев - один из главных действующих лиц "Августа четырнадцатого" и "Октября шестнадцатого". Ну, а Глеб Нержин появляется еще в первой повести "Люби революцию", затем в пьесе "Пир победителей" и в "Круге". Это, конечно же, сам Солженицын. А в Наде - героине "Люби революцию" и "Круга" легко узнаваема Наташа Решетовская. Но, естественно, это не портреты, полностью написанные с натуры, и много образов собирательных. Как говорил Л.Толстой по поводу поисков прототипа Наташи Ростовой: взял молоденькую Соню, перетолок с Таней (сестрой жены) - вот и получилась Наташа.
      Его недруги упрекают его в отсутствии фантазии. Но в жизни Солженицына произошло столько событий, он столько видел, что хоть пригоршнями черпай, и придумывать ничего не нужно. К тому же, он - социальный писатель, для него важно отразить эпоху и осмыслить её. Свободной фантазией питаются авангардисты, а он - реалист. Хотя, впрочем, разве мало фантазии в построении сцен, образов, в точном и метком языке, в форме представления внутреннего мира. Сцены с Яконовым, Абакумовым, Сталиным - разве здесь мало фантазии?
      У него активная общественно-политическая позиция, и его первая задача: он должен прежде всего написать о времени, в котором он живет, отразить коммунистическую эпоху и вскрыть её язвы; а второе: разобраться, что же произошло с Россией в 17-м году, почему так рухнула российская многовековая империя и как это произошло? Когда появился первый исторический роман "Август четырнадцатого", многих удивило - зачем он вдруг обратился к исторической теме? А это было вовсе не вдруг. Как рассказывает Д. Панин в своих воспоминаниях: у Солженицына была ясная цель - объяснить катаклизм, который поразил нашу страну.
      Стучится в двери и тема "Архипелага" - обобщенного произведения о лагерях. Идут и идут письма от бывших заключенных, и не только от бывших, "по левой почте" приходят иногда письма прямо из лагеря, и тема, задуманная с друзьями еще в 58-м году, начинает обрастать материалом. В письмах читателей ему пишут, что надо бы не об "одном дне" написать, а большое произведение посвятить этой теме. А она, эта тема тоже требует большой подготовительной работы: поиск документов, уж конечно, не допросов, а хотя бы постановлений, указов, решений - этих вех и шагов коммунистической власти. Найти исторические материалы, чтобы сделать сравнения "кровавого царского режима" и "власти трудящихся".
      А для написания исторического романа "Р-17" требуется особенно много подготовки. Необходимо изучить описываемые события с разных точек зрения, перечитать газеты тех лет, тоже желательно разных направлений, мемуары, стенограммы, опросить еще живых свидетелей, собрать черты эпохи, детали быта, одежды, особенности речи, манеры... И когда Солженицын сомневается в том, что 23-летний молодой парнишка с четырехклассным образованием по фамилии Шолохов вдруг приносит в редакцию многотомный роман под названием "Тихий дон", с описанием событий, начинающихся еще с Первой мировой войны (когда автору было 9 лет), то это потому, что он прекрасно знает, какой это труд.
      Постепенно ему стали помогать добровольные помощники, которых становилось все больше после того, как он получил широчайшую известность. Особенно помогали бывшие зэки, но и не только. Лишь в "Невидимках", опубликованных в 1991 году, Александр Исаевич сможет, не опасаясь навредить им, рассказать о своих бескорыстных помощниках. Не оплачиваемых секретарях или помощниках, какие могут быть у респектабельного зарубежного писателя, а о наших российских бесплатных добровольцах. Его "Теленок" первой редакции еще безлюден, многие действующие лица спрятаны за кулисы - он заботится об их безопасности.
      Надежда Григорьевна Левитская переводила для "Августа" книгу немецкого генерала Франсуа и воспоминания Гурко, тем самым оказав неоценимую помощь, так как самому Александру Исаевичу одолеть книги на немецком языке было бы сложно. Кроме того, работая в Институте иностранной литературы, она искала ему всевозможные справки по фамилиям, местам и другим необходимым сведениям. В фильме "Жизнь Солженицына" Левитская говорит как о характерной черте о всегдашней торопливости Александра Исаевича. Как он приходил к ним в коммунальную квартиру, очень быстро и четко говорил, что ему нужно, забирал готовые материалы и уходил, сказав, что ему некогда. Чаи распивать он не любил.
      Сделала определенную работу по собиранию материала и незабвенная Елизавета Денисовна Воронянская, жизнью поплатившаяся за связь с Солженицыным. Еще в начале знакомства в Ленинграде в 63-м году она предложила свои услуги, и Александр Исаевич попросил ее просмотреть редкие издания 20-х годов и отобрать штрихи эпохи и факты быта для романа о революции. Ведь нужно знать и бытовые подробности, черты времени, не говоря уже о материале, непосредственно связанном с революцией. Его нужно искать, выписывать, систематизировать.
      Елизавета Денисовна справилась с этой работой хорошо, добросовестно трудилась зиму и систематизировала все, что удалось найти. Помогали и другие, особенно в конце шестидесятых, когда Солженицыну практически закрыли доступ в Исторический музей, в библиотеки и архивы. Снова находились добровольные помощники и помогали разыскивать нужные книги, носили ему домой.
      Но сейчас, на том отрезке повествования, где мы остановились, в 1964-65 году он и сам много работает в библиотеках, особенно в холодное время года. Работает не только в Ленинграде, но и в Москве, в Фундаментальной библиотеке общественных наук, в библиотеке Исторического музея и в Центральном военном архиве. И там даже находит сведения об отце и упоминание церкви в Белоруссии, где венчались родители. А чуть позже снова отправляется в Ленинград - работать в знаменитой "Салтыковке". Став членом СП, получает доступ в спецхран Публичной библиотеки.
      Дома он теперь бывает редко, все время в разъездах, все время он куда-то уезжает от семьи. И семейные отношения начинают портиться. Кончился период тихой, спокойной жизни, который так устраивал Наталью Алексеевну.
      Жизнь у мужа очень интенсивная, и она едва успевает следовать за ним, встречать и провожать. Все чаще он уезжает в Москву то на какие-то встречи, то в библиотеки, и двоюродная сестра Наташи Вероника Туркина предоставляет ему комнату в своей квартире, где он может останавливаться.
      Весной же 64-го года, когда появился замысел "Ракового корпуса", Александр Исаевич решает поехать в Ташкент, освежить свои впечатления о раковой больнице, еще раз посмотреть и пообщаться с врачами, лечившими его. Он как раз возвращается из очередной поездки в Ленинград, и в это же время происходит семейная драма на почве ревности, появляется трещина в отношениях, начинается семейный разлад.
      Но в Ташкент они все же едут вместе и несколько суток проводят в поезде. Выезжают они рано, еще март и в Москве стоят морозы, Ташкент встречает цветущим урюком. Вот и довелось еще раз побывать в городе, где спасли ему жизнь. Теперь он прибывает сюда не безвестным ссыльным, а знаменитым писателем, чтобы черпать материал еще для одного своего произведения.
      Лидия Александровна Дунаева - заведующая отделением приглашает их в гости, туда же приходит Ирина Емельяновна Мейке с мужем. Обе они станут прообразами Донцовой и Веги. На следующий день он посещает клинику, а также новое место работы доктора Мейке - городской онкодиспансер.
      Материала набралось достаточно. Но когда он возвращается обратно, то еще подробно читает медицинские книги по данной теме.
      После возвращения из Ташкента мысли Александра Исаевича вновь занимает "Круг", над упрощенным вариантом которого он работал эту зиму. Когда новая редакция романа наконец готова, Александр Исаевич думает - как бы уберечь Твардовского от влияния его замов, как сделать так, чтобы он лично почитал его, без предварительного на него воздействия. "Облегченный-то облегченный, но риск показать его был почти такой же, как два года назад "Ивана Денисовича": перешагивалась черта, которую до сих пор не переступали. До какой же степени у Твардовского перехватит дыхание? - не настолько ли, что он обернется тоже в недруга?"
      Возможно, молодые люди, не знавшие дыхания подвалов ЧК, не слышавшие о том, что литература должна быть партийной, идейно-выдержанной, усмехнутся: да что там такого? Всего ведь наслушались. Чтобы понять, нужно окунуться в ту эпоху, прочесть хотя бы несколько газет, нужно поставить это произведение рядом с верноподданническими, которыми была заполонена советская литература, тогда станет понятнее.
      И писатель находит выход: пригласить Твардовского к себе домой, так сказать, в гости. И Твардовский согласился. Это уже май 64-го года. Второго мая Твардовский поездом приезжает в Рязань, они встречают его на недавно купленном "Москвиче", он живет в их квартире и читает роман.
      В "Теленке" Александр Исаевич красочно описывает, как читал Твардовский.
      Расчет был верен. Вот в такого открытого человека и поэта без брони, без предварительного наушничанья, роман входит беспрепятственно и все больше захватывает его. И хорошо, что это не в привычной Москве, где он ощущает себя при всех регалиях, при всей ответственности, а в другом городе, в гостях.
      Твардовский читал, не отрываясь, а когда останавливался, то говорил: "ну дальше Вы уж никак не сможете его испортить". Окончив читать, он хвалил роман с разных сторон и в усиленных выражениях. Было много и лестных суждений: "Энергия изложения от Достоевского… Крепкая композиция, настоящий роман… Великий роман. Нет лишних страниц и даже строк… Хороша ирония в автопортрете, при самолюбовании себя написать нельзя… Вы опираетесь только на самых главных (т.е. классиков). Да и то за них не цепляетесь, а своим путем… такой роман - целый мир, целиком уходишь в их жизнь, и что за люди!.." Хвалил краткие, без размазанности описания природы и погоды.
      И все же Александру Трифоновичу было трудно, красная книжечка давила, и он пытался снять напряжение рюмками, и в изрядном количестве. Но иногда прорывалось:
      - Вы - ужасный человек Если бы я пришел к власти, я бы вас посадил.
      И тут же отшучивался, что если сам не сядет, то будет носить передачи и даже бутылочку коньячку... На что другой Александр говорил, что коньяк там не принимают. Тогда Александр Твардовский нашелся:
      - А я - одну бутылочку Волковому, одну - Вам ...
      Он так окунулся в Ту жизнь, все пропуская через себя, что даже заговорил о том, что и ему "посидеть" было бы полезно. Видимо, еще и это раздвоение мучило его и заставляло тянуться к рюмке. Судя по его репликам и поведению, в нем шли глубинные процессы, и хотелось ему продвинуться дальше в своём прозрении, но это было мучительно трудно. "...тоскливое шевеление души, - как говорит Солженицын, - в тот приезд ощущалось у него".
      Расчет Солженицына оправдался. Твардовский намеревался печатать роман и даже "принять за него страдания", что, по-видимому, неизбежно. Он был уверен в главном, что Октябрьская революция в нем не осуждается, устои не свергаются. Он только просил сократить главы о Сталине, убрать ту, где говорится о сотрудничестве с царской охранкой.
      Теперь предстоял дальнейший путь - обсуждение в редакции и дальнейшее продвижение романа. И все это время Твардовский обмысливал, как он сам сказал, роман "не только с точки зрения вечности, но и как он может быть прочитан теми, от кого зависит решение". Вот они, заботы редакторские.
      В редакции молодой и все более крепнущий Лакшин поддержал роман. Старшие - Закс, Кондратович - были в замешательстве, Дементьев сразу почувствовал опасность, но и почувствовал настроение главного редактора, что тот "за" и что позиция его твердая - не собьешь. Были определённые маневры вокруг излишней публицистичности некоторых глав и упрек Дементьева: нельзя ли быть к народу подобрей? Но, задав определенно позитивную тональность, Твардовский получил согласие редколлегии, никакие отзывы его замов уже не могли его поколебать, он хотел напечатать этот роман.
      Обсуждение состоялось 11 июня 64 года. В эти же дни при поддержке Лакшина был заключен и договор на роман. И, как говорит Солженицын, в нормальном государстве, казалось бы, чего еще ждать? Запускать роман в набор, и все. А у нас решение редакции - ноль, ничто. Кроме обычной подачи в цензуру для такого романа требовалось одобрение в верхах. Главлит на себя такую ответственность не возьмет, и скорее всего роман не пропустит.
      Александру Исаевичу предстояло перепечатать весь роман, внеся в него все правки по замечаниям. И он решил привлечь к этой большой работе свою первую добровольную помощницу и восторженную поклонницу из Ленинграда Воронянскую. Эта уже немолодая одинокая женщина, работавшая заведующей геологической библиотекой на Мойке, всю жизнь мечтала открыть талант и служить ему. Перед талантами она преклонялась, очень любила музыку и восхищалась Шостаковичем. И вот наконец открыла талантливого и много работающего писателя, которому помощь очень даже не помешает. Да еще появилось в ней с "Ивана Денисовича", а может быть, и раньше, искреннее чувство общей вины за все свершившееся зло, и она с удовольствием перепечатывала крамольные произведения.
       Кстати, через нее Солженицын познакомится с И.Н. Томашевской, которая займется литературоведческим и текстологическим анализом "Тихого дона", но смерть оборвет эту работу, и она останется незавершенной. Воронянская училась с ней в своё время в Институте истории искусств.
      Сговорились с Кью, как стали называть Воронянскую (от Queen Elizabeth), пожить в Эстонии на хуторе близ Выру. Она их зазвала в места, где отдыхала уже не одно лето. Солженицыны поехали туда на машине, на том самом "Москвиче", купленном на деньги за зарубежные издания "Одного дня Ивана Денисовича", и автомобиль в шутку называли "Денисом Иванычем". По пути в Выру заезжали во много других интересных мест, побывали в Клину, Торжке, Новгороде, Пскове, Изборске, а от Изборска рукой подать до Эстонии. Воронянскую встретили с поезда в Выру и поехали на ее хутор работать.
      В этот же приезд Александр Исаевич стал подумывать о пристанище - "берлоге", на случай, если надо будет укрыться от глаз. Все-таки впереди работа над "Архипелагом" и неизвестно, как все это будет. Едут на хутор, где жил после возвращения из ссылки Сузи с семьей. Хутор принадлежит не им, а вдове знакомого ученого-биолога Марте Порт. Она приютила супругов Сузи, которым тогда не разрешили поселиться в Тарту, и теперь без колебаний предложила новому знакомцу Солженицыну воспользоваться этим хутором. Побывал он еще на одном хуторе у Лембита Аасало, который также станет помощником в работе над "Архипелагом" и будет прятать у себя на хуторе готовые рукописи.
      Александр Исаевич правит листы, а Наташа с Елизаветой Денисовной, специально для этого зимой учившейся печатать на машинке, перепечатывают роман, вдохновляясь надеждой, что он будет напечатан. Потом считывали вновь отпечатанное - работа спорилась. Здесь же он обдумывал "Архипелаг", раскладывал привезенные материалы, и как-то неожиданно сложилась его окончательная конструкция.
      По возвращении в Москву все четыре экземпляра романа отвозятся Твардовскому и ложатся в его сейф. А Твардовский, подумав, пошел проторенной дорогой, обратился к Лебедеву - тому самому помощнику Хрущева, через которого проскочил "Иван Денисович". Но был уже конец августа 64-го года, и где-то уже плелась та самая интрига, в результате которой впервые будет смещен глава государства, пусть бескровно, без жертв, но все же смещен. Сталинисты возьмут реванш. В сентябре сковырнут и самого Никиту Сергеевича, и что-то, видимо, уже ощущалось в воздухе, какие-то предгрозовые порывы или шепот придворных интриг.
      Чувствует этот ветерок и Лебедев, который поспособствовал когда-то первому произведению писателя появиться в печати. Но уже, видимо, и жалеет. Да и Нина Петровна Хрущева жалуется знакомому генералу: "Ах, если бы вы знали, как нам досталось за Солженицына! Нет уж, больше вмешиваться не будем!"
      Твардовский не рискнул отдать весь роман на прочтение и отдал ему четверть, сказав, что остальное автор еще дописывает. Лебедев отнесся к роману с опаской и посоветовал спрятать его подальше. "Там клевета на советский строй", - сказал он.
      Вот и все. Как сказал Александр Исаевич: "Не проходит чудо два раза по одной тропочке". Так роман был похоронен для советского читателя и появился в печати только на Западе в 1968 году.
      

Глава 14. Рыцари Грааля ( "В круге первом")

Когда-то, сидя у костра в шарашке и слыша, как в соседнем женском лагере издеваются над девушкой, слушая ее плач, Солженицын поклялся, что он опишет все это.
      "Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет".
      И он написал. Вначале о шарашке, а позже в "Архипелаге ГУЛАГ" обо всей "тюремной промышленности".
      Те, кто избежал эти малоприятные заведения, стали обвинять его, что он "не любит людей", или как Дементьев - зам Твардовского:
      - Нельзя ли автору отнестись к людям и жизни подобрей?
      "Этот упрек мне будут выпирать потом не раз: вы не добры, раз не добры к Русановым, Макарыгиным, к Волковым, к ошибкам нашего прошлого, к порокам нашей Системы. (Ведь они ж к нам были добры!..)"
      Можно и продолжить список: к оперчекистам или к тем, кто пригнал в лагеря этих несчастных женщин - где за мужей, а где и "указниц" - по Сталинскому указу за десятиминутное опоздание на работу? Некоторым удобнее занимать страусиную позицию и делать вид, что ничего страшного не произошло.
      Но не всем. Недаром при чтении романа в Рязани у Твардовского появлялись мысли, что посидеть и ему полезно. Он чувствовал, что нужно побывать Там, чтобы приблизиться к пониманию той жизни, о которой пишет Солженицын, приблизиться к его мировоззрению, его видению. И когда порой Солженицына обвиняют, что он слишком резкий, слишком неистовый, хочется сказать им: не забывайте, через что он прошел.
      Роман, вышедший на Западе в 1968 году, был тот самый усеченно-облегченный вариант, представленный для обсуждения "Новому миру": "Круг-87". Правда, и это не совсем тот вариант, автор снова сделал некоторые дополнения, имевшие целью углубить и заострить отдельные моменты. Но сейчас мы имеем полный "Круг-96", не только восстановленный, но и дополненный в 1968 году. Таким образом, автор насчитывает семь редакций этого романа. И это действительно самое совершенное творение из его больших произведений. И оценка, данная ему Твардовским, совсем не завышена.
      Одной из первых работ, посвященных творчеству Солженицына, была монография русского эмигранта Р.Плетнева, изданная в Имка-Пресс в 1972 году. Недавно она переиздана. Роману "В круге первом" он посвятил несколько глав. Чувствуется, что этот роман его особенно захватил, и он подробно разбирает его с разных сторон, отмечая в нем много достоинств: богатство языка, разнообразие лексики, своеобразие стиля, наличие идеи, отмечает настороженную тонкость чувств и другое. Уже тогда он говорит, что "Александр Исаевич Солженицын во всей подсоветской да и вообще русской литературе - явление исключительное и великое".
      Но русского читателя власти все-таки отлучили от романа. Его читало в то время ограниченное число людей - самиздатовские экземпляры или привезенные из-за границы после 68-го года. Обсуждение велось только в кулуарах, никаких официальных публикаций, разумеется, быть не могло. И наше литературоведение обминуло этот роман. Вернулся он к нам легально в 1989 году, но тогда прошел вал произведений Солженицына, прочли его те, кто не читал раньше и кого волнуют темы и имя писателя, и время побежало дальше вприпрыжку за другой "свободной" литературой.
      Там у Солженицына все слишком серьезно, а нам бы поёрничать, развлечься... Мы мельчаем. Литература теперь не поднимает серьезных проблем, тех, что волновали Александра Солженицына, нет у нее его стремления к Совершенству, Правде и Красоте.
      И все-таки роман не забыт! Его читают, по нему поставлена пьеса в Театре на Таганке Любимова. Были сняты фильмы за рубежом. О нем пишут, его анализируют, правда, больше зарубежные исследователи творчества Солженицына. Мы, как всегда, очень расточительны по отношению к своему богатству.
      Мне очень нравится этот роман, и я с удовольствием его перечитываю. Есть в нем какая-то легкость, изящество, верный тон, подобранный для описания интеллигентов, как в музыке верно взятая тональность. И сколько драматизма! Какие яркие герои, сколько судеб, страдания и боли.
      Именно в этот роман вложил он молодой задор начинающего писателя и тогда еще молодого человека и полет мысли интеллектуала. Великолепна завязка - интригующая. Повествование начинается не с зэков, а со звонка в американское посольство вольного дипломата - Иннокентия Володина, и появляется некоторая детективность. Но в этой детективности заложен и глубокий смысл, поставлен сложный нравственный вопрос: где границы патриотизма? Может ли человек спокойно взирать, как в руки тирана попадает атомная бомба, и чем это грозит человечеству?
      Этот вопрос поднимает известный швейцарский славист, исследователь творчества Солженицына Жорж Нива и отмечает, что проблема эта восходит еще к античности: обязан ли патриот подчиниться тирану? И считает, что поступок Иннокентия - это бунт против несправедливости власти. Он имеет и более глубокие корни: дядя Иннокентия, к которому он приехал в Тверь, рассказывает кое-что из семейной хроники. В январе 1918 года дядя был среди тех тысяч демонстрантов, которые протестовали против разгона Учредительного собрания, а отец Иннокентия был среди тех, кто прикладами разгонял представителей народа. Впоследствии туповатый чекист женился на девушке из аристократической семьи. Дневник матери, на который Иннокентий случайно наткнулся, разбередил душу сына и в нем возникает потаенное желание смыть грехи отца.
      И, гуляя с Кларой за городом, Иннокентий думает о своем поступке:
      "Ты не дал украсть бомбы Преобразователю Мира, Кузнецу Счастья? - значит ты не дал ее Родине?
      А зачем она - Родине? Зачем она - деревне Рождество?"
      Естественно, он поплатился за свой поступок, но развязка, как ей и положено, наступает в конце. Автор подробно описывает нам, через что придется пройти человеку, попадающему на Лубянку. И тогда мы поймем, через какое чистилище прошли те обитатели шарашки, которые в третьей главе встречают нас живыми, остроумными репликами, и мы вступаем в мужское братство интеллектуалов - рыцарей Грааля.
      В этом романе автор предстает эрудитом, словно и не он описывал нам простого мужика Шухова. Шарашка была и Академией для молодого Солженицына. Сколько умов замкнуто в этом "круге", какое пиршество идей, сколько незаурядных личностей, судьбы которых изломаны "пролетарским государством". Какие споры, какой блеск ума! Герои романа говорят о литературе, об искусстве, философии и этике...
      "Шарашку придумал, если хотите, Данте! - провозглашает в романе Рубин. - Он разрывался - куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место".
      Хороши диалоги главных героев - живые, динамичные, радует присутствие мысли, что нечасто встречается в современной прозе. Роман продолжает лучшие традиции русской литературы, где наличие мысли, пищи для раздумий обязательно. Нам недостаточно только "Улиссов" - хорошо закрученной композиции, где главный стержень сюжета: к жене едет любовник и доедет ли?
      Прекрасна проза первых абзацев.
      "Кружевные стрелки показывали пять минут пятого.
      В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем темной..."
      Очень удачно и тонко написаны сцены с Яконовым, когда он - оглушенный выходит от Абакумова, бредет по городу и приходит к паперти полуразрушенной церкви, где его настигают воспоминания о девушке - Агнии, с которой он был здесь когда-то.
      Есть что-то вечное и незыблемое в этих поруганных ступеньках, и нет покоя их разрушителям, хоть это непосредственно к Яконову и не относится. Но и он решает судьбы и у фамилии Нержина пишет: списать, это значит отправить из шарашки по этапу. Он отступился от религии, ради выгод и успеха отошел от своей Агнии (Непорочной) навсегда.
      Проза сильнейшая. Здесь и тонкий психологизм, и меткая сила богатого языка - он умеет найти нужную интонацию для каждого героя, он как бы вселяется в мир этого героя и показывает его нам изнутри. Это - очень характерная черта писателя Солженицына. И еще более ярко она проявится в "Красном колесе", населенном многими персонажами.
      Нет в советской действительности устойчивости жизни ни у кого, на всех ступенях иерархической властной лестницы присутствует страх. Нет ее у главного инженера отдела спецтехники МГБ Яконова, замирает от страха в приемной у Сталина, казалось бы, всесильный министр госбезопасности Абакумов...
      И даже на вершине этой лестницы, у самого вождя спальня без окон на даче в Кунцеве и графинчики с ключиком. Всесилен, могуществен, как никто, и все-таки жертвы стучатся со всех сторон, и нет покоя. "Чем больше других людей успевал он лишить жизни, тем настойчивей угнетал его постоянный ужас за свою". И предположить не мог Он, как быстро будет низвергнут тем самым Никитой Хрущевым, которого заставлял плясать на вечеринках.
      Мучается по ночам и правоверный марксист, искренне верящий в идеалы коммунизма - Лев Рубин. Всплывают и сверлят мозг сцены времен коллективизации, когда он комсомольцем с маузером на боку ездил в украинские села.
      Разрывали ямы с закопанным зерном, не давали хозяевам молоть муки и печь хлеба. А на рассвете ехала по селу одинокая телега с понурой лошадью и собирала покойников…
       "А сейчас вжато в голову. Врезано каленой печатью. Жжет. И чудится иногда: раны тебе - за это! Болезни тебе - за это!"
      Вот так. Трагедия шекспировского уровня.
      И, оказывается, не страшно в этом мире только тем, у кого отняли в с е.
      "...вы сильны лишь постольку, поскольку отбираете у людей н е в с е. Но человек, у которого вы отобрали в с е - уже не подвластен вам, он снова свободен." - говорит инженер Бобынин Абакумову.
      В этом, в целом грустном романе есть и забавные сцены. Вот, к примеру, сцена, где Валентуля Прянчиков оказывается в кабинете у Абакумова. Кабинет так велик, что Валентуля не сразу замечает его обитателя, но замечает огромное зеркало.
      "Вольняшки не знают цены вещам! Для зэка, кому не всегда доступно дешевенькое зеркальце меньше ладони, посмотреть на себя в большое зеркало - праздник!
      Прянчиков, как притянутый, остановился около зеркала. Он подошел к нему очень близко, с удовлетворением рассмотрел свое чистое свежее лицо. Поправил немного галстук и воротник голубой рубашки. Потом стал медленно отходить, неотрывно оглядывая себя анфас, в три четверти и в профиль. Чуть прошелся так, сделал некое полутанцующее движение. Опять приблизился и посмотрелся вплотную. Найдя себя, несмотря на синий комбинезон, вполне стройным и изящным, и прийдя в наилучшее расположение духа, он не потому двинулся дальше, что его ждал деловой разговор (об этом Прянчиков вовсе забыл), а потому, что намеревался продолжить осмотр помещения... Походкой гуляющего франта Прянчиков подошел и вопросительно посмотрел на министра, как бы не ожидав его тут встретить".
      Отлично!
      Здесь, в шарашке, где отступили проблемы простейшего животного выживания, величины пайки, где началась работа ума, и проблемы выступают более сложные, нравственные. Мучают зэков шарашки вопросы этики: на кого они работают? На палачей? Укрепляют еще больше жуткую машину, перемалывающую миллионы судеб?
      Этим мучается конструктор Сологдин, изобретший абсолютный шифратор. Это ведь еще и путь к досрочному освобождению! И как поступить?!
      "У него осталось несколько часов или минут, чтобы безошибочно решить задачу всей жизни.
      Он открепил главный лист. Лист издал полоскающий звук, как парус фрегата... Сологдин взял жирный мягкий карандаш, несколько раз небрежно перечеркнул свой узел и напачкал по нему".
      Чертеж шифратора он сжег.
      "Ощущая на себе приятный холодок закрытого забрала, он выговорил четко:
      - И тем не менее, Антон Николаевич, вы ошиблись. Это был набросок, недостойный вашего внимания.
      ... Наброска этого больше нет, - дрогнул голос Сологдина. - Найдя в нем глубокие, непоправимые ошибки, я его... сжег."
      В другом месте та же проблема выбора - изобретать для палачей и пересажать с помощью своих изобретений еще тысячи "кроликов" или отказаться, стоит перед другим инженером - Герасимовичем.
      "Это было исполнение молитвы Наташи!.. Впервые за много лет возврат домой своей доступностью, близостью, теплотой обнял сердце.
      А сделать надо было только то, что Бобер: вместо себя посадить за решетку сотню-две доверчивых лопоухих вольняшек. (Ему предложили сконструировать фотоаппарат, который можно было бы вделывать в дверные косяки, микрофоны, вделываемые в садовые скамейки и т.д. - Л.Т.)
      ... Не могу. Не справлюсь, - очень тихо, очень слабо ответил Герасимович... встал и презрительно посмотрел на брюхастого вислощекого тупорылого выродка в генеральской папахе...
      - Нет! Это не по моей специальности! - звеняще пискнул он. - Сажать людей в тюрьму - не по моей специальности!"
      Сцена этого славного героизма маленького тщедушного инженера великолепна! Оказывается, чтобы проявить мужество, не обязательно быть могучим и широкоплечим.
      И Герасимович был отправлен на этап вместе с Нержиным.
      И все-таки есть здесь и нечто, за что пьют, чокаясь бумажными стаканчиками восемь мужчин, собравшиеся вокруг двух тумбочек отметить день рождения Глеба Нержина - прекрасное мужское братство, мужская дружба, соединяющая их в этом замкнутом пространстве, в этом круге. И как ни парадоксально, такого союза, такого обмена мыслями они и на воле не имели бы. И они даже счастливы порой.
      " - Будем счастливы! Не все так черно в нашей жизни! Вот именно этого вида счастья - мужского вольного лицейского стола, обмена свободными мыслями без боязни, без укрыва - этого счастья ведь не было у нас на воле?
      ... клянусь вам, я никогда не забуду того истинного величия человека, которое узнал в тюрьме! ...Поднимем тост за дружбу, расцветающую в тюремных склепах!"
      Все подвластно автору: и пафос, и ирония, и сарказм. Его ирония направлена против всех представителей идеологии. Это и "оперчекист", и парторг Степанов.
      "Оперчекизм и был подлинно любимой профессией Шикина. Да и кто из его сотоварищей не любил ее!
      Эта профессия была не опасна: во всякой операции обеспечивался перевес сил: двое и трое вооруженных оперчекистов против одного безоружного, непредупрежденного, иногда только проснувшегося врага.
      ... К естественной неторопливости всякого сытого человека добавлялась еще неторопливость по инструкциям, чтобы лучше воздействовать на психику..."
      Ирония и тонкий юмор рассыпаны по всему роману словно жемчуг.
      А с каким сарказмом живописует он вереницу совработников, этих новых выдвиженцев, этих хряков - "тупорылых и вислощеких", вылезших из грязи да в князи. Кто-то очень верно сказал, что коммунизм - это диктатура посредственности. Фома Осколупов, Макарыгин, тот инженер выдвиженец, встретившийся Александру в лубянской камере - прекрасная иллюстрация к этому утверждению.
      "Тучный Фома Осколупов (нач. Отдела спецтехники МГБ - Л.Т.) в сизой, тугой для него шинели и каракулевой генеральской папахе вышел, распрямился и - адъютант распахнул пред ним одну и вторую дверь в здание...
      Фома Гурьянович умел руководить, не овладевая познаниями по руководимому им делу…
      Фома Гурьянович охотнее бы всего пустился на хорошо ему известную, за годы начальствования разработанную до интонационных подробностей дорожку разноса и разгрома. Это у него получалось лучше всего".
       И как же можно было выпустить такую крамолу в печать!
      Или вот еще на ту же тему из спора Сологдина с Рубиным:
      "- Дворянин мог дерзить власти как хотел - рождения отнять невозможно!..
      Или купцы? - тех рынок заставлял соображать, быстро поворачиваться! А ваших - ничто! Нет, ты вдумайся, что это за выводок! - понятия о чести у них нет, воспитания нет, образования нет, выдумки нет, свободу - ненавидят, удержаться могут только личной подлостью..."
      А как пронзительно описано свидание с женами!
      "По коридору простучали легкие каблучки жены, раздался ее милый голос:
      - Вот в эту?
      И она вошла".
      Казалось бы, простые слова, коротенькая сценка, но мы зримо видим ее, мы ощущаем состояние героя, мы чувствуем, как это слышит Нержин - эти каблучки, словно музыка... Страницы, описывающие свидание с женами, можно отнести к лучшим страницам романа. Сколько тончайших сплетений чувств! Ожидание свидания, состояние Нержина после свидания, нелегкая жизнь жены Нади в общежитии, где никому нельзя открыться и никуда не спрятаться со своим горем, со своими чувствами...
      "...В Нержине приятно-тонко ныло разбуженное чувство к жене. Как будто в драгоценной пыльце были те места пальцев, которыми он на прощание касался ее рук, шеи, волос."
      Редкостное описание нежности.
      А вот Надино возвращение со свидания и разговор в общежитии с соседкой. Сколько в нём тонкого психологизма!
      " - ... Нельзя же так себя настраивать, что ты одна страдалица в целом мире. Может быть, другие пережили гораздо больше, чем ты.
      Надя отлично поняла, что Оля говорит о потерях - своих. Поняла, но не приняла. Потому что ей представлялось так: непоправима всякая смерть, но случается она все-таки однократно. Она сотрясает, но единожды. Потом незаметнейшими сдвигами, мало-помалу она отодвигается в прошлое. И постепенно освобождаешься от горя.
      Неразмычное же надино горе - всегда вокруг, всегда держит, оно - в прошлом, в настоящем и в будущем. И как ни мечись, за что ни хватайся - не выбиться из его зубов. Но чтобы достойно ответить, надо было открыться. А тайна была слишком опасна".
      Написала о лучших страницах романа, а ведь дальше глава повествует о тюремном художнике Кондрашеве-Иванове, и это снова "лучшие страницы" и значимые. Эта глава полна глубокого смысла. Она дает ключ к пониманию самого Александра Солженицына, его мировоззрения, его понимания жизни. Сразу хочу оговориться, что этим Солженицын - человек, писатель, мыслитель не исчерпывается. Мир его слишком сложен и неоднозначен.
      Стремление к Совершенству - вот главный смысл человеческой жизни, и символ этого совершенства - замок Святого Грааля на картине художника.
      Жорж Нива, автор книги о Солженицыне, профессор Женевского университета, считает эту главу "Замок святого Грааля" центральной. "Это таинственный центр произведения, средоточие, сообщающее ему смысл".
      Художник показывает Нержину эскиз картины, которую он считает главной картиной своей жизни. На картине предстает горный пейзаж - клиновидная щель между двумя горными обрывами. Над обрывом остановился всадник и замерев, смотрит туда, "где на все пространство неба разлилось оранжево-золотистое сияние, исходящее то ли от Солнца, то ли еще от чего чище Солнца, скрытого от нас за замком... Это то мгновение, когда Парсифаль впервые увидел замок! Святого! Грааля!!! - говорит художник. - Этот момент может быть у каждого человека, когда он внезапно впервые увидит Образ Совершенства...
      Вырастая из уступчатой скалы... - стоял в ореоле невидимого сверх-Солнца сизый замок Святого Грааля..."
      Только тот может достичь сияющих высот, кто не боится пройти по обрыву над пропастью, преодолеть тернии на своем пути, и тогда ему откроется сияние и в лучах этого сияния предстанет перед ним как бы сотканный из облаков замок Святого Грааля, где хранится чаша с каплями крови Христа. Достигнув перевала, рыцарь открывает сияние вечности.
      И, видимо, здесь можно провести параллель с рыцарями шарашки, которые лишены всего, - свободы, близких людей, материальных благ, но не потеряли силы духа и стремления к Совершенству. Восхождение на такую высоту - удел мужественных, страдавших и готовых на жертвы.
       Это и есть путь Солженицына. К этому должен стремиться не только человек, но и человечество. Именно поэтому напишет Солженицын свои более поздние работы "Жить не по лжи", "Раскаяние и самоограничение", будет говорить о триединстве Истины, Добра и Красоты в Нобелевской лекции.
      О возрождении рыцарства мечтал друг по шарашке - Дмитрий Панин.
      Некоторые отмечают затянутость отдельных глав романа. Вероятно, это относится к главам об "оперчекисте", парторге. Но это скорее от привычки следить за развитием главного сюжета, не отвлекаясь на постороннее, от желания знать: что там поделывает главный герой? Но дело в том, что романы Солженицына полифоничны (многоголосны), у него нет привычного главного героя. Эта форма, о приверженности к которой он сообщает в одном из интервью, нравится ему как писателю больше всего. Особенно наглядно это проявляется в "Красном колесе", где мы и остановимся поподробнее на этой манере писателя.
      Среди ранних советских откликов можно отметить высказывание Каверина в речи, так и не произнесенной на 4-м съезде писателей в мае 67 года: "... размах и неожиданная новизна романа "В круге первом" сразу же поставили Солженицына на одно из первых мест в мировой литературе... Более того, "В круге первом" заставляет окинуть все творчество Солженицына новым взглядом, и становится ясно, что он, его книги, самая его личность являются ответом народа на то, что происходило в стране в годы сталинского произвола... Сила впечатления, которое производят книги Солженицына, прямо пропорциональна их психологической сложности. В книге нет и тени отчаяния. Напротив - она проникнута торжеством человечности и надежды".
      

Глава 15. Смесь марксиста и демократа.

"Жарко-костровый, бледно-лампадный, рос я запутанный, трудный двуправдный." Это строки из поэтической повести "Дороженька".
      Мы знаем Солженицына (особенно те, кто познакомился с ним ещё в шестидесятые), во всяком случае, многие из нас, как бесстрашного борца с всесильными властями, ниспровергателя и бунтаря, человека, не имевшего иллюзий относительно советского строя и открывавшего глаза другим. Мы тогда такими не были. Мы только тянулись за ним и прозревали. А он? Каковы были политические взгляды самого Солженицына, пока его не арестовали? Каким он был в юности, детстве? Он что, с самого начала понимал, что все ложно, что сделана величайшая ошибка и страна ввергнута в жесточайший эксперимент ХХ века? Почему нас захватила, закружила революционная романтика, безоглядная вера в правильность идей коммунизма?
      Так ведь и его, оказывается, закружила. Когда окунешься в его долагерную жизнь, особенно в юность, то увидишь, что он был таким же, какими были почти все - увлеченным революцией и ее идеями.
      "Мальчишка! Люби революцию! Во всем мире одна она достойна любви!" - призывно звучал стих Лавренова. Именно под таким девизом проходила юность их поколения. Так названо и первое большое произведение Солженицына. Вот строки из этой повести: "О будущей европейской - и, конечно, Революционной Великой войне Глеб почти мечтал…. Все поколение их родилось для того, чтобы пронести революцию с шестой части Земли на всю Землю...
       Жизнь была прекрасна. Очень удачно было еще то, что жил Нержин в лучшей из стран - стране, уже прошедшей все кризисы истории, уже организованной на научных началах разума и общественной справедливости".
      Здесь уже слышна ирония, но истинное увлечение революцией пронизывает его юношеские годы, свидетельств тому - множество, они рассыпаны по его произведениям, где прообразом героя, в частности, Глеба Нержина является он сам. Конечно, в художественном произведении образ Нержина - это в чём-то обобщённый образ молодого человека того времени, но, несомненно, многое можно отнести и к молодому Александру Солженицыну.
      Тема служения революции, ее идеалам повторяется в его произведениях снова и снова. Особенно много о жертвенности.
      "Чтоб потом цвели и пели, надо, чтоб оно - легло..." ("Дороженька")
      Как легко им внушили - этим мальчикам, рожденным в революцию, что они должны лечь в мировой революции, чтобы "потом цвели и пели". Вот, оказывается, каково было предназначение детей тех, кого власть изгнала из собственного дома, а их воспитала так, как ей было нужно - преданными делу революции. Когда это поколение вошло в сознательный возраст, все было в руках большевиков. Все прочие партии, даже те, с кем делали Октябрьскую революцию - меньшевики и эсеры, изгнаны и уничтожены, не говоря о кадетах. Все газеты, радио, учебники придерживаются единой партийной линии, единой установки - монополия на печатное слово! Никакие альтернативные мнения не пропускаются, никакой серьезной критики строя не допускается. Лишь "отдельные недостатки" можно замечать, а усомниться в правильности курса или действий вождя - Боже упаси. В "Архипелаге" мы увидим, за что можно было получить срок.
      При таком зомбировании у многих и была однонаправленность мысли, редко у кого из молодых оставался реалистический здравый ум, скептицизм. Хорошо, если в семье сохранялось это у старших - образованных или просто здравомыслящих людей, тогда и дети напитывались их знанием. Но, видимо, мама Сани Солженицына не вмешивалась и не пыталась повлиять на политическую ориентацию сына. Как можно развести его со временем?
      Увлечение революцией захватило его в старших классах школы и на первых курсах университета. В этом возрасте как раз и рождаются романтические порывы, жажда подвига, самоотречения.
      В детстве Саня Солженицын ещё не увлечен. Детские чувства более естественны, они ещё не во власти идеологии. Он многое видел и пережил вместе со взрослыми. Знал, что изгнана из дома и скрывается семья.

      Книг еще в сумке я в школу не нашивал,
      Буквы нетвердо писала рука, -
      Мне повторяли преданья домашние,
      Я уже слышал шуршание страшное -
      Черные крылья ЧК.

      Он ощущает несправедливость того, что сделала власть с семьей, и многого из того, что делается вокруг. Он был воспитан семьёй в христианском духе, ходил в церковь с мамой и тетей Ириной, а теперь знал, что церковь гонима и поругана.
      Мальчик Солженицын был любознателен с детства, читал газеты еще во времена знаменитых процессов тридцатых годов и видел их ложь. Громили Промпартию, громили тех самых инженеров, которых он знал с детства, среди которых вырос. И это никак не совмещалось в голове, не укладывалось и путалось, входило в противоречие. И "В круге первом" он рассказывает о маленьком Глебе Нержине, а мы понимаем, что это о себе, как уже тогда он "...не мог охватить этого рассудком, но явственно различал, что все это - ложь. Он знал инженеров в знакомых семьях - и не мог представить себе этих людей, чтобы они не строили, а вредили.
      ...И в тринадцать, и в четырнадцать лет, сделав уроки, Глеб не бежал на улицу, а садился читать газеты... Неуимчивое чувство на отгадку исторической лжи, рано зародясь, развивалось в мальчике остро. Всего лишь девятиклассником был Глеб, когда декабрьским утром протиснулся к газетной витрине и прочел, что убили Кирова. И вдруг почему-то, как в пронзающем свете, ему стало ясно, что убил Кирова - Сталин, и никто другой. И одиночество ознобило его..."
      И когда старые большевики выходили на суд и необъяснимо каялись, многословно поносили себя самыми последними ругательствами и признавались в службе всем на свете иностранным разведкам, мальчику Сане уже тогда это казалось чрезмерным: "это было так грубо, так через край - что в ухе визжало!"
      Примерно до семнадцатилетнего возраста он считал себя совершенно противоположным этому строю, этому государству. Но потом стал знакомиться с марксистской теорией и увлёкся ею. И оставался таким до самой тюрьмы. Забылись тревоги детства…
      В качестве иллюстрации советского воспитания молодого человека можно привести цитату из "Круга первого" об Иннокентии.
      "Он с юности был огражден от книг неправильных и читал только заведомо правильные, оттого укоренилась в нем привычка: верить каждому слову, вполне отдаваться на волю автора. Теперь же, читая авторов противоречащих, он долго не мог восстать, не мог не поддаваться сперва одному автору, потом другому, потом третьему. Трудней всего было научиться - отложивши книгу, размыслить самому".
      Велась массированная идейная обработка подросшего молодого поколения, уже не помнившего старой жизни, молодёжь зачитывалась Марксом, Энгельсом и Лениным. Не минуло это увлечение и молодого Саню Солженицына. И стало казаться ему, что открывает он у них великие истины и даже была такая благодарность, что "всю предыдущую мировую философию, все 20-25 столетий мысли не надо читать, сразу все истины - вот они уже достигнуты!" Это он говорит в зрелом возрасте, в одном из европейских интервью 1975 года и добавляет: "О, это страшный яд!"
      Даже в письмах с фронта, уже многое понимая, давно распознав Сталина, он еще пишет жене о Марксе, он все еще читает Маркса и находит у него "колоссальные вещи".
      А еще красивые лозунги, жажда романтики! Проще всего завлечь идеями о счастье всего человечества порывистую юность, молодого человека со светлой незапятнанной душой, да с русской склонностью к самопожертвованию! Красиво умереть, принести себя в жертву - не жалко. Так ведь и воспитывали. Старшее поколение помнит, как изучали мы в десятом классе роман Н.Островского "Как закалялась сталь". Что оттуда надо было вынести? Жертвенность во имя революции: не есть, не пить, мокнуть под дождем, замерзать в снегу, кормить вшей, умирать, но построить узкоколейку! Ничего личного, никакой любви, некогда! - надо строить социализм! Внушалось постоянно, что наша жизнь - ничто.
      А фильм "Коммунист" помните? Встал паровоз, нет топлива, значит, настоящий коммунист должен взять топор, идти в лес и рубить, рубить дрова! Умри, но наруби!
      То же встретим и в стихах Солженицына:

       М о е м у п о к о л е н и ю
 
       Родились мы - не для счастья
       Бредит, буен мир больной.
       Небывалое ненастье
       Захлестнет нас! Будет бой!!
       Перед тяжким наступленьем
       Пусть же скажут правду нам,
       Как умел Владимир Ленин
       Говорить ее отцам:
       Враг не трус, не слаб, не глуп он!
       В нас не верит тот, кто лжет.
       Мы - умрем!! По нашим трупам
       Революция взойдет!!!

      Эта готовность умереть за революцию звучит во многих его ранних произведениях.
      Юноша взрослеет, учится в университете, пытается понять, что происходит в стране? В идеи революции, в Ленина еще есть вера, в Сталина уже нет.
      "Трескучая балаганная предвоенная похвальба, лубочная ложь литературы и искусства, - как они были ему подозрительны уже два года назад и какими отвратительными вспоминались сегодня!"
      Уже окончив университет, многое он видел и понял, бывал на короткое время подавлен хлынувшей на него правдой, но "по какой-то внутренней упругости никогда не был переубежден" ("В круге первом").
      Вот так и многие из нас: усомниться в правильности революции до самой перестройки многим было невозможно - рушился стержень, не давала та самая "внутренняя упругость".
      На фронт он ушёл всё тем же убеждённым марксистом и ленинцем. Но на войне вчерашнему студенту, просиживавшему в библиотеках, увиделась и реальная жизнь.
      Здесь уместно вспомнить - как он рвался на фронт!
      "Как смертельную болезнь близкого человека, переживал Нержин всё яснее развивавшееся крушение Красной армии и государства. Обложенный Ленинград, павший Киев, дотла спаленный Чернигов дымной горечью наполняли его легкие".
      Была и в нем в юности та самая идейность, безжалостная к себе и другим. И многие суровые указы в начале войны казались правильными, в частности, против сеятелей слухов и паники, которых сажали в тюрьму. Правильными, пока тебя не коснется... Сколько надо пройти и прочувствовать, чтобы понять чужую боль!
      Но есть еще вселенская боль, которая мучит и не дает покоя. Нет, не просто было мальчикам - ровесникам Октября. Они еще видели осколки другой жизни, они родились на изломе истории, и боль этого грандиозного разлома вошла в мальчика чуткого, думающего, беспокоила и как бы толкала - понять, разобраться. Мучили какие-то смутные догадки, что-то стучало в душу, как у Блока. У того предчувствие грядущих бед, грядущего сотрясения России, у Александра Солженицына за песнями, за маршами ощущение потайной боли, какой-то скрытой язвы, непонятной на первый взгляд, но ощущаемой каким-то внутренним чутьем, интуицией. Он ощущал несовершенство в этом мироздании. Несовершенство мира есть всегда. Но здесь оно особенно ощутимо от несоответствия провозглашенных идей реальностям жизни. Как красивы и привлекательны были революционные лозунги, и как отличалась от них окружающая жизнь!
      Но когда Александр Солженицын в юности задумывает писать историю революции, он собирается сделать это ещё с марксистских позиций.
      "С детства я откуда-то знаю, что моя цель - это история русской революции. Для понимания же революции мне давно ничего не нужно, кроме марксизма".
      В тюремных спорах он вначале на тех же позициях. Еще на Лубянке, Александр возмущается: "…кощунственно называть кого-либо Ильичем, кроме единственного человека на земле!" - это из "Архипелага".
      Но уже через год его мировоззрение пошатнулось. Следующая цитата относится к лету 46-го года - пребывание в Бутырской тюрьме по дороге в Рыбинск. Эн-те-эсовец из Европы поносит марксизм, объявляет, что в Европе уже давно никто не принимает такого учения всерьез - "и я выступаю в защиту, ведь я марксист. Еще год назад как уверенно я б его бил цитатами, как бы я над ним уничижительно насмехался! Но этот первый арестантский год наслоился во мне - когда это произошло?.. И тут сразу же слабеет цепь моих доводов, и меня бьют почти шутя".
      "Архипелаг" - вещь документальная, и если в прочих художественных произведениях можно предполагать некоторые преувеличения, то здесь он пишет именно о своих взглядах. Вот, оказывается, что нужно было пройти, чтобы прозреть! Судьба порой жестоко, но мудро вела этого увлеченного юношу, и многие ее крутые повороты, оказалось, имели свой тайный смысл, свое предназначение. Где-то чтобы спасти (помните, он не хотел быть математиком, но именно она спасла его в лагерях), где-то чтобы раскрыть глаза. Ведь он собирался писать историю революции, значит, он должен понять происходящее до глубины, до основ, до первопричин.
      Первые университеты начались на Лубянке. Здесь еще не было "общих работ", бывало свободное время и, несмотря на присутствие "наседки", удавалось поговорить и поспорить. Если не удавалось в камере, то есть еще прогулки, где можно идти вдвоем с собеседником и негромко вести разговоры, не предназначенные для чужих ушей.
      На Лубянке судьба свела его с эстонцем Арнгольдом Сузи, тем самым, который устроит его на глухом хуторе, где две зимы он будет работать над "Архипелагом". Еще до революции Сузи учился в Петрограде на историко-филологическом факультете, затем уже в Тарту получил юридическое образование, был видным адвокатом Эстонии, а после установления советской власти оказался на Лубянке.
      Попали они в одну камеру и несколько месяцев провели в ней бок о бок. Сузи увлеченно рассказывает о своем, об Эстонии и демократии. И хотя никогда прежде Александр не интересовался Эстонией, уж тем более буржуазной демократией, тем не менее, слушал его влюбленные рассказы о двадцати свободных годах, и все это невольно производило впечатление и начинало нравиться.
      Сузи потом говорил о Солженицыне так: "странная смесь марксиста и демократа". Вот таким он начинал свой архипелаг.
      Прозрение продолжилось на пересылках, в Бутырке и на шарашке, уж там была возможность поспорить.
      "Я ли не спорил! А чем же я занимался в тюрьмах?.. Сперва я спорил вместе с ними и за них (коммунистов - Л.Т.). Но что-то наши аргументики казались мне жидкими. Потом я помалкивал и послушивал. Потом я спорил против них".
      И осталось у него в памяти от этих "настоящих коммунистов", так прославляемых послесталинской литературой, главное впечатление: "...нехотение что-либо изменить в своем мозгу, эта простая неспособность критически обмысливать опыт жизни - их гордость!.. На чем стояли - на том и будем стоять! Мы - марксисты!"
      Догматизм и фанатизм - это и есть отличительная черта убежденных коммунистов.
      Через эти споры он пробивался к истине. И в "Круге" он говорит устами Нержина: "По сути вовсе не жаль пяти просиженных лет... Откуда ж лучше увидеть русскую революцию, чем сквозь решетки, вмурованные ею?"
      Очень рано в нем пробуждается глухой бунт против извращения правды, но лишь постепенно освобождается он от пут марксизма. Вот в начале романа спор Глеба с Рубиным об историческом материализме.
      "Я не с радостью - я с болью сердечной расставался с этим учением! Ведь оно было - звон и пафос моей юности, я для него все остальное забыл и проклял! Я сейчас - стебелек, расту в воронке, где бомбой вывернуло дерево веры".
      И так же рано его критический ум замечает отсутствие аргументов в доводах приверженцев Ленина, как и у самого Ленина. В этих доводах больше ругательств, ярлыков, чем аргументов. Вот перед нами разговор Нержина и Рубина о Ленине, о либерализме и скептицизме. Рубин цитирует Ленина: "...у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму".
      И Нержин восклицает:
      "- И я на него когда-то молился! Это - язык великого философа? Когда аргументов нет - вот так ругаются. Рыцари языкоблудия! - произнести противно. Либерализм - это любовь к свободе, так он - холуйский и грязный. А аплодировать по команде - это прыжок в царство свободы, да?"
      И далее в этом разговоре Нержин произносит важную мысль: "Скептицизм есть форма глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов".
      Вот уж чего не прививали советским школьникам, так это скептицизма и сомнений. Все принимать на веру! И никакого скептицизма.
      Вот так постепенно освобождался Солженицын от пут увлечения ленинизмом, продирался к правде. Со Сталиным ему было ясно еще до войны и на фронте, именно об этом много было в переписке с Виткевичем, за что и поплатились. Но и он считал, что Сталин придал роковое направление ходу советской государственности, что он извратил ленинские предначертания. Долго Ленин был овеян революционной романтикой, еще и потому, что рано умер.
      Но вот и Сталин умер - и уж так ли намного изменился курс корабля?
      "Какой отпечаток собственный, личный он придал событиям - это унылую тупость, самодурство, самовосхваление. А в остальном он точно шел стопой в указанную ленинскую стопу, и по советам Троцкого".
      Остается добавить, что диктатура нашла своего диктатора, он должен был явиться. И появляются вопросы: не много ли - списывать всё на Сталина? А - остальные?
      Много споров в камере на Лубянке было с появившимся чуть позже Юрием Евтуховичем, человеком со сложной биографией, человеком, который побывал в плену, в немецких лагерях и видел советских офицеров, роющихся от голода в помойках и грызущих кости павших лошадей.
      "... три недели Юрий пробыл в нашей камере. Все эти три недели мы с ним спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива, ужасно лишь ее искажение в 1929. (Знакомо многим, не правда ли? - Л.Т.) Он с сожалением смотрел на меня и пожимал нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране клопов!
      Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне самоотверженные вели советскую страну. Он говорил - одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин - бандит, мы с ним не расходились). Я превозносил Горького: какой умник! какая верная точка зрения! какой великий художник! Он парировал: ничтожная, скучнейшая личность! Придумал сам себя и придумал себе героев, и книги все выдуманные насквозь".
      Вот такая школа. Недаром однажды он воскликнет: "Благословенна тюрьма, что ты была в моей жизни!"
      Таким образом, осмысление шло примерно в той же последовательности, в какой проходило общество во времена "перестройки". Сталин был развенчан еще Хрущевым, и у многих людей иллюзий больше не было, несмотря на некоторые позднейшие подмалевки во времена Брежнева. Но осуждение содеянного не шло дальше Сталина. Застопорились на "культе личности" и "шестидесятники". Имя Ленина было свято, в правильности Октябрьской революции еще ко времени перестройки и гласности мало кто сомневался, не считая тех немногих, кто пришел к этому давно.
      Сколько раз говорили: если бы Ленин был жив - все было бы по-другому. Все казалось, что Ленин слишком рано умер, отсюда все зло. А за годы всевозможных ленинских юбилеев сделали из него такого рождественского дедушку, что оставалось только умиляться. А заглянуть в его тома было недосуг, а там мы бы нашли, что дедушка Ленин, не дрогнув, писал: "расстрелять каждого десятого" плохо работающего. Взять хотя бы его труд "Как организовать соревнование?" Есть там, например такое: "Богатые и жулики, это - две стороны одной медали, это - два главные разряда паразитов... с ними надо расправляться беспощадно. В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей... в другом поставят их чистить сортиры... в четвертом - расстреляют на месте одного из десяти... В пятом придумают комбинации разных средств… и добьются быстрого исправления исправимых элементов из богачей, буржуазных интеллигентов, жуликов и хулиганов…" и так далее. И жулики, и буржуазные интеллигенты в одном ряду! Труд восхитительный! Сплошная брань и угрозы и главная мысль: "расправляться беспощадно!"
      Осмысление всего, что произошло с нашей страной, шло постепенно, как раскручивание спирали в обратном направлении.
      Пришлось задуматься и о "Великой Октябрьской социалистической революции" - благо это или зло? Это был самый трудный рубеж! Это было крушение основ! И с прискорбием пришлось осознать: столько зла, крови и бед она принесла и поставила все с ног на голову (помнится фильм: банкира мерзкого долой, рабочего на его место - возглавлять банк! А сколько было подобных сюжетов!), и вряд ли можно её считать благом. Мы, наконец, осознали, что только недоразвитые страны делают революции, развитые меняются иначе - эволюционно, а значит, не только об Октябрьской, но и о Февральской революции придется задуматься. Но об этом во второй части.
      Узнавая биографию Солженицына, разорение дедовского дома, пытаются порой упростить мировоззрение писателя: вот, мол, мстил за деда и за разоренную семью. Да нет, это слишком просто и примитивно. Вот мы проследили по многим источникам, как юноша Солженицын был искренне увлечен революцией и Лениным. Любовь к революции - это участь горячего сердца, и он через неё прошел. Прозрение шло постепенно и пришло уже за колючей проволокой.
      Есть такая порода людей, которые с детства чувствуют какую-то предначертанность судьбы. Это чувствовал и Саня Солженицын.

      И влечет меня жертвенное беспокойство
      От постели, от нежности, ото сна…
      ...Это Горе Истории, Боль Времен,
      Мне волочь его, как анафему!

      Чтобы лучше познать историю, мальчик мечтал когда-нибудь проникнуть в самую Большую и самую Главную тюрьму страны - и там найти следы умерших и ключ к разгадке. "И если желание наше велико - оно обязательно исполнится".
      Прошли годы, и желание действительно исполнилось. "Он был схвачен и привезен - именно туда, и встретил тех самых, еще уцелевших, кто не удивлялся его догадкам, а имел в сотню раз больше, что рассказать".
      Он не сломился, как Шаламов, он вышел оттуда закаленным и готовым к действиям, он обещал все рассказать и выполнил свое обещание.
      Не все выдерживают такие удары судьбы, не выдержал и друг Кока. Годы тюрьмы начисто выветрили из него свободомыслие, и в 1974 году он уже давал показания против своего друга Сани Солженицына. Но есть натуры избранные, несгибаемые, они становятся либо борцами за Отчизну, за землю свою, либо кладут свою жизнь, свою судьбу на алтарь свободы. Уму пытливому, беспокойной душе и неравнодушному сердцу предначертана особая судьба. Надорвать покровы лжи, которыми опутана вся жизнь страны Советов - вот его первая задача.
      Поистине удивительна судьба мальчика, вышедшего из семьи, своим трудом достигшей благополучия, давшей образование следующему своему поколению - его родителям, семьи, у которой отобрали все и оставили нищими и бездомными, мальчика, потянувшегося к революции, её красивым притягательным лозунгам и не менее красивым и зажигательным песням, мальчика, желавшего посвятить себя служению мировой революции.
      Так что и Солженицын оттуда, из той же страны грез и безоглядного увлечения. И попадались в эту ловушку чаще всего души чистые, желающие служить отечеству и даже принести себя в жертву. Хитрые и подлые на эту приманку не ловились, чем порядочнее был человек, тем легче попадал он в сети. И легко входила безоглядная вера в то, что строй наш самый лучший, самый справедливый, все то, что нам внушали учителя и учебники. Не верить в то время было сродни предательству. Не веришь в коммунизм, в правильность линии партии, значит ты не патриот, ты чуть ли не предатель. Ну как же! - откликались горячие души, - конечно же, я патриот!
      Завлечь молодые неиспорченные души легко. В наше время уже не ждали мировой революции, не призывали к ней, но были Великие Стройки, и молодежь звали туда. Братская ГЭС, БАМ... Красиво, жертвенно, романтика, подвиг. Тема сочинений "В жизни всегда есть место подвигу" была в школе в те времена очень популярна. Партия старалась молодежь захватить идеями. На это было направлено все: фильмы, песни. "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек" - пелось над миллионами трупов. Несколько десятилетий страна держалась на энтузиазме, на самопожертвовании ради "светлого будущего". Но наступили годы, когда это светлое будущее должно было быть уже вокруг нас, а его все не было, когда списывать собственные просчеты на буржуазные пережитки и наследие царизма было уже нельзя, становилось ясно: что-то тут не то, приходило разочарование. Это наша молодость - 60-е, 70-е годы.
      Для кого-то происходившее вокруг злодейство всего лишь "закон больших чисел", - как говорит об этом писатель Галахов в "Круге". "Чем на большем материале развертывается какое-нибудь историческое событие, тем больше вероятность отдельных частных ошибок... Главное убедиться, что процесс этот неизбежен и нужен. Да, иногда кто-то страдает". Особенно хорошо, когда не ты, когда по закону больших чисел ты не попал в эти "частичные ошибки". Он ведь не видел лагерных доходяг, роющихся в помойке!
      "Всего удивительнее в нас, как мы бываем искренни на разных поворотах нашей жизни - и как почти нацело это потом в нас меняется", - скажет один из персонажей в 4-м томе "Красного колеса".
      То же можно отнести и к самому автору. Он совершенно искренне увлекался революцией, потом так же искренне обвинял большевиков, пока не окунулся еще глубже и не увидел, что и до большевиков кадеты много сделали для того, чтобы государство российское рухнуло. Боль трагедии России стучится в его сердце, и это приводит его к "Красному колесу", к истокам революции.
      Глядя на портреты молодого Солженицына, я вижу лицо человека, вслушивающегося в себя, в мир, пытающегося понять его и осмыслить. Перед нами личность незаурядная, неравнодушная, в ней чувствуются сильные глубинные процессы.
      Личность эта стала писателем.
      

Глава 16. Подпольщик раскрыт!

Вернемся к событиям шестидесятых годов, в то оставшееся десятилетие, которое Александр Исаевич Солженицын прожил в Советском Союзе. События эти были очень драматичны для него. Человек, за плечами которого восемь лет лагерей и три года ссылки, собиравшийся жить тихо и писать, писать для потомков, для будущих поколений, вдруг оказался вовлеченным в водоворот политической жизни. Явившись миру со своим "Иваном Денисовичем", он уже не мог оставаться в тени, он стал заметной фигурой. Эти "шестидесятые" годы были чрезвычайно насыщены событиями. Начиналось открытое диссидентское движение, заработал так называемый Самиздат, и свободное слово шло к людям беспокойным. Но Александр Солженицын был самой яркой фигурой того времени. Его произведения, как набат, будили советскую страну.
      Но все по порядку. Мы остановились на том, что Лебедев посоветовал спрятать подальше роман "В круге первом". Но подальше прятать не стали, и четыре экземпляра остались лежать в сейфе у Твардовского в "Новом мире".
      В это время Солженицын отдал нескольким знакомым "Крохотки", и через Самиздат они быстро распространились, а осенью 64-го были напечатаны за рубежом в журнале "Грани". Твардовский был этим недоволен, печатание за рубежом считалось тогда чуть ли не предательством. Все русские журналы за рубежом считались "антисоветскими" (там могла появляться критика советского строя), а это звучало как приговор.
      Ведь как мы тогда жили: уехал кто-то в другую страну, правдами или неправдами сумел перебраться, всё - значит, предатель! Напечатался за рубежом, как Пастернак с "Доктором Живаго" - тоже предатель. Вот так. Страна топчет своих граждан - ничего, ей можно. Ничего не печатают - тоже терпи, но отдавать никуда не смей!
      Но вот и подошла знаменательная осень 64-го года, и смещен был ниспровергатель Сталина, большой любитель сеять кукурузу, человек, которого весь мир запомнил тем, что он стучал ботинком по трибуне в ООН. Человек, который спровоцировал Карибский кризис, в результате чего мы были на сантиметр от ядерной войны.
      Но - человек, у которого были и несомненные заслуги. Развенчание Сталина сыграло огромную роль, дало толчок к осмыслению пройденного пути, к изменению сознания у многих граждан, да и "оттепель" - его заслуга, несмотря на всю непоследовательность. Произошло необратимое раскрепощение сознания. "Процесс пошел", и остановить его было уже невозможно. А еще колхозники хорошо помнят, что при нем они, наконец, получили паспорта.
      Окружение одернуло зарвавшегося Никиту, утвердив себя на ленинских и социалистических позициях, низвержение "культа личности" закончилось…
      Дни свержения Хрущева были тревожными для писателя Солженицына, ведь он был вознесен им. И что теперь будет - неизвестно. Начались потери и для него. Один из дальних хранителей, Н.И. Зубов, сжег один экземпляр архива Солженицына, так как имел инструкции в случае опасности сжечь. Падение Хрущева показалось ему такой опасностью. Это была большая потеря, так как пропал полный комплект всего написанного, начиная с лагерных произведений. Судьба его рукописей так же драматична, как и его личная судьба.
      Были еще хранения в Москве, но о них чуть позже.
      Солженицын пишет в "Телёнке", что уход Хрущева как бы и освобождал его. Он считал, что, вознесенный Хрущевым, он не имел бы при нем настоящей свободы действий и должен был бы вести себя благодарно по отношению к нему. А теперь он как бы получал большую свободу. Но эти мысли, вероятно, сложились к 1967 году, к моменту написания мемуаров, а в 1964 году он ещё собирался быть лояльным писателем, и защита Хрущёва была нужна. Близко знавшие его люди - жена Решетовская Наталья Алексеевна, Лакшин утверждают, что переживал он сильно это падение. Да это и естественно, особенно в неустойчивости той жизни, в опасениях - куда повернёт новая власть и насколько будут закручены гайки?
      Видя, что печатание его произведений застопорилось, он хотел снова затаиться и писать в стол, вернуться к прежней линии поведения. Он снова избирал путь молчания и скрытого труда. Это казалось мудрым, а на самом деле, это было - самоуничтожение.
      Но жизнь, провидение распорядилось иначе. Спасла Солженицына только популярность, только его громкая слава, когда он вступил в открытую борьбу. И когда случился провал и ГБ изъяло архив, он страшно переживал, а оказалось - к лучшему.
      Зима 64-65-го года прошла спокойно, писатель полным ходом работал над "Архипелагом" и над романом о революции "Р-17" и не появлялся в "Новом мире". Утром, пока под окном ревут грузовики (напротив дома - торговая база) готовил материалы, просматривал написанное накануне, а иногда выходил во двор, благо, есть у дома свой садик за забором и, прогуливаясь по тропинке, прочитывал листки, взятые с собой. Надышавшись свежим зимним воздухом, возвращался домой и садился за письменный стол. Иногда так нахлынут мысли, что рука не успевает записывать. Александр Исаевич называет это "опережающей мыслью".
      И все же хочется ему уехать куда-нибудь поближе к природе. Пишется ему лучше всего вдали от всех, в одиночестве. Да и работа его, "Архипелаг" - кусается. Чувствует он, что надо с ней забираться поглубже, чтоб никто не знал, мечтает о доме в какой-нибудь глухой тихой деревеньке. И когда он уехал в Ленинград, жена Наташа поехала в соседнюю с Солотчей деревню Давыдово и отыскала ему "вторую Матрену", такую же одинокую женщину Агафью, которая согласилась принимать у себя постояльца. Дом стоял на краю, мещерские леса подступали прямо к деревне. Туда можно будет уезжать в холодное время года и ранней весной.
      Зимой он снова едет в Москву и Ленинград работать в библиотеках. Этого требует и "Архипелаг", и "Р-17". Материалов к "Архипелагу" уже вороха, успевай только обрабатывать. Помимо массы писем, пришедших после "Ивана Денисовича", он еще и лично встречается с бывшими "врагами народа", опрашивает и записывает их рассказы.
      Кстати, здесь же в Рязани поселяется давний друг Виткевич с семьей. В конце пятидесятых годов он перебирается поближе к друзьям юности. И первые годы отношения у них были хорошими. Летом 63-го года они приезжали к Солженицыну в Солотчу, Новый, 1964 год супруги Солженицыны встречали в гостях у Виткевичей. И именно тогда произошла ссора. Виткевич стал упрекать друга Саню, что тот зазнается, вообразил себя гением и никого не хочет слушать. Возможно, то была ревность к более прославившемуся другу, возможно, начались расхождения во взглядах. Ведь Виткевич вскоре станет лояльным верноподданным, а Солженицын будет воевать с властью не на жизнь, а на смерть.
      Через год Виткевич в Москве жаловался Копелеву, что "Санька совсем сбесился от славы, вообразил себя гением, отдалился от старых друзей". Но ни тогда, ни на шарашке, - говорит Копелев - "он не намекнул на те обвинения в предательстве в адрес Солженицына, которые в 1974 году были опубликованы за его подписью в брошюре АПН и в грязной книжонке Ржезача". Но это еще впереди.
      Дом у "второй Матрены" ему понравился, и сразу же по возвращении из Ленинграда он поселяется у нее. Прямо со двора можно на лыжах махнуть в лес, и он катается почти каждый день, стряхивая с себя напряжение умственного труда и поддерживая здоровье. Одинокая тетка Агафья не мешала занятиям тихого и скромного постояльца, все время что-то пишущего, и ему там хорошо работалось.
      Летом чета Солженицыных приобретает небольшую дачку за Наро-Фоминском, в двадцати километрах от Обнинска. Связано это было с тем, что они намеревались и сами перебраться в Обнинск. От квартиры в Москве в "приливную волну" Солженицын отказался, но всё же хотелось переместиться поближе к Москве, и в 1965 году они с женой подумывают о переезде в Обнинск, где живет Тимофеев-Ресовский, с которым Александр Исаевич знаком еще по Бутырской тюрьме.
      Контакты эти начались с письма Жоресу Медведеву, который также жил и работал в Обнинске, в сентябре 64-го года по поводу его работы о состоянии генетики. Работа Ж.Медведева называлась "Очерки по истории биолого-агрономической дискуссии", была хорошо известна в научных кругах и среди интеллигенции. Но всё ещё не сдавали позиции сторонники Т.Лысенко, и председатель ВАСХНИЛ Ольшанский обрушился с резкой критикой на противников, в том числе и на Ж.Медведева, называя его работу "запиской, полной грязных измышлений о нашей биологической науке". Так заканчивался лысенковский период в биологии и генетике.
      Солженицын, ещё не будучи знаком с автором очерков, пишет Жоресу письмо, давая высокую оценку его работе. "Этим летом я прочёл Ваши очерки, - пишет Солженицын. - За много лет буквально не помню книги, которая так бы меня захватила и взволновала, как эта Ваша. Её искренность, убедительность, простота, верность построения и верно выбранный тон - выше всяких похвал".
      Как пишет в своих воспоминаниях Ж.Медведев, первое письмо в поддержку было именно от Солженицына. Вскоре они познакомились. Шефом Жореса Медведева как раз и был Тимофеев-Ресовский, с которым Солженицын провёл в Бутырской тюрьме около двух месяцев. Именно в этом 1964 году Тимофеев-Ресовский был приглашён в Обнинск - начальником отдела генетики и радиобилогии, до этого он работал на Урале, а Солженицын тщетно пытался его разыскать. Встреча бывших сокамерников состоялась в конце мая 1965 года. Тимофеев-Ресовский также хорошо помнил молодого офицера, которого он пригласил в своё научно-техническое общество, и тот сделал хороший доклад об успехах в области атомной энергии, и очень хотел его увидеть. Солженицыны приехали вдвоём и собирались погостить два дня у Медведевых. Вместе они отправились в гости к Тимофеевым-Ресовским. Просидели до поздней ночи, оба - и Солженицын и Ресовский были хорошими рассказчиками, и воспоминаниям не было конца. Именно Тимофеев-Ресовский и предложил Солженицыным переехать в Обнинск и обещал подыскать работу жене. И летом 1965 года они с этим прицелом покупают дачку по этому направлению, недалеко от деревеньки Рождество (станция Башкино). Александру Исаевичу понравился участок - он был крайним, двенадцать соток земли прямо у самой речки Истьи и недалеко лес.
      Но жизнь преподнесла другой разворот. Вскоре, в сентябре 65-го года случился арест архива, и переезд этот не осуществился. Дальнейшие события складывались в полной зависимости от этих событий. Решетовская была вначале избрана по конкурсу старшим научным сотрудником в институт медицинской радиологии, и Солженицыным обещана квартира в Обнинске. Но после сентябрьских событий Президиум академии медицинских наук отменил результаты конкурса, и при повторном рассмотрении в октябре 65-го года Решетовскую к конкурсу не допустили.
      Но мы немного забежали вперёд.
      Летом 65-го года Александр Исаевич уже работает у себя в "Борзовке", как они называли дачу (по фамилии прежнего владельца Борзова). В углу под ивами на изгибе реки он соорудил себе стол - место для работы. Он всегда любил работать на вольном воздухе под шум деревьев, а тут еще журчание речушки и блеск воды. Красота!
      Работать на лоне природы он стремился еще и потому, что во время обдумывания любил ходить. Заложив руки за спину, по привычке, вынесенной оттуда, он ходил взад и вперед, и это толкало мысль. Именно в движении лучше работала голова, работала мысль и складывались нужные соображения, фразы...
      И здесь продолжается работа над "Архипелагом", практически весь архив к этой крамольной книге перебрался сюда. Здесь же летом он начал писать "Р-17". Повесть "Раковый корпус" пока отложена, слишком много замыслов появилось одновременно, и даже при его работоспособности и организованности одолеть всё невозможно.
      Летом он едет в Тамбовскую область собирать сведения о крестьянских восстаниях и расспросить очевидцев, если повезет и таковые отыщутся. И после возвращения делится впечатлениями, что Тамбов "задержался с Октябрьской революцией на четыре с половиной месяца. Там никакие не белые, не красные, самая обыкновенная местная власть демократическая…"
      Отношение к писателю пока лояльное, КГБ его не трогает, хотя отзывы о его произведениях идут в прессе параллельно, его ещё хвалят, но уже и кусают.
      В это же лето его принимает Демичев, как говорит писатель, заведующий "агитпропом ЦК", вероятно, заведующий отделом по идеологии, боюсь ошибиться в чине, уже стали забываться все эти важные должности. Солженицын прикидывается тихим, скромным, его главная задача - "как можно дольше продвинуть ничейное существование. Я не опасен вам нисколько - и оставьте меня в покое. Я очень медленно работаю, и у меня почти ничего не написано, кроме того, что напечатано в редакции". Это он и старается внушить высокому партийному работнику, снизошедшему до беседы с ним. И кажется, ему это удалось, артистические способности пригодились. В завершение беседы Демичев изложил ему тезисы, чего не хочет партия видеть в произведениях: пессимизма, очернительства и тайных стрел. Да, трудно было Солженицыну соответствовать этим постулатам, особенно второму и третьему.
      Здесь мне вспомнилась одна статья Е. Добренко в "Новом мире". Он проанализировал названия послевоенной "дооттепельной литературы и сделал интересную подборку. Чаще всего в них встречаются слова: свет, счастье, звезда, зори, солнце. В годы тяжелейшей разрухи и нищеты страницы журналов пестрели звездными и солнечными названиями. Вот, например: "Свет над Липском", "Солнце Алтая", "Счастье", "Звезда счастья", "Дорога к счастью", "Заре навстречу", "Солнце, которое не заходит", "Земля в цвету", "Счастливым путем", и так далее. Вот такая была установка. Все произведения советских писателей должны прежде всего прославлять жизнь советской страны, писать жизнерадостно.
      Какой-то смысл есть и в этом, сейчас ведь качнулись в другую крайность. Почему-то нам часто изменяет чувство меры.
      Но не все было так просто в советском государстве. Все активнее поднимали голову те, кому не нравились смелые произведения Солженицына, кто не простил ему "Ивана Денисовича" и "Матрену". К этому времени уже начала распространяться клевета, причем не в открытой печати, а на закрытых собраниях и инструктажах многозначительно и уверенно произносилась любая ложь. Сам же он не только доступа не имеет на те собрания и инструктажи - для ответа, но долгое время не знает даже, где и что о нем говорили, лишь просачиваются глухие сведения и доходят до ушей ничего до поры до времени не подозревающего обвиняемого.
      И поползло. Писателя стали беззастенчиво заляпывать грязью. Уже объявили, что изменил родине, был в плену, был полицаем. В Новосибирске Твардовскому подали записку: "Правда ли, что Солженицын служил в гестапо?" Началась тихая война.
      В воспоминаниях Л.К.Чуковской есть эпизод, как она приходит в издательство "Советский писатель" по поводу своей книги "Софья Петровна", которую на волне эйфории собирались издать, но потом опомнились. И сотрудник издательства, с которым ей пришлось общаться, говорит, что и Солженицына никто больше издавать не собирается. "Иван Денисович" проскочил в угаре конъюнктуры ХХ и ХХI съездов. Сейчас эти ошибки устраняются. Это говорилось в начале 1965 года.
      Поворотное событие произошло в сентябре 65-го года. Связано оно с архивом Солженицына. Еще под Новый 62-й год, когда писатель вышел из подполья и первая рукопись пошла в редакцию, он решил подстраховаться и отвезти свои захоронки подальше, осторожный зэк посчитал, что лучше убрать их из дома. И вместе с женой они повезли проигрыватель, набитый рукописями, в Москву к ее приятелю, профессору математики Теушу, тому самому, который первым прочел "Ивана Денисовича" и роман "В круге первом" и дал им высокую оценку. Это был второй машинописный экземпляр рукописей и фотопленки.
      Еще одно хранение находилось у профессора МГУ Кобозева. У него когда-то училась в аспирантуре жена, Наталья Алексеевна. Это был необыкновенно одаренный человек, по словам Александра Исаевича, "самый умный из людей, когда-либо встреченных мною". Солженицын даже намеревался написать о нем повесть, да времени все не хватало. У Кобозева были большие проблемы со здоровьем. Был он человеком разносторонних интересов и дарований. Прочтя еще самиздатского "Ивана Денисовича", он попросил свою бывшую аспирантку Наташу Решетовскую привести своего мужа и познакомить с ним. Два вдумчивых, мыслящих человека понравились друг другу, обсуждали различные темы, если Александру Исаевичу случалось забежать к нему, но все как-то ненадолго, времени, как всегда, не хватало. Много интересных и оригинальных суждений услышал писатель от Кобозева по вопросам, волновавшим и его самого. Он очень остро воспринимал крушение русского духа в ХХ столетии. Что, как мы знаем, так же остро воспринимал и Солженицын. Советский человек - это уже как бы новая порода, выведенная большевиками. Потеряны многие традиции, черты характера, выветрен русский дух. С возрастом эти проблемы будут занимать писателя все больше.
      Кобозев предложил хранить рукописи у него. К тому времени он работал только дома, выходить уже не мог. Именно к нему были перевезены все первые экземпляры рукописей, все наброски, начатые и незаконченные работы и экземпляр фотопленок. И он верно и надежно содержал их у родственников с 1962 по 1969 год. А приносил и уносил необходимое сын Кобозева Алеша. Александр Исаевич пишет о них с большой благодарностью. Это хранение "... было как мощный камень подо всей моей деятельностью: уверенность, что все мое сохранится, что б ни случилось со мной".
      Совсем по-другому сложилось с Теушем. Жили они в коммунальной квартире на Мытной улице. Теуш, по словам Александра Исаевича, оказался самым небрежным хранителем. Он очень вольно обращался с рукописями, видимо, не понимая, во что это может вылиться, многое из хранившегося у него давал читать своим знакомым, и так стал известен источник, откуда ползут крамольные произведения, такие как "Пир победителей", "Республика труда", лагерные стихи. Он занялся изучением творчества Солженицына, писал работу "Солженицын и духовная миссия писателя", цитировал в ней куски нигде не напечатанной лагерной поэмы и цитаты из писем, показывая тем самым близость к писателю. Этим заинтересовались органы и стали за ним следить. Возможно, и прослушивали, так как соседом в другой комнате был МВД-шник.
      Сейчас, когда рассекречены материалы ЦК КПСС, уже доподлинно известно, что прослушивали. Была также записка Прокуратуры СССР и КГБ "О мерах в связи с распространением анонимного документа с анализом повести Солженицына "Один день Ивана Денисовича", "извращенно анализирующего основные идеи повести…", где "автор стремится показать, что повесть… раскрывает не только жизнь конкретного исправительно-трудового лагеря, а является по существу отражением одного дня жизни советского общества". Распространение крамольного сочинения стало фиксироваться органами еще с осени 1964 года - так сказано в записке. А ниже слова, звучавшие в то время, как приговор: "Проверка показала, что как Теуш, так и его связи враждебно настроены по отношению к советской власти" (курсив мой - Л.Т.). Письмо это датировано 20 августа 1965 года, и именно тогда гроза сгустилась над Солженицыным, потому что в письме этом есть слова и о нем, о распространении "идейно-порочных произведений писателя Солженицына". А дальнейшие строки письма звучат, как приговор Солженицыну: "Последний, как выяснилось в ходе проверки Теуша, является убежденным врагом нашего строя" (курсив мой - Л.Т).
      Все!! Дальнейшая судьба его определилась этим выводом органов госбезопасности.
      Оперативное наблюдение КГБ за Солженицыным, возможно, началось после выдвижения его на Ленинскую премию, так как все претенденты на столь высокую награду проверяются на лояльность к власти. Всего же таких материалов по "делу Солженицына" было более ста томов, но все они были сожжены в специальных печах в 1989-1990 годах. Сохранились только материалы ЦК и в них докладные записки КГБ, первичные же документы, плёнки прослушивания не сохранились.
      По делу Теуша велось следствие за его работу об "Иване Денисовиче". Вспоминая об этом, Зильберберг, причастный к тем событиям и написавший впоследствии книгу, обвиняет Солженицына в безразличии к судьбе Теуша. Ситуация сложная. Как на неё посмотреть. С одной стороны, Солженицын послужил косвенной причиной тому, что Теуш попал под прицел, но с другой - Теуш подвёл и Солженицына своей небрежностью и вольным обращением с рукописями, именно через него информация попала в КГБ.
      Но вернемся к течению событий 65-го года. Летом Александр Исаевич забрал от него тот самый проигрыватель, напичканный его рукописями, и отвез в другое место, к Аничковой Н.М. Но оказалось, что многие вещи были вынуты оттуда. Это и лагерные стихи, и пьеса "Пир победителей", которой долго потом будут хлестать автора, и "Республика труда". Теуш вынимал их и забывал класть обратно. Обнаружил только, собираясь в отпуск, и отдал своему хорошему знакомому Зильбербергу.
      К концу лета Александр Исаевич забеспокоился, что надо бы забрать экземпляры "Круга" из "Нового мира", и 6 сентября он едет с этим на дачу к Твардовскому. 7 сентября он забирает все четыре экземпляра из сейфа Твардовского в редакции "Нового мира" и отвозит три из них все к тому же Теушу, а один экземпляр в газету "Правда" - Ю.Карякин пообещал, что договорился с новым либеральным главным редактором о печатании некоторых глав.
      В это время происходят знаменательные события, которые тоже стали вехой в той советской действительности, послужили толчком к открытому диссидентскому движению. Арестовывают литераторов Синявского и Даниэля, которые еще с 56-го года стали печатать за границей свои произведения под псевдонимами Абрам Терц и Н.Аржак, что было неслыханной дерзостью.
      В этот же день КГБ появляется на квартире у Теушей и забирает все экземпляры "Круга". Тем же вечером они посетили и его приятеля Зильберберга и забрали все, что было у него. Этот адрес тоже стал известен Госбезопасности. Вероятно, органы надеялись найти и законченные главы "Архипелага ГУЛАГ", о работе над которым они уже знали. Но в этом плане их ждало разочарование. Органы, призванные заниматься безопасностью, очень много в те времена занимались писателями, видя в них чуть ли не главных врагов спокойствию государства. Устроили слежку, выследили и забрали архив писателя. В какой свободной стране возможно подобное?
      Так тщательно скрываемый и так долго хранимый и перевозимый архив был арестован! Еще недавно прикидывавшийся у Демичева ягненком писатель оказался зубастым волком.
      "Я был подстрелен! Подстрелен..."
      Александр Исаевич очень тяжело переживал этот арест архива. Причем, вначале он узнал только о том, что забрали роман, и уже это отозвалось болью, и лишь на следующий день пришла еще одна весть - худшая, что арестован весь архив.
      "Вот она была беда, а до сих пор предбедки! Ломились и рухались мосты под ногами, бесславно и преждевременно".
      И этот арест, как он говорит, был тяжелее того ареста 45-го года. Тогда он был еще молод, забрали с фронта, не из теплой постели, было и что-то смутно-любопытное в этом. А сейчас гибли труды многих лет.
      "Провал мой в сентябре 1965 года был самой большой бедой за 47 лет моей жизни. Я несколько месяцев ощущал его как постоянную физическую незаживающую рану - копьем в грудь, и даже напрокол, и наконечник застрял и не вытащить..."
      Когда читаешь эти строки, понимаешь, что даже бесстрашный Солженицын, каким мы знали его в 60-70-е годы, - живой человек и ему больно, безмерно больно. Здесь - такая боль, просто кровоточащая рана. Было обидно еще то, что провалился опытный зэк, который столько лет плел свою подпольную литературу и не проваливался, но вот одна оплошность, и вся работа потерпела крушение. "И не только работа моей жизни, но заветы миллионов погибших, тех, кто не дошептал, не дохрипел своего на полу лагерного барака... Мне дано было выползти почти единственному, на меня так надеялись черепа погребенных..."
      Это был один из самых драматичных моментов его жизни - сильнейшее потрясение. Александр Исаевич был настолько убит, что чувствовал себя больным: сухость в горле, сердечные приступы, какое-то внутреннее жжение и тошнота. Жизнь потеряла смысл. Впервые появились мысли о самоубийстве. Со дня на день он ожидал ареста, мысленно готовил себя к худшему: к смерти или к бесконечному заключению. Еще свежи были в памяти аресты людей по пустяковому поводу, а тут достаточно много крамольных вещей.
      Эта лихая весть застала его на даче. Рушится работа над "Архипелагом ГУЛАГ". Провал этот произошел в разгар работы, когда в доме вороха писем от зэков и заготовок. Уж за это ему точно не поздоровится, и если выследят, то все - конец работе. Все материалы с большими предосторожностями удалось переправить в Эстонию. Отправка рукописей - действо с детективным сюжетом, настолько захватывающим, что дух замирает, и сюжет просится в роман. Уже работали "невидимки", те самые невидимые помощники, которых с каждым годом становилось все больше. Кто читал "Невидимки", вероятно, все это знает, а для тех, кто не читал, я кратко изложу события.
      Сам Солженицын оставался у себя на даче, со дня на день ожидая ареста, а рукописи и заготовки жена перевезла в Москву к Надежде Григорьевне Левитской. Дальше Левитская должна передать их эстонцу Георгу Тэнно, тому самому бесстрашному беглецу из лагерей, чьи побеги подробно описаны в "Архипелаге". И вот вечером, когда стемнело, Левитская и Тэнно в назначенный час встречаются в лифте дома на Большой Пироговке (а ведь все это с опасениями, что возможна слежка!), и материалы благополучно передаются. Тэнно везет их в Эстонию к своему другу Лембиту Аасало, тоже посвященному в дела, и тот прячет все на своем хуторе. Удача! Все прошло благополучно, нигде не засекли, все материалы спасены и лежат в надежном месте. Не напрасно летом 64-го года объезжал он хутора в Эстонии, смутно ощущая, что пора озаботиться дальним надежным Укрывищем.
      Утешало ещё и то, что пленка со всеми произведениями осенью 1964 года была переправлена на Запад. Все, что было написано за восемнадцать лет от лагерных стихотворений до романа "В круге первом", все вместилось в небольшую капсулу и увезено за рубеж благодаря стараниям самоотверженной женщины Натальи Ивановны Столяровой, о которой надо будет рассказать отдельно, и потомка русского литератора, сына Леонида Андреева - Вадима Леонидовича Андреева.
      И все-таки его не арестовали! Почему? Ведь арестовали же Синявского и Даниэля? Возможно, потому, что нужно было время, чтобы разобраться с архивом. К тому же, Солженицын печатался официально в разрешенном советском журнале и с одобрения Политбюро, это еще не забыли, а кроме того, имя Солженицына было уже известно всей стране и не только. "Иван Денисович" шагал по всему миру, и арест Солженицына мог бы наделать много шума. Из рассекреченных материалов ЦК теперь известно, какое там, "наверху" было мнение: "принятие мер к самому Солженицыну… политически неоправдано". К нему пока присматривались…
      Сентябрь был тревожным, перепуганная Москва в эти дни перепрятывала Самиздат и запрещенные эмигрантские книги. Все затаились. В "Правде" снят был Румянцев, и Карякин с трудом унес из сейфа тот самый четвертый экземпляр "Круга". Этот единственный экземпляр Александр Исаевич отнес на хранение в ЦГАЛИ - литературный архив. Нужно было спасать и все остальные рукописи, которые остались целы, и перепрятывать их у надежных людей.
      Солженицын сразу же по горячим следам событий пишет заявление Демичеву и относит его в здание ЦК. Ответа не последовало. Написал в эти же дни письма Брежневу, Суслову и Андропову об изъятии романа и архива, но все письма остались без ответа. Писатель в этой стране бесправен. Украли, и всё. Никаких объяснений.
      Есть только тайная возня. КГБ готовит и направляет в ЦК КПСС Аннотацию по роману "В круге первом", где делается вывод, что "автор, скорее всего, зовёт к реставрации частной собственности, к разгулу мелкобуржуазной стихии". Далее идёт анализ пьес "Республика труда" и "Пир победителей". А на документе появляются подписи членов Политбюро, ознакомившихся с материалами. А как же - руководящая и направляющая роль партии. Всё очень серьёзно.
      В этот период усложняются отношения с Твардовским. Александр Исаевич приносит в редакцию экземпляр "Круга", спасенный из "Правды", но Твардовский испуганно спрашивает: "Это - что?.. А зачем вы принесли его сюда? Теперь - за нашей спиной не прячьтесь". Больно было Солженицыну слышать это. Но и Твардовского можно понять, нелегко нести себя на плаху, а за спиной еще и журнал. События могли пройти рикошетом и по журналу.
      В этот день Твардовский выговаривает Солженицыну все обиды и упреки и за отданные без его разрешения "Крохотки", и за пьесу "Олень и шалашовка", предложенную Современнику. Разговор вышел тяжелым. "Я вас открыл", а значит, без меня не смейте. Твардовский претендовал на свою монополию, словно автор не имел никаких прав. И даже выговаривал за бороду. Бороды тогда не были в моде. Все партийцы с красными книжечками в кармане ходили выбритыми, однообразно и уныло одетыми, и борода выглядела крамолой. Твардовский на какое-то время стал обычным советским чиновником, недоброжелательным и подозрительным, и даже задал вопрос: зачем это он хотел переехать в атомный центр - Обнинск? В отношениях наметилась трещина. Он не хотел огласки происшедшего события (изъятия архива), а Александр Исаевич, наоборот, считал, что только в этом его спасение, и специально пошел на концерт в консерваторию и рассказывал всем знакомым о том, что забрали роман. И был прав. Именно широкая огласка, резонанс в Советском Союзе и за рубежом спасали Солженицына и в будущем.
      Но не все были так подозрительны и напуганы. В конце октября Солженицын вместе с Ж.Медведевым был в гостях у известного академика Петра Леонидовича Капицы. Узнав об аресте архива Солженицына, он пригласил его в гости и даже предлагал свой личный сейф для хранения рукописей. Но Александр Исаевич отказался, он, конечно же, не мог так рисковать добрым именем академика, хотя тот и вёл себя довольно независимо и с ним считались даже такие люди, как Сталин и Берия. Произведениям Солженицына он давал высокую оценку. Их беседа, которая велась в присутствии Жореса Медведева, запечатлевшего её в своих воспоминаниях, была также очень содержательной. Солженицын проявлял незаурядную эрудицию в ряде специальных физических и кибернетических проблем, но и Капица, в свою очередь, продемонстрировал хорошее знание современной советской и зарубежной литературы.
       Чуковский, зная трудное положение Солженицына и то, что ему фактически негде жить зимой (в Рязани он жить опасался), предлагает пожить на его тёплой даче в Переделкине. Это было очень кстати. Трудяга Корней Иванович, никогда не любивший праздного времяпрепровождения, приютил у себя другого трудягу - Солженицына, да к тому же опального и гонимого, и предоставил ему условия для работы. Он ненавидел праздность, лишь на игры с детьми не жалел времени и, несмотря на свою аполитичность, Корней Иванович, по его собственному выражению, не мог видеть, "как топчут великих людей сапогами", и пригревал гонимых. Вот так и Солженицыну нашлось место на его даче в Переделкине.
      Кто бывал там, вероятно, видел маленькую скромную комнатку на первом этаже, где и обитал Солженицын. Вставал он рано и работал, лишь иногда выходя во двор на прогулку, гуляя под соснами в конце участка или вдоль забора. Если смотреть с улицы, то Александр Исаевич особенно любил хаживать на участке вдоль длинного забора справа от дома, обдумывая что-либо. А думать тогда было о чём. Там была протоптана тропа, по которой он прохаживался вглубь участка и обратно, держа руки за спиной по старой арестантской привычке.
      - Вам не надоедает ходить взад - вперёд от забора к забору? - спрашивала его Лидия Корнеевна.
      - Нет, - отвечал он, - я привык на "шарашке".
      Александр Исаевич боялся жить в Рязани, где могли его забрать тихо, без шума, а в случае чего свалить на местных гэбистов. С этого времени он дома почти не жил, начались его скитания по чужим жилищам, чужим дачам. На лето он поселялся на своей даче на речке Истье.
      Здесь же он знакомится с внучкой Корнея Ивановича, дочерью Лидии Корнеевны - Еленой Цезаревной Чуковской или Люшей, как звали её близкие, и она становится на несколько лет его главной помощницей и в печатании рукописей, и в конспирации, и во многих организационных вопросах.
      На даче Чуковского в Переделкине, гуляя под сводами деревьев в тиши поздней осени, он, наконец, мог собраться с мыслями и все обдумать. Александр Исаевич постепенно успокаивается и начинает думать - а может, не зря всё это случилось? Может быть, есть в этом и высший смысл? Он давно почувствовал эту направляющую руку судьбы, и оставалось правильно понять каждое крупное событие его жизни. Он хотел написать историю революции, но пелена, которой было окутано его зрение, отпала только благодаря аресту. Та же судьба спасла его от рака и даровала ему жизнь, чтобы он рассказал всем, что он видел и что понял. И вот теперь ему начинало казаться, что это последнее потрясение тоже выпало ему не случайно. Но понимание приходило не сразу, и пока он воспринимал свой провал как катастрофу. Ведь рухнула работа, и почти единственная уцелевшая в памяти правда не будет услышана, не дойдет до людей. Кто еще расскажет всем, что скрыто от глаз, какими костьми устланы подвалы ЧК и великие стройки советской индустриализации?!
      Позже он, наконец, понял смысл дарованного ему обстоятельства: ему не надо теперь ничего скрывать! Надо действовать в открытую! Произошло событие страшное, но поворотное.
      А пока он начинает приходить в себя, видит некоторое улучшение на политическом небосклоне страны. Очень опасался прихода к власти Шелепина и возврата к жесткой системе, но этого не случилось, похоже было, что Шелепин проиграл. Александр Исевич делает попытку напечатать пьесу "Свеча на ветру", которая давно уже написана, и тема не лагерная. Пьеса как бы о пороках любого сытого общества. Через месяц после памятного разговора с Твардовским он приносит ему эту пьесу. Но Твардовский увидел в ней тайный смысл, он не мог принять точки зрения без разграничения на капитализм и социализм и пьесу отклонил. Тогда точки зрения были такие: плохо - у капиталистов, в стране развитого социализма все хорошо, кроме отдельных недостатков.
      Но Солженицын теперь находится под пристальным вниманием органов Госбезопасности, ведётся слежка и прослушивание, и о взглядах его уже известно.
      Из сборника "Кремлёвский самосуд".
      Есть записка КГБ в ЦК КПСС от 5 октября 1965 года, где докладывается о настроениях Солженицына. (Где-то записан разговор с помощью подслушивающего устройства.) Солженицын делится впечатлениями от книжки Фишера о Ленине. "При всём том, что у меня уже давно было совсем не восторженное мнение о Ленине в период революции…", теперь он увидел, что "Ленин - это просто беспринципный человек. Если он буквально может сказать, что он за вас, а вы пойдёте к двери - он вам выстрелит в спину. Полная беспринципность, прямо волосы дыбом становятся, когда читаешь… Власть Советов кончилась 6 июля 1918 года, стала диктатура партии…"
      Вот такие нелицеприятные высказывания были уже в руках у органов ГБ.
      В этой же записи КГБ есть разговор о том, что делать с рукописями, если его возьмут? И Александр Исаевич заявляет: "Если они меня возьмут по-серьёзному… я им скажу: "Господа, вам это обойдётся дороже… начнут появляться такие вещи, перед которыми "Иван Денисович" померкнет".
      Власти чувствовали, что противник перед ними опасный, вот и не брали.
      Внешняя жизнь потихоньку восстанавливалась, и 20 октября он даже появился в ЦДЛ на чествовании С. Смирнова, автора "Брестской крепости". К нему подходили знакомиться писатели и работники ЦДЛ, невзирая на то, что он уже становился опальным писателем. Времена менялись, люди потянулись к свободному слову и к смелой личности.
      Состоялась вскоре встреча с референтом Демичева по культуре Фроловым. Александр Исаевич написал письмо Демичеву об изъятии романа и надеялся, что примет его сам Демичев, но увы. Фролов был в меру либерален, поговорили о литературе. Он высказал мысль, почему нельзя печатать произведения Солженицына с его трагическими темами: Во-первых, некем уравновесить - нет талантов, а во-вторых, видит "проявление эгоизма перестрадавших заключенных в том, что мы хотим навязать молодежи наши переживания по поводу минувшего времени". Вот так. Сказать правду - это эгоизм. О революции, о Гражданской войне, о войне последней - сколько угодно, военную тему можно жевать и жевать, а о страданиях заключенных - хватит!
      Месяца через два после ареста рукописей он, наконец, впервые садится за перо и пишет рассказы: "Как жаль", "Захар-калита", "Пасхальный крестный ход" и вместе с ранее написанной "Правой кистью" все четыре рассказа понес не в "Новый мир", отклонивший "Правую кисть", а в другие журналы. Я не буду долго останавливаться на этом, за подробностями могу отослать к "Теленку". Некоторые осуждают Солженицына за эту как бы "измену" "Новому миру", но все же нельзя не отдать должное Солженицыну - насколько его суждения всегда или почти всегда отличаются от общепринятых.
      "Противоборство "Нового мира" "Октябрю" и всему "консервативному крылу" представляется мне лишь силами общего поверхностного натяжения, создающими как бы общую прочную пленку, сквозь которую не могут выпрыгнуть глубинные бойкие молекулы. Тот главный редактор, который не печатает пьесу лишь потому, что в ней не проведено различие между капитализмом и социализмом; чурается и брезгует стихотворениями в прозе за то одно, что первый их напечатал эмигрантский журнал; для кого вообще русского литературного зарубежья не существует или мало чем оно отличается от мусорной свалки, а наш самиздат - от торговли наркотиками; кто напуган рассказом, где автор не избежал дать этическую оценку карателю гражданской войны ("Правая кисть" - Л.Т.); - тот главный редактор чем же, кроме добрых намерений, отличается от своих "заклятых врагов" Кочетова, Алексеева и Софронова".
      И потому Солженицын посчитал, что имеет моральное право пойти и предложить свои рассказы в другие журналы.
      Много позже в эмиграции, когда он стал старше и мудрей, когда давно уже не было в живых Твардовского, Александр Исаевич гораздо мягче оценивал деятельность "Нового мира", признавая за ним и его главным редактором несомненные заслуги.
      Журналы, куда вдруг пришел знаменитый Солженицын, вначале ухватились за рассказы. Софроновский "Огонек" возил его на машине, встречать собрался полный состав редакции. В "Советской России" тоже обрадовались, но преждевременно. Особенно кусалась "Правая кисть", и согласны были напечатать только "Захара-калиту". Кончилось все тем, что напечатан был этот рассказ в "Новом мире" в номере 1 за 1966 год. Это была последняя публикация советского периода.
      В декабре 65-го после трудного разговора с Твардовским в редакции журнала, где они чуть было всерьез не рассорились, в этот же вечер Александр Исаевич сбривает ту самую злополучную бороду и уезжает в Укрывище работать над "Архипелагом".
      Арнгольд Сузи устраивает ему жилище на глухом дальнем хуторе, где он скрыт от посторонних глаз и может спокойно работать. Хутор занесен снегом, вокруг пустынно и нет любопытных глаз. Работает с большим вдохновением - "прямо лава течёт, когда пишу, - по его собственному выражению, - нельзя остановить…"
      Написанное Александр Исаевич периодически отвозит в Пярну к Лембету для хранения. Тот закапывал написанное под амбаром, и так все благополучно сохранилось. Но писатель, к сожалению, никогда не держал все части вместе, не мог к ним вернуться, сравнить, подправить, слишком взрывчатым был материал. Укрывище оказалось столь надежным, что проработал он здесь над "Архипелагом" и следующую зиму. Правда, бытовые условия неважные, холодно, голодно, приходилось самому себя обслуживать, кормить. Но главное, что можно спокойно работать.
      Писатель не сломлен, он готовит самую страшную бомбу - документальное произведение о лагерях. В нем он расскажет все, начиная с ареста и кончая гибелью тысяч в лагерях на "общих работах". Он расскажет о судах, то есть об их отсутствии, о статьях Уголовного кодекса, по которым сажали и сажали неутомимо, о методах следствия, об условиях содержания в лагерях.
      В занесенном метелями хуторе, в морозы - кто найдет его в этой берлоге? Лишь с приходом весны, со звоном капели он покинет её…
      В марте он возвращается в Москву. Еще там, на хуторе он слышит шум вокруг процесса над Синявским и Даниэлем и радуется, что нельзя уже тихонько через "тройку" затолкать в лагеря, чтобы никто не посмел пикнуть. Времена изменились. Все, что произошло за эти годы, развенчание Сталина, "оттепель", все смелее заявлявшая о себе литература, все это уже не повернуть вспять. Появилось сопротивление коммунистическому режиму пусть не в политическом протесте, а в отказе играть по их правилам, в проявлении личной свободы. То, как вели себя на процессе обвиняемые, было ново и необычно. Впервые советские граждане позволили себе не каяться и признавать свои ошибки, а сказать простые слова: "Да писали. Ну и что?" - прозвучавшие утверждением личного права распоряжаться собой и своими произведениями. Общество радостно приветствовало эти первые проблески сопротивления, и пусть эти двое тогда поплатились и получили свои сроки, но они дали толчок дальнейшему сопротивлению и неповиновению. Потребность в свободе все чаще стала заявлять о себе.
      В конце 1965 года, 5 декабря, на Пушкинской площади была проведена первая акция протеста, демонстрация у памятника Пушкину в защиту Конституции СССР, то есть в защиту заявленных в ней, но никогда не реализуемых прав личности. И пусть демонстрация эта была не велика, собралась всего лишь кучка смельчаков, но это был протест.
      И Александра Исаевича в Москве ждали новости. До него дошли сведения, что роман его издан каким-то закрытым тиражом, и его дают читать партийным боссам, руководящим работникам творческих союзов, дабы заклеймить зарвавшегося писателя и антисоветчика и закрыть ему доступ в печать. И не только роман, но и пьеса "Пир победителей" ходит в тех же кругах. Вот такие порядки. Какие там авторские права!
      Теперь из материалов ЦК КПСС известно, что действительно было подготовлено несколько экземпляров романа и пьес и было решено познакомить некоторых писателей с произведениями Солженицына. "Принимая во внимание, что произведения Солженицына в силу их враждебного содержания не могут быть изданы в СССР и не подлежат распространению…" - вот он, приговор! И прилагается список - лояльных, благонадёжных писателей: Сурков, Грибачёв, Кожевников, Чаковский, Рюриков и др. Вот они - верноподданные! Но есть и список тех, кто читать отказался. Это Твардовский, сослался на то, что роман читал; Симонов ознакомился только с романом, пьесы читать не стал. Есть и отзыв Симонова, где он отталкивается от "Ивана Денисовича", которому когда-то посвятил статью, и от неё не отказывается. Отмечает: "в своих наиболее сильных главах этот роман ещё талантливее… Сам объект изображения (шарашка - Л.Т.) не кажется мне запретным… Я не приемлю этот роман в самой главной его отправной точке, в его неверии во внутреннюю здоровую основу нашего общества…"
      И почему бы, спрашивается, не опубликовать роман и не позволить вот такого публичного обсуждения? Нет, надо доводить до взрыва. Чтобы мы потом снова барахтались в великой ломке всей нашей жизни.
      Кстати, после всех катаклизмов 64-65 года, сожжения одного экземпляра архива и ареста другого, Александр Исаевич сетовал, что у него не осталось ни одного экземпляра "Пира победителей".
      Это была его первая пьеса, сочиненная устно в лагерях. Действие происходит в Восточной Пруссии, в замке, только что занятом советскими войсками. Но здесь с сочувствием и пониманием говорится о "власовцах", об их участи и сложной судьбе.
      Какой крамольной считалась тогда пьеса! А на самом деле написана она живо, легко, в форме комедии, но пересыпана смелыми высказываниями, введена крамольная тема: героиня любит офицера РОА, и автором это не осуждается.
      Но как выяснилось через шесть лет, пьеса по счастливой случайности сохранилась у Зубовых, застряла в двойных стенках стола, была обнаружена и возвращена автору, что сопровождалось своими сложностями и предосторожностями.
      Но радостно было и то, что его не арестовывают. Значит можно жить и работать дальше.
      

Глава 17. Страсти по "Раковому корпусу"

Шла весна 1966 года. Вернувшись из Укрывища, поразмыслив над ситуацией, осознав, что не посадят в ближайшее время, Александр Исаевич решает, что пора закончить вещь, которую можно попытаться напечатать открыто, а именно, "Раковый корпус", давно начатый, но пока отложенный. Надежд на печатание в официальных журналах мало, но можно будет давать читать, обсуждать. Одновременно он послужит прикрытием "Архипелага". Не все могут представить масштабы работоспособности писателя, ведь и один роман многие пишут годами. Вот и Солженицын пишет роман о раковой больнице.
       "Архипелагом" он теперь занимается только скрытно от глаз, посвящая ему зимние месяцы. Но слух об "Архипелаге" проникает в Москву и однажды, когда в одном доме он читал главы из "Корпуса", хозяйка шепотом спросила его: "А у нас на работе ходят слухи, что вы написали "Архипелаг ГУЛАГ"? Александр Исаевич изменился в лице и понял, что надо немедленно давить слух.
      Но и органы ГБ знают об этом. Уже в записке КГБ от 5 октября 1965 года, о которой шла речь в предыдущей главе (где записан разговор Солженицына), приведены его слова - он говорит собеседнику о том, что пишет "Архипелаг": "А сейчас я должен выиграть время, чтобы написать "Архипелаг"… сейчас бешено пишу, запоем… Я обрушу целую лавину…"
      Он снова поселяется на даче Чуковского в Переделкине и работает над романом. С середины апреля, как стало пригревать солнышко, переезжает на свою менее комфортабельную дачку в Рождестве на Истье. Речушка, журчавшая рядом, фактически протекавшая по участку, весной заливала и его, и дом, и поселиться здесь можно было лишь после того, как сойдет вода. И, когда чуть подсохнет, радостно слушать ее веселое журчание, сидя на лавочке. Душа оттаивает, освобождается от шелухи внешнего мира и творит наедине с природой.
      Можно только удивляться неприхотливости Александра Исаевича: главное, чтобы не мешали работать. Ведь надо дрова раздобыть, печь натопить, какие на наших скромных дачках удобства? Дом летний, плохо держит тепло, и в заморозки, если даже с вечера натопить градусов до тридцати, то к утру температура понизится до десяти градусов. Да и кормиться как-то надо. Но не это для него главное, главное - работа. И природа хорошо настраивает на творчество.
       "Каким бы измученным, раздерганным, рассеянным, отвлеченным ни приезжал я сюда - что-то вливается от травы, от воды, от берез и от ив, от дубовой скамьи, от стола над самой речушкой, - и через два часа я уже снова могу писать. Это - чудо, это - нигде так".
      В хорошую погоду он работает на улице, то сидит за столиком, то прохаживается по тропинке - так лучше думается, а в дождливую работает наверху, в мансарде.
      Дописывается "Раковый корпус". Александр Исаевич сетует, что приходится спешить закончить роман и нет времени его отшлифовать, поработать ещё. Приходилось быстро перестраиваться и вживаться в другую тему, слишком плотная получается загрузка, ведь только что отложен "Архипелаг"…
      И все же к концу мая он закончил 1-ю часть "Ракового корпуса". И после этого ещё успел съездить на Соловки и Беломор-канал, это уже, как мы понимаем, нужно для "Архипелага". Вот такой темп жизни!
      Александр Исаевич, поразмыслив, решил нести его сначала в "Новый мир", ведь была когда-то договоренность - все новое сначала к ним, хотя и слабо верил, что выйдет из этого толк, да и расстались они зимой с Твардовским при весьма испорченных отношениях.
      И все же понес. С этого момента начался длинный и сложный путь "Ракового корпуса", этого, казалось бы, самого лояльного произведения. Сколько копий было сломано даже вокруг него! Да, скорее именно вокруг него, вещь эта могла бы появиться в советской печати, с другими своими произведениями Александр Исаевич и не пробивался, не рассчитывая на их прижизненную публикацию. Самый знаменитый писатель того времени, имя которого гремело по всей стране, не мог напечататься - вот такой парадокс!
      Вокруг этого произведения развернулись самые настоящие баталии. Оно было, пожалуй, самым безобидным из всех, поэтому и казалось многим "проходным". Литературная общественность поддержала писателя и пыталась помочь ему напечататься. Но все усилия были напрасны. После тех формулировок в донесениях КГБ - "убежденный враг нашего строя", о которых мы говорили выше, на имени Солженицына лежал запрет. С этого момента каждый заметный шаг его сопровождается докладными записками КГБ или отдела культуры ЦК КПСС.
      18 июня состоялось обсуждение 1-й части романа в редакции "Нового мира". Мнения разделились. Молодая часть редакции была за печатание. Лакшин: "Такого сборища положительных героев давно не встречал в нашей литературе. Держать эту повесть взаперти от читателя - такого греха на совесть не беру". А старая, руководящая гвардия осторожничает по-прежнему и выступает против. Закс: "Автор дает себя захлестывать эмоциям ненависти…" В тон ему Кондратович и Дементьев.
      Последнее слово за Твардовским. Он вначале встал на сторону "молодых" и сказал даже вопреки партийным постулатам, что "искусство на свете существует не как орудие классовой борьбы. Как только оно знает, что оно орудие, оно уже не стреляет… Мы вас читаем не редакторским, а читательским глазом…"
      И все же он лукавил. Может быть, и было сиюминутное читательское ощущение, пока не возобладало редакторское, как и с "Матреной". Снова вначале возобладал художник, поэт, искренний человек, а позже, когда заговорил здравый смысл, возобладали чувства ответственного работника и советского человека.
      Но тогда, завершая обсуждение, он сказал: "Эту вещь мы хотим печатать".
      Таков был итог этого обсуждения.
      Но он снова уцепился за переименование. Разговор это был не первый, еще когда роман собирались заявить, он предлагал совершенно бесцветное название "Больные и врачи".
      Надо сказать, что названия Солженицына очень звучны и удачны все. Ну, разве что с "Иваном Денисовичем" можно согласиться. Я не имела доступа к Самиздату и не читала в те времена ничего, кроме изданного легально, но я помню, как эти четкие и звучные названия впивались в мозг, в душу, будили совесть, звучали как колокол вечевой, заставляли помнить, что живет где-то смелый человек, который не боится сказать правду, а значит, еще не все потеряно и есть надежда, что когда-нибудь придут другие времена, и мы будем свободными. Сами названия будоражили умы, и не только в Москве. "В круге первом", "Раковый корпус", "Август четырнадцатого"! - слышите? Словно идут батальоны, идет неумолимо новое время, и как мощный финал: "Архипелаг ГУЛАГ"!
      Всё - припечатаны!
      Но когда через неделю Солженицын вновь появился в редакции, Твардовский сказал, что для печатания внешних благоприятных обстоятельств пока нет. Похоже, что "старшие" все-таки одолели. А скорее всего понимал Твардовский, что цензуру они с таким произведением не пройдут. Да и знал он, конечно же, о настрое властей против Солженицына. И можно только удивляться их (властей) тупости и упорству, с каким они рыли сами себе яму, не пропуская даже таких вещей, лишь на несколько шагов отступивших от дозволенной критики, поднимая волны возмущения в среде интеллигенции и пополняя тем самым ряды диссидентов.
      Лакшин уверяет в своих мемуарах, что и в Солженицыне не получили бы такого неистового борца и ниспровергателя советской власти, если бы допустили печатание его романов. Но тут как посмотреть. На какое-то время, может быть, и продлили бы его лояльность. Но ведь и "Архипелаг ГУЛАГ" уже пишется вовсю.
      А собственно, почему и его нельзя было разрешить? Ведь Хрущёв о многом уже сказал, почему нельзя вскрыть язвы до конца, раскаяться и очиститься? Может быть, это способствовало бы более эволюционному, поступательному движению в нашем развитии? И не было бы очередной тяжелейшей перетряски 90-х годов. Но, увы, история не имеет сослагательного наклонения.
      Вернёмся к "Раковому корпусу". Так застревала еще одна большая вещь. Но Александр Исаевич не особенно и расстраивался, он, собственно, с самого начала мало верил в успех и рассчитывал прежде всего на "самиздатские батальоны", которые уже шагали. Александр Исаевич теперь действовал самостоятельно и никакого разрешения получать не собирался. Роман отстукивался на машинках, передавался из рук в руки, пошел в массы через Самиздат. И, забирая ее из "Нового мира", он облегченно вздохнул - не надо будет объясняться с Твардовским, когда он узнает, что роман ходит по рукам.
      Узнал он об этом спустя месяц и стал, как всегда, срочно вызывать автора. Но Солженицын не поехал, а написал письмо, в котором выразил удивление и напомнил о своих правах автора - давать свое произведение, кому он считает нужным. Твардовский обиделся. Вот такими непростыми были отношения этих двух великих людей, двух замечательных Александров.
      Здесь уместно поподробнее остановиться на Самиздате. Несведущий читатель, возможно, задаётся вопросом: что это за Самиздат? А это размножение книг кустарным способом на пишущих машинках в небольших количествах экземпляров. Делались даже самодельные обложки. Какие-то экземпляры передавались в другие руки, и снова кто-то садился за машинку, делал максимальное количество закладок (шесть), и так тайно расходились книги, пьесы, стихи, протестующие письма. Всё смелое и вольнодумное шло через Самиздат. Туда же пошли и открытые протестующие письма в защиту Синявского и Даниэля, знаменитое письмо Л.К. Чуковской Шолохову, после его высказывания, что мало дали "этим молодчикам" (подробнее остановимся позже). Туда же пошло и знаменитое письмо Владимова в защиту Солженицына (67 год), "Реквием" Ахматовой, ненапечатанная "Софья Петровна" Л.Чуковской, где без прикрас описана жизнь, наполненная арестами и стояниями родственников у тюрем, и многое другое.
      Есть воспоминания современников о том, как это читалось. Экземпляров, естественно, не хватало, поэтому собирались в одном доме, садились вместе несколько человек и передавали друг другу прочитанные листочки. То есть одну книгу читало сразу несколько человек. Читали порой до утра, так как такие вещи давали всего на каких-нибудь два-три дня, за ними стояла очередь. Это был, конечно, небольшой слой интеллигенции, в основном столичной, но это были и те самые дрожжи, на которых взойдёт будущая гласность, будущие митинги и всё, что за ними последует.
      Власть, как могла, боролась с этим явлением, все оттиски шрифтов пишущих машинок, которые нужны были при поисках источника распространения, сдавались в организациях и предприятиях в первый отдел (охраняющий секреты). И были очень большие трудности с ксерокопированием, да и ксероксов тогда было очень мало.
      Но вернёмся к нашему герою. Летом 66-го года Солженицыны съездили в Крым, побывали в Коктебеле, что недалеко от Феодосии у подножия горы Кара-Даг. Там же навестили жену Волошина в их доме, побывали и в Старом Крыму - у жены Александра Грина.
      В Москве "Раковый корпус", несмотря ни на что, доходил до читателя, Александр Исаевич его не утаивал. Новый роман Солженицына вызвал необыкновенный интерес. Столь правдивое и острое изображение жизни было всё еще большой редкостью в советской литературе. В этом большом произведении еще явственнее проступал масштаб таланта писателя, талант романиста, до сих пор известного широким кругам лишь малыми формами. Здесь заявлено умение живописать большое полотно жизни с многофигурной композицией.
      Осенью того же года 16 ноября состоялось обсуждение 1-й части романа в ЦДЛ. Роман был отдан в свое время в секцию прозы московских писателей, многие с ним познакомились и настаивали на публичном обсуждении, и со скрипом, но было получено разрешение на это обсуждение. Имя Солженицына к тому времени гремело, и литературные чиновники вынуждены были разрешить секции московских прозаиков провести обсуждение нового произведения популярного писателя. И, несмотря на то, что ставились всевозможные подножки, переносилась дата, назначено дневное время, был выделен малый зал, хотя всех желающих не мог вместить и большой, обсуждение состоялось. К большой радости присутствующих, больших боссов от правления СП не было, как и идейных противников, собрались единомышленники и сочувствующие. Это был триумф писателя Солженицына, его публичное признание. И теперь автор имел отзывы не только редакции "Нового мира", но и широких писательских кругов. Это стало и событием литературной жизни, а Солженицын, как и с "Иваном Денисовичем", снова стал провозвестником новой свободной литературы. Это был еще один глоток свободы, жадно ожидаемый всеми.
      Именно здесь в ЦДЛ на обсуждении "Корпуса" собрались лучшие, передовые представители литературного цеха, и молодые, и немолодые, но сохранившие в себе внутреннюю чистоту и порядочность, такие, как Каверин. Он выступил третьим и в своей речи сказал: "... и роман Солженицына, и личность Солженицына - все это относится к новому периоду нашей литературы…"
      Писатель, наконец, услышал отзывы и о своём детище. Тот же Каверин сказал:
      "Все герои книги как бы психологически вскрыты умным ланцетом автора. Это разрез социально-психологический, достигающий огромной глубины...
      Возможно, Русанов написан слишком прямолинейно... Но сила этой фигуры в том, что скальпель смерти вскрывает и страх разоблачения доносчика и убийцы".
      Идею нового романа он обозначил так: "поставить людей разных профессий, разного социального значения, разной нравственной тонкости перед лицом смерти".
      Это действительно интересный ракурс, нигде так не раскрывается человек, как вот в таком противостоянии - лицом к лицу со смертью.
      Выступление Б.Сарнова было посвящено "времени" в литературе - времени, которое крадет у писателя государство. Он предостерег от этой "кражи времени" по отношению к роману "Раковый корпус".
      И был прав. Роман слишком поздно вернулся к читателю, он уже не вызывает того интереса, который вызвал бы у современников, только что освобождающихся от пут идеологии. Власти знали, что делали, когда прятали его. Ведь как ни хорош Самиздат, но это десятки экземпляров, а что это на огромную страну? Как глотали этот роман те, кому довелось прочесть тогда! Как жаждали мы правдивого изображения жизни, изобличения лживых фигур партийцев с их фальшивой преданностью партии, а в большей массе малограмотных приспособленцев. Но не пускали к читателю книг вот с таким художественно-правдивым воспроизведением действительности.
      Вот еще отзыв: "Образ Костоглотова - это художественное открытие, характер совершенно новый и небывалый. Как прекрасно сделан Вадим! Какой блестящий и в то же время страшный человек!"
      Здесь же в ЦДЛ прозвучало и очень интересное предостережение Ю.Карякина от "прокурорской" направленности его таланта. И, надо сказать, что подмечено очень точно. Эта направленность просматривается у Солженицына на протяжении всей его дальнейшей жизни. Он словно призван - обличать. И эта роль необходима обществу, особенно нездоровому. Как в суде необходимы две стороны: и прокурор, и защитник, так и обществу человек с острым взглядом, острым умом, человек, не боящийся говорить нелицеприятные вещи, умеющий "вскрывать ланцетом" язвы, необходим. Здесь важно - не перехлестнуть.
      Состоялся и серьёзный разговор о роли искусства. Карякин в своём выступлении привёл слова из Камю, который сказал, что "самое большое искусство... не осуждает".
      Вопрос спорный. Это ведь тоже целая тема. Это может позволить себе искусство устоявшегося общества, искусство благополучного государства, а Солженицын писал, когда страна выбивалась "из-под глыб", и надо было помочь ей в этом, когда уши граждан были залиты ложным, фальшивым зельем, и только очень смелый, такой бесстрашный, как Солженицын, пытался пробиться сквозь эту завесу.
      В речи Карякина была поднята еще одна интересная тема: "в произведении должны быть уравновешены современность и вечность".
      Солженицын откликнулся на эту тему в своем завершающем выступлении. Подводя итоги обсуждения, он высоко оценил речь Карякина и высказал свои мысли по этому поводу: "Это самые трудные весы... Когда слишком много дашь на чашку вечности - современность теряет плоть и теряется связь с читателем. Когда дашь слишком на чашу современности - произведение мельчает, не будет долго жить. И это чувство гармонии хотелось бы воспитать, достичь равновесия".
      Этот вопрос сочетания сиюминутного и вечного обсуждался и в переписке Александра Исаевича с критиком из Ленинграда (ж. "Звезда") Н.Г. Губко. "Прекрасных писателей на момент не существует, - написала она. - Вы знаете, что сатиру (Русанов) можно духовно окрылить только внутренним преодолением, стремлением придать ей второй, непреходящий общечеловеческий смысл..."
      В ответе Александра Исаевича есть его соображения на эту тему. Чувствуется, что он и сам размышляет над этой проблемой. Он говорит о том, что и в "Анне Карениной" много злободневного, и в "Бесах".
      "Если под "главным" понимать область, не пересекающуюся с современностью (и ее острием - злободневностью), получится вакуум. Кому она нужна? Мне - совершенно не нужна, мне там дышать нечем... Вы предлагаете мне воспарить над своей биографией, своей памятью, своими интересами. Я этого - не могу и даже не хочу. Я уродился писателем социальным и уж таким останусь до гроба. Я просто иначе не умею".
      Обсуждение в ЦДЛ стало не только фактом обсуждения литературного произведения, но имело и более обобщенное значение, как событие истории литературы, веха в литературе того времени. Состоялся разговор не только о новом романе Солженицына, но и о состоянии литературы в целом. Это был как бы выход из тени на свет новой литературы - смелой и самобытной. Такого разговора не происходило ни на официальных так называемых съездах писателей, ни на заседаниях более узкого Секретариата Союза, а лишь на таких вот собраниях прогрессивно мыслящих и талантливых литераторов. И среди них самой заметной личностью был в то время Солженицын. Начиная с "Одного дня Ивана Денисовича", Солженицын давал новый импульс литературному процессу, придал ему ускорение и оживление. Он доказал, что можно и должно писать, не думая ни о "внутреннем редакторе", ни о внешнем. За ним последовали и другие. Литература начинала развиваться в разных направлениях по стилю и жанру. Появлялось все больше живой, настоящей литературы. И именно ее представители собрались здесь, в зале ЦДЛ на обсуждении нового произведения талантливого писателя, здесь можно было наконец услышать умные, не шаблонные речи. Это особенно заметно, если рядом положить стенограмму заседания Секретариата СП от 22 сентября 67 года, о котором речь пойдет позже, и поразиться убогости мыслей важных чиновников литературы, таких как Корнейчук, Сурков, и т д.
       И что бы ни делали идеологи, как бы ни старались чиновники правления Союза писателей, эту новую литературу уже невозможно заставить замолчать. Как не замолчать правды о прошлом. И поражаешься глухости и глупости официальных хранителей идеологии от ЦК партии и руководства СП, они словно не хотели замечать, что времена уже другие, что люди изменились: и читатели, и писатели, и никого уже не загнать обратно в атмосферу лжи и страха, и глупость каждого из них видна, а история литературы столкнет их на обочину. Тысячи лживых страниц миллионных тиражей угоднических книг о партии, Сталине будут тлеть на свалке забытыми и ненужными, о которых никто уже и не вспомнит, а в истории литературы ХХ века благодаря им образуется провал, гонимые же когда-то встанут на полки. И не понимают власти, что гонимые на Руси всегда вызывали повышенный интерес и сочувствие. Было и на этом обсуждении пророчески сказано: "Солженицын очень большой писатель... Но тайна, секретность вокруг него, это сдерживание... поможет ему сделаться великим писателем".
      Встреча эта не осталась и без внимания властей. В рассекреченных материалах есть записка отдела культуры ЦК КПСС, которая информирует ЦК о том, что "в последнее время писатель Солженицын стал проявлять активную деятельность в Москве...". Далее речь идёт об обсуждении "Ракового корпуса". Упоминается руководство Московской писательской организацией в лице С.Михалкова и Ильина, которые хотели провести разбор романа "в плане острой, непримиримой критики". Но вышло по-другому. Перечисляются подробно все выступавшие, которые поддержали произведение, и далее верноподданические заклинания: "принимаются меры к тому, чтобы не допускать впредь подобных действий Солженицына". Всё под колпаком!
      Роман "Раковый корпус" был одобрен секцией прозы и рекомендован к печати. Но печатание по-прежнему остается проблематичным. А ведь роман посвящен раковому отделению Ташкентской больницы, посвящен той болезни, которая набирала силу, становилась самой страшной, самой большой бедой и которая чуть не унесла жизнь самого писателя. Он это не забыл и написал о тех самоотверженных людях - врачах, преимущественно женщинах, которые спасали ему жизнь. Но, естественно, Солженицын не мог писать гладенько, он вывел галерею социальных типов того времени, и кое-где звучала самая настоящая сатира.
      В целом роман этот - отражение эпохи. ЦК назвало тогда "Раковый корпус" антисоветчиной, читающие сейчас пожимают плечами, говорят: "скучно" или "ничего особенного". Они уже забыли или не знали, какая литература была тогда - причёсанная, прилизанная. Номенклатурный работник Русанов должен был быть обаятельным, располагающим к себе "отцом родным", ну как Проценко в романе "Молодая гвардия", ради которого Фадеев перерабатывал роман. А здесь с издевочкой вывернут наизнанку и показана вся его сущность, и его жены, и дочери Авиеты. Номенклатурный работник вдруг смешан в отделении со всем прочим людом, уравнен с народом, тем самым, о котором они так пекутся в своих речах и которому якобы служат, и чувствует себя очень неуютно. Сколько их было - этих новоиспеченных советских господ, всевозможных "выдвиженцев", с четырех, шестиклассным образованием, продвинувшихся по комсомольской, профсоюзной и партийной линиям, и их жен - этих Капитолин в чернобурках. Это уже ближе к нам, это и шестидесятые годы. Зачем, спрашивается, надо было скидывать и уничтожать потомственную аристократию, купечество, инженеров, банкиров? Врачей, учителей ставить к стенке? Чтобы на их место пришли новые необразованные, чумазые господа, которые в большинстве своем станут хапугами и приспособленцами? Почему они будут лучше управлять? Да нет, просто они примут раз и навсегда то, что им скажут вожди, ими легче управлять.
      Вот они, плоды революции, плоды тех теорий, что за много эмигрантских лет были надуманы в Швейцарии тем, кто потом приехал в Россию в пломбированном вагоне. Поставить с ног на голову - низы наверх, а верхний образованный слой срезать за ненадобностью, сослать на Соловки, погрузить на пароход и отправить всех этих философов и профессоров в Европу! И это все гениальные Ленинские идеи! Выживали Русановы, те, кто усвоил: надо запомнить раз и навсегда, что говорили вожди, и не рассуждать, и не обсуждать. Думать совсем необязательно, главное - выполнять! А думающих свозили в ГУЛАГ. Но думающие оказываются иногда упорными и даже выйдя из лагеря думать не перестают, и Костоглотов говорит Русанову: "Раз и навсегда никто на земле ничего сказать не может. Потому что тогда остановилась бы жизнь. И всем последующим поколениям нечего было бы говорить".
      Но был ещё один, тайный смысл, заложенный уже в самом названии романа, заподозренный и властями. Был намёк на раковую опухоль, выросшую внутри страны - это сеть лагерей, словно метастазы, пронизавшие ее тело. Не может быть здоровой та страна, которая носит в себе такую опухоль.
      Писатель и в этой повести - мастер деталей, умеет найти меткое слово. Вот мысли Донцовой в конце рабочего дня: "Его обидная наставительность и угрозы, затертые с утра другими впечатлениями, сейчас, после конца дня, проступили угнетающим осадком..."
      Очень любовно описывает он работу врачей, особенно заведующей отделением Донцовой. И как верно найден ракурс подачи материала. Начинается повествование глазами сытого чиновника, избалованного жизнью (того самого Русанова), и как мерзко выглядит больница, увиденная его глазами, как он возмущен недостатком внимания к больным, особенно к себе. "Я восемнадцать часов здесь! - а меня никто не лечит!"
       И только позже, когда читатель познакомился с внешней стороной жизни онкологического отделения, писатель приоткрывает нам эту жизнь изнутри. Подробно и обстоятельно он описывает рабочий день тех самых медсестер и врачей, которых Русанов упрекал в лени. И особенно подробно главную фигуру этого отделения, большого специалиста, знающего, толкового врача Людмилу Афанасьевну Донцову. И пройдя вместе с ней через ее рабочий день, мы тоже ощущаем усталость от той огромной нагрузки, которую она несет. А чуть дальше мы узнаем, что эта целиком погруженная в работу женщина еще и хозяйка, и мать. И как это все знакомо! И тут мне, как женщине, хочется поблагодарить Александра Исаевича еще и за то, что он видит колоссальную нагрузку женщины, в том числе и домашнюю, понимает и сочувствует. Часто мужчины боятся признать женщину настоящим специалистом, подспудно опасаясь, что это умалит их достоинства, а А.И. не боится. Без всяких оговорок и намеков он описывает великолепного практика, а может быть, и ученого, у которого и диссертация почти готова, да некогда засесть, обработать и систематизировать, и беспокойного врача, ничего не упускающего, ничего не забывающего, разве что о себе: и под желудком колет, и лейкоциты низкие, а все недосуг.
      Стиль, язык в этой повести ядреный, глубинный, от земли, как в "Иване Денисовиче" и "Матренином дворе". И здесь - больница, народ. Он удивительно умеет подобрать нужный язык для разных типов героев. У писателя Солженицына много красок и они меняются в зависимости от персонажа. Сколько социальных типов!
      Даже сама ритмика повести создает ощущение народности, почвенности, особенно при описании персонажей из народа. Александр Исаевич всегда был ближе к "почвенникам", чем к элитарной литературе. У него другое ощущение мира, другая музыка в душе. Кому-то - Вагнер, а кому-то - Чайковский.
      А сколько интересных, разноплановых персонажей! При первом знакомстве с обитателями палаты кажется, и нет здесь личностей, достойных внимания. Но точное перо и меткий глаз писателя находят множество деталей и перед нами развертываются человеческие судьбы. Казалось бы, что интересного в простом незадачливом мужике Ефреме Поддуеве? А читаешь главу восьмую и оторваться не можешь. До чего же колоритный персонаж получился!
      У меня сложное отношение к словам "лексического расширения", мне не всегда понятно, зачем изобретать: "непокорчивая" вместо "непокорная", "урекался" вместо "зарекался". Кое-где он перебарщивает в угоду оригинальности, но есть и интересные находки.
      Работает над темой Александр Исаевич, как всегда, на совесть. Если бы не знать его биографии, можно было бы подумать, что автор - врач. Столько медицинских терминов, такое знание рентгеновской техники, используемой для диагностики и лечения, столько историй болезней разворачивается перед нами. А ведь эта страшная болезнь века и сейчас рядом с нами, и кто ее еще описал, кроме Солженицына? Кто заглянул в раковый корпус, в эти судьбы, в эти жизни? Щемит сердце, когда читаешь, как молодому человеку назначают витамины и выписывают из больницы, и он радуется. А это значит, что лечению не подлежит, это все равно, что смертный приговор, только не сразу, а постепенно...
      А вот борются врачи, делают все возможное, чтобы спасти Ефрема Поддуева! Несколько операций сделано у него на шее. Столько облучений! А метастазы прорастают, и бессильны врачи. И никого не щадит эта болезнь, ни старых, ни молодых... Перед лицом смерти все равны: и номенклатурный чиновник Русанов, и непутевый, промотавший жизнь Ефрем.
      Судьбы, судьбы... Вот появляется на первый взгляд незаметная женщина - санитарка Елизавета Анатольевна. Но нужно присмотреться к ней, и тогда заметишь, что санитарка диковинная, очень воспитанная, читающая книжки по-французски. Конечно же, ссыльная. И писатель разворачивает тему - огромную, незамеченную: Ленинград довоенный, доблокадный. "О блокаде - все будут говорить! О блокаде - поэмы пишут! Это разрешено! А до блокады как будто ничего не было!"
      И вспоминает Елизавета Анатольевна, как в 35-м четверть города выселили... "Как будто землетрясение было - нараспашку квартиры, кто-то входил, брал, уходил, никто никого не спрашивал...
      А за несколько лет до того выселяли из Ленинграда дворян. Тоже сотню тысяч, наверное, а мы очень заметили?.. Знали, смотрели и ничего: нас ведь не трогали".
      Сколько пересажали ленинградцев, сколько "чистили" этот город! И где романы об этом? Уходит эпоха, уходят искалеченные судьбы, и так мало о них написано. При советской власти было запрещено. Прорвался только Солженицын, написал, сколько смог. Есть Шаламов, Евгения Гинзбург, но это отдельные фрагменты той жизни - о тюрьмах и ссылках. Теряется целый пласт нашей жизни. А ведь сменяются эпохи, и уже, наверное, никто не напишет. Темы уже другие, новые, а те судьбы так и останутся погребенными во мрак.
      В этой повести, как и в романе "В круге первом", много поводов для раздумий и снова хочется повторить - это русская проза, и как бы нам ее не растерять. Если в вас не усохла совесть, если в вас болит душа - прочтите Солженицына.
      Замечательны страницы - бред Русанова после укола. Сцены высокого драматического накала! Мучаются души тех, кто доносил, кто загубил другие души. Даже в бреду мучаются, а ведь им еще и перед Богом ответ придется держать. Стоит ли мнимое благополучие запятнанной, грязной души? Это ведь вопрос вечный, и сегодняшний тоже. Может быть, чистая незапятнанная душа дороже стоит? Дороже чернобурки на плечах, дороже сытого желудка, дороже хором? Вот когда не теряли веры в Бога, то с ответом не затруднялись. А когда изгнали Бога из нашей жизни, то и с чистотой души большие проблемы.
      Авторское проглядывает то тут, то там. "Но Вадим постановил для себя не мечтать о продлении жизни, не мечтать о выздоровлении, даже ночных минут не тратить на эти бесплодности, - а сжаться и работать... Он и всю жизнь спешил, но только сейчас он начинал спешить по-настоящему!" Это, конечно же, о себе, о тех самых - последних отмеренных ему смертью днях перед отъездом в больницу.
      Некоторые пытались увидеть в образе Костоглотова самого автора. Но нет, этот герой гораздо проще, грубее Глеба Нержина - недоучившийся студент. В образе Костоглотова есть кое-что из биографии Ильи Соломина - уже известного нам сержанта, служившего в батарее Солженицына. Ну, а лагерные впечатления и больничные, конечно же, собственные, авторские.
      И конечно в романе не может не появиться тема лагерей. Для тех, кто прошел ГУЛАГ, он не сотрется из памяти до конца дней. Она приходит вместе с рассказами Костоглотова об операции, сделанной ему в лагерной больнице, когда вскоре после операции его хотели отправить по этапу. Перед этой участью равны и раковый больной, и хирург, сделавший операцию, и лечащий врач, все они зэки и всех могут отправить на этап. Это взято из жизни самого Александра Солженицына. Приоткрывается завеса лагерной жизни, и хорошо бы почитать об этом тем, кто никак не хочет верить, что такое было, кто считает, что сажали за дело, просто так не сажали, кого не задела эта страшная участь.
      Вот это и есть та самая антисоветчина, из-за которой было воздвигнуто столько препятствий на пути этой повести. Таково было положение литературы в те времена. Собственное произведение Твардовского "Теркин на том свете" пролежало девять лет, прежде чем его протащили примерно так же, как "Ивана Денисовича" - так же Лебедев в Пицунде читал Хрущеву, тот смеялся - значит, можно печатать!
      Есть очень хороший отзыв о романе критика Е.Б. Тагера. Весной 1966 года Солженицын прочёл в ЦГАЛИ три начальные главы, а затем оставил рукопись и просил писать отзывы. Попутно он замечает, что писатели не очень любят критиков и не слушают их, за исключением некоторых, например, Тургенева, но в нём много женственного. А Солженицын - мужчина, он хорошо знает, чего хочет, и идёт, не оглядываясь по сторонам. Но он всё-таки пишет отзыв: "Вещь - сильная, очень сильная, но неровная. С первых же страниц угадывается поздний Толстой. Толстовское в Солженицыне - не подражательное, не ученическая стилизация, а освоенное по-своему... неожиданная смелость развёрнутых сравнений... а главное - это пронзительность и цепкость взгляда, властная сила, с которой охватываются и поворачиваются люди и вещи". Отмечает "ухватистость пера" в ряде сцен и в деталях, но видит и недостатки - вялость некоторых страниц, "информирующих читателя, но не высекающих искры... Солженицын недооценивает "великой роли "умолчания", отказа от всего разъясняющего... разъяснение лишь ослабляет остроту мысли". И делает заключение, что роман нуждается в каком-то уплотнении, отсечении лишнего. То есть напрашивается та же мысль, что не хватало автору времени на доработку.
      История "Ракового корпуса" на этом не закончилась. Весной 67-го года после возвращения из Эстонии он снова садится за повесть и пишет 2-ю часть. И что делать? Нести в "Новый мир" бесполезно, все равно не напечатают. Но все же из уважения к Твардовскому понес, с мыслью - получить отказ и со спокойной совестью и развязанными руками отдать в Самиздат.
      За год он получил из пяти советских журналов отказ напечатать самую безобидную главу из первой части "Право лечить". Солженицын находился в полной блокаде.
      Твардовский прочел, высказал похвальный отзыв, что это в три раза выше первой части, но печатать отказался.
      - Там неприятие советской власти, - сказал он.
      После баталий вокруг "Письма съезду писателей" Солженицына Твардовский вновь загорелся напечатать "Раковый корпус" и боролся за него в Секретариате СП.
      Но об этом в следующей главе.
      

Глава 18. "Чтоб оценить тот час свободной речи..."

Долго и мучительно пытался понять Александр Исаевич высший смысл провала и потрясения осени 1965 года. Долго размышлял - что же ему делать дальше? Как себя вести? Снова затаиться и писать, или заговорить громко и открыто? Первый шаг после ареста архива и был направлен к тому, чтобы узнало как можно больше людей об изъятии романа, и в консерватории на концерте он рассказывал об этом всем знакомым. Из-за этой самостоятельной линии он поссорился с Твардовским. Тот хотел видеть послушного, лояльного автора своего журнала, но никак не бунтаря. Бунтарей до сих пор система не терпела, Твардовский прожил жизнь в этой системе и другого поведения представить себе не мог. Но не таков Солженицын. И он начинает вести свою линию, отдавать свои произведения в Самиздат, читать роман и повесть на квартирах у знакомых, давать на обсуждение, пока еще интуитивно чувствуя, что ему поможет открытость.
      А Твардовский в редакции восклицает:
      - Ну и вырастили, дитятко!
      Теперь он мало бывает дома, в Рязани, он постоянно в разъездах. И не только из соображений конспирации и удобства работы, семейная жизнь дала трещину, особенно с 65-го года, с момента ареста архива, и трещина эта все расширяется, все больше непонимания со стороны Натальи Алексеевны и все больше претензий и обид. Ей не нравится, что муж постоянно в разъездах, почти не бывает дома. Много помогали Чуковские, когда он проживал на даче в Переделкине, Лидия Корнеевна предложила маленькую комнату в своей квартире на улице Горького, где он мог жить, приезжая в Москву осенью 65-го года. Весной, вернувшись из Укрывища (хутора в Эстонии), он снова какое-то время живет в Переделкине, а в апреле переезжает в свое Рождество. Он углубляется в работу и остается пока в стороне от общественной жизни. Потому что если заниматься только этим, то и писать некогда.
      Но вернёмся ещё раз в весну 1966 года. Москва взбудоражена недавними событиями - процессом над Синявским и Даниэлем. Шестьдесят три писателя обратились к правительству с просьбой - взять опальных писателей на поруки и отменить суровый приговор. В этом письме они указывали, что "осуждение писателей за сатирические произведения - чрезвычайно опасный прецедент, способный затормозить процесс развития советской культуры". Но власти, естественно, этой просьбе не вняли. А "подписанты", как их теперь называли, оказались в опале. Верноподданный Секретариат СП выразил глубокое сожаление по поводу такой неслыханной дерзости. Некоторые писатели, такие, как К.Чуковский, В.Шкловский и И.Эренбург, получили выговор. (Выпороты, как мальчишки). Многим были возвращены из редакций их рукописи, у некоторых замолчали домашние телефоны, у таких, как Л.Чуковская, В.Каверин.
      У власти было много разнообразных методов.
      А вот писатель Шолохов в том же году на ХХIII съезде КПСС громогласно возмущался поведением опальных писателей и был недоволен мягкостью приговора. "Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, - говорил он с трибуны, - когда судили, не опираясь на разграниченные статьи Уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием, ох, не ту меру получили бы эти оборотни. А тут, видите ли, еще рассуждают о "суровости приговора".
      Вот таков был наш великий обласканный почестями писатель. И тогда выступила слабая женщина Лидия Чуковская с открытым письмом к писателю Шолохову. Вот отрывки из этого письма: "За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил свое сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок... Вы, Михаил Александрович, имеете обыкновение отзываться о писателях с пренебрежением и грубой насмешкой. На этот раз Вы превзошли самого себя".
      В этом же письме Лидия Корнеевна говорит, что литература отомстит сама за себя и предрекает Шолохову творческое бесплодие (что и наблюдалось в течении тридцати последних лет жизни писателя Шолохова).
      "... сама литература отомстит за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит Вас к высшей мере наказания, существующей для художника, - творческому бесплодию. И никакие почести, деньги, отечественные и международные премии не отвратят этот приговор от Вашей головы".
      И на литературном поле шли бои.
      Александр Исаевич включается в общественную жизнь лишь осенью этого года. Отсидевшись в октябре в своем Рождестве, ноябрь он проводит в Москве в публичных выступлениях. Первое появление на широкой публике - это обсуждение "Ракового корпуса" в ЦДЛ, о котором мы уже упоминали.
      Литературная жизнь тех лет была тесно связана с Солженицыным, озарялась его именем. Всполохи эти будоражили и всё общество.
      Каким был Солженицын в то время?
      Вот впечатления Каверина о Солженицыне, когда он впервые увидел его на Кремлевской встрече. "Мы не познакомились в тот вечер... Я только смотрел на него издалека, было видно, что он держится несколько в стороне, не принимая участия в происходящем, однако не равнодушно, а, напротив, с интересом, вглядываясь, оценивая, размышляя. Он был высок, держался прямо... Манера держаться была военная, более того, офицерская".
      Вскоре они познакомились, и Солженицын стал бывать у Каверина, впрочем, редко и всегда по делу. "Самые приходы его, - как вспоминает Каверин, - всегда неожиданные, связывались в сознании с чем-то взрывающимся, может быть, потому, что он неизменно торопился куда-нибудь. Это нисколько не мешало ему быть обаятельно-естественным, просто он существовал в другой скорости, чем его собеседник. Все в нем было крупно - и он сам, и все, о чем он говорил с полной определенностью в каждом движении и слове. В нем чувствовался глубоко осмысленный жизненный опыт".
      Каверин отмечает его сметливость и "расторопность ума, быстрое соображение, находчивость, способность, не теряя ни секунды, встретить случайность и смело пойти ей навстречу - вот что восхищало его друзей и ставило в тупик врагов. Все это соединялось с гибкостью прирожденного полемиста".
      На встрече в ЦДЛ Каверин помимо оценки литературного достоинства обсуждаемого "Ракового корпуса" дал очень важную и точную характеристику личности Солженицына: "...у Солженицына есть две драгоценные черты, к которым должен присмотреться каждый серьезно работающий в литературе. Это - внутренняя свобода - первая черта и могучее стремление к правде - вторая черта".
      Вот эта внутренняя свобода и заражала многих.
      Осенью 1966 года он открыто идет в бой. Он, наконец, понял скрытый смысл последнего поворотного события его жизни, последнего потрясения - провала с архивом. Что бы он теперь ни написал, это будет не резче того, что написано в лагерной пьесе и лагерных стихах. А значит, нужно извлечь из всего происшедшего пользу - писать и говорить открыто, ни перед кем не лицемерить!
      Провал с архивами принес ему и свободу действий. Хватит прятаться!
      И он делает первый решительный шаг к публичности. Он дает интервью японскому журналисту, где открыто говорит об изъятии романа и архива, о том, что ему не дают печататься. Правда, большого резонанса это интервью не имело. Появилось оно уже зимой, когда писатель находился в Укрывище.
      Он начинает публичные выступления на встречах с читателями. Первая встреча с большой аудиторией состоялась в Доме Культуры Института атомной энергии им. Курчатова. Здесь Александр Исаевич в основном читал отрывки из своих произведений. Прочел несколько смелых глав из "Ракового корпуса", отрывок из пьесы "Свеча на ветру" и, осмелев, чувствуя поддержку аудитории, стал читать главы из арестованного романа "В круге первом".
      Шел он на эти смелые шаги, очертя голову. Что называется, пан или пропал. И ничего, все сошло. В том смысле, что не арестовали. Уже так просто не подкатывали воронки, да и, к тому же, страна создавала новый имидж. Разворачивалась борьба за мир, за мирное сосуществование, Страна Советов выдвинула новую доктрину, и мирные инициативы от дряхлеющего Брежнева вскоре последуют одна за другой. И только отчаянные смельчаки, как Солженицын, а чуть позже Сахаров, посмеют срывать маску.
      Когда власти проморгали первую встречу с читателями, дальше они были уже начеку и теперь все последующие встречи отменялись. Девять встреч из одиннадцати были отменены! Звонили сверху руководителям институтов, учреждений и говорили: положишь партбилет на стол! А это конец должности и карьеры. Доходило до того, что уже привезли Солженицына в институт, а там висит объявление: встреча по болезни автора отменяется. Очень хотелось ему ответить Семичастному, который в то время из первых секретарей ЦК комсомола перебрался в КГБ и стал его главой. В этом качестве он пытался в открытом выступлении на каком-то идеологическом совещании выразить возмущение "наглостью Солженицына".
      Теперь Александру Исаевичу хотелось не просто читать свои произведения, но и высказаться. Он искал аудиторию, и, наконец, еще одна встреча с читателями все-таки состоялась 30 ноября в институте Востоковедения, куда он пришел прямо с рязанского поезда.
      Начал встречу с чтения глав из "Ракового корпуса", затем последовали записки, он стал отвечать на вопросы и дальше уже говорить всё, что хотел высказать.
      "Ничтожный зэк в прошлом и, может быть, в будущем, прежде новых одиночек и прежде нового закрытого суда - вот я получил аудиторию в полтысячи человек и свободу слова!"
      Он ощущал, что есть и на сцене и в зале представители ГБ, но исходила от него такая сила, такая мощь, так внимала аудитория, что прервать не посмели. Вот что значит быть по-настоящему смелым! Он вынес наружу ту закулисную, тайную возню, которая велась вокруг него: запрещение печатания его произведений, тайная клевета на закрытых инструктажах и политинформациях, которыми тогда наполнена была жизнь страны, сказал о невозможности ответить на эти противоправные действия, то есть о полном бесправии писателя, что и вынуждает его сейчас говорить с трибуны.
      Вот ведь, какое положение, тебя обгаживают, а ты даже не можешь ответить!
      Здесь, наконец, он почувствовал, какое это счастье не сидеть, затаившись в тиши, а говорить открыто, свободно, не таясь. Он словно вышел из-под пресса, распрямив плечи и грудь и высоко подняв голову. Он вдруг ощущает себя "свободным человеком в свободной стране!" - свободной для отчаянно смелого, отбросившего страх. Он отвечал на вопросы, давал пояснения. Был вопрос и об участи военнопленных, ведь многие в Союзе не знали о том, что лишь Советский союз не подписал Женевское соглашение о военнопленных, не делал уплаты в Красный крест и тем самым обрек своих солдат и офицеров на голодную смерть. Сколько слезливых строк было написано об их участи, о жестокости немцев и нигде не давалось всей правды, о которой бесстрашно рассказывал Солженицын. Какое лицемерие! В "Архипелаге" есть эпизод в рассказе о Юрии Евтуховиче, как смотрел он на звероподобных существ, греющихся у костра и обгладывающих кости павших лошадей - это как раз о них, о наших военнопленных. Как можно удивляться после этого, когда они, чтобы вырваться из этого ужаса и попасть к своим, шли в немецкие разведшколы. Так же поступил Евтухович и, попав к своим, радостно пошел объявлять, что он свой. Встретил его Александр Солженицын на Лубянке. У нас их называли предателями, и только Солженицын в своем "Архипелаге" подробно описывает их судьбы и рассуждает о причинах, побудивших их к такому поступку, что тем самым они искали выход из безнадежной ситуации и пытались попасть на родину. Родина встретила их.
      Опять "ланцетом" вскрывается глубина проблемы.
      Аудитория жадно внимала слову писателя, открывавшего им правду, а он, в свою очередь, видел, как "почти каждая реплика сгорает по залу как порох!"
      "Нужно прожить долгую жизнь раба, пригибаться перед начальством с детского возраста, со всеми вскакивать для фальшивых аплодисментов, кивая заведомой лжи, никогда не иметь права возразить, - и это еще рабом-гражданином, а потом рабом-зэком, руки назад, не оглядываться, из строя не выходить, - чтоб оценить тот час свободной речи..."
      Слова потрясающие!
      С этого момента Солженицын становится не только писателем, но и публицистом, трибуном. Резонанс идет по всей стране. Это еще одна сторона его деятельности, его вклад в расшатывание системы, которая пришла, начертав на своих знаменах: "Свобода, Равенство, Братство", увлекая этим лозунгом за собой горячие головы и сердца, и обманула всех, заменив свободу ГУЛАГом.
      Тюрьма не сломила его, она его только закалила и заставила прозреть, миллионы жертв стучались в его сердце, и он оказался в положении одинокого воина, того самого, о каких говорят: и один в поле воин. Смелость его поступков поражала многих, но и поддерживала, и звала за собой.
      После этих громких выступлений он уехал в Укрывище, в Эстонию дописывать "Архипелаг". Как медведь, он забирается на зиму в берлогу, подальше от ненужных глаз всесильного КГБ. Здесь пишется история советских лагерей, словно паутиной опутавших всю страну. Помощниками Солженицына составлялась карта Архипелага, но он по каким-то соображениям не включил ее в книгу. Я видела ее в театре на Таганке перед спектаклем "Шарашка" по роману "В круге первом". Впечатляет. Очень плотно расположились на ней черные жирные точки, обозначающие тюрьмы и лагеря времен Солженицына. Словно паутиной оплели они всю землю.
      В эту зиму было холодно, стояли сильные морозы до тридцати градусов, Александр Исаевич простужается, болеет, но ухаживать за ним некому, живёт он здесь один, и с температурой 38 продолжает писать, прижавшись к печке. И не только писать, но и колоть дрова, топить печь…
      Во второй половине зимы приезжала жена, помогала печатать, придвинувшись поближе к печке, она выстукивала "Архипелаг". К тому времени он заканчивал его, и Наталья Алексеевна забрала экземпляр с собой.
      Но в следующую зиму он еще раз вернется к нему и доработает окончательный вариант.
      Заканчивая свое пребывание в глуши хутора, в уединении, глядя на белое безмолвие снегов, он снова размышляет - как ему быть дальше? Все-таки он был прежде всего писателем, а не трибуном, но жизнь заставляла выходить на трибуну. Ведь уже наваливается огромная работа над романом о революции "Р-17", и что же делать? Погрузиться в эту тему и тихо писать или все-таки продолжать публичные выступления, продолжать бои, так как тихо писать все равно уже не дадут? А если крикнуть громко, то можно потерять и перо, и голос, и голову.
      Потому многие и молчали.
      "Много десятков лет мы всё вот так из-за личных расчетов и важнейших собственных дел - все мы берегли свои глотки и не умели крикнуть прежде, чем нас толкали в мешок".
      А он смог пойти на риск, в открытый бой, принять удар на себя и не испугаться.
      И он решает: "Ну, пусть меня и потрясет. Может, только в захвате потрясений я и пойму сотрясенные души 17-го года".
      И весной 67-го года снова начались его публичные действия. В мае состоялся IV-й съезд Союза писателей, и Солженицын пишет открытое Письмо съезду и еще до начала съезда рассылает его тем писателям, кого считает прогрессивными, кто мог бы его поддержать и откликнуться на его письмо, а также направляет его в Секретариат.
      "Когда-то, когда я смотрел на Союз писателей издали, мне весь он представлялся глумливым торжищем в литературном храме... Но - бесшумно растет живая трава, огибая стальные балки... Когда я попал в СП, я с удивлением и радостью обнаружил здесь много живых, свободолюбивых людей, - искони таких, или не успевших испортиться, или сбрасывающих скверну".
      И письмо это нашло отклик. Около ста писателей откликнулись на него, 84 в коллективном письме съезду и человек пятнадцать в личных телеграммах и письмах.
      Это сейчас кажется, ну что такого - написал письмо писательской организации? А тогда - это был очень смелый шаг, за который можно было серьезно поплатиться, с оценкой деятельности Союза писателей, послушной служанки партии. Посылая его, он даже не уверен - будет ли жив после этого. В "Теленке" есть великолепная фраза: "Или шея напрочь, или петля пополам!" И следующая глава начинается с заголовка "Петля пополам". Вот так. Как говорят: смелого пуля боится, смелого штык не берет. Было и ему страшно, но он сумел преодолеть этот страх.
      Съезд этот, а точнее, Письмо съезду стали событием, хотя на съезде слова Солженицыну так и не дали, и публичного обсуждения тоже не было. Это было как гром среди ясного неба. Впервые нашелся смелый человек, который заговорил в открытую и дал оценку позиции Союза писателей, его невмешательства в судьбы писателей оклеветанных, таких, как Ахматова, Зощенко, Булгаков, Андрей Платонов... , загубленных в лагерях: Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий.
      "Они любить умеют только мертвых!" - приводит он пушкинские строки. В письме Солженицын дал оценку состояния литературы, давлению цензуры, в результате чего "лучшая часть нашей литературы появляется в свет в искаженном виде". "Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем "Главлита" тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в ХХI век!.. За нашими писателями не признается права высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране".
      Он предлагает съезду принять требование - упразднить цензуру над художественными произведениями. Он требует, чтобы СП стал защитником гонимых писателей. "Я предлагаю четко сформулировать в пункте 22-м устава СП все те гарантии защиты, которые предоставляет Союз членам своим, подвергшимся клевете и несправедливым преследованиям, - с тем, чтобы невозможно стало повторение беззаконий". И далее он говорит о собственных преследованиях, о романе, отнятом Госбезопасностью, о закрытом издании романа без ведома автора, об изъятии литературного архива, о распространении клеветы, порочащей его личность: уголовник, гестаповец и так далее, о непечатании "Ракового корпуса".
      "Так моя работа окончательно заглушена, замкнута и оболгана, - заключает писатель. - При таком нарушении моих авторских и "других" прав - возьмется или не возьмется IV съезд защитить меня?"
      И что же? Защитили? Как бы не так. Съезд прошел по накатанной дорожке, по заранее подготовленному сценарию с заготовленными, проверенными и заверенными в ЦК речами.
      И все же в литературном и окололитературном мире заклокотало. Письмо Солженицына читалось и перечитывалось, а с помощью верных друзей вскоре передано было на Запад и зазвучало по западным "голосам". И первую декаду июня несколько радиостанций читали и комментировали это письмо. С этого момента его заметили на Западе, и дальше он был на виду. А сколько хлопот органам Госбезопасности, идеологическому отделу ЦК, отделу культуры! В ЦК в этот период идут и идут от них записки.
      Он дает и общую оценку состояния литературы. "Наша литература утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого и начале нынешнего века, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в двадцатые годы" - констатирует Александр Исаевич, в чем и мы с ним с печалью согласимся.
      Этот 4-й съезд запомнили многие писатели. Солженицын в этот период уже напрямую связан с Самиздатом, и его Письмо съезду было мигом размножено и разнеслось по читающей Москве. Откликнулись и писатели. Всего в Секретариат пришло около пятисот писем. Были среди них и осуждающие, но были и такие значительные, которые в свою очередь обогатили Самиздат, как письмо Г.Владимова с гимном Самиздату, В.Конецкого и В.Сосноры.
      Членство в союзе писателей Солженицын превратил в орудие нападения.
      Что касается отмены цензуры, то ещё тогда Сергей Антонов в своём письме-отклике заметил, что "цензура нравственная не подлежит упразднению". И Александр Исаевич обращает внимание на это предостережение. Ох, как верно!
      Перепуганные боссы от литературы растерялись и не знали, что делать с этим дерзким писателем Солженицыным. И тогда Твардовский взял инициативу на себя и вразумил их, что так нельзя: топя Солженицына, они топят сами себя. А Твардовский, похоже, был даже доволен этим разгоревшимся вдруг боем.
      "Вы думаете, первый русский писатель - кто? Михаил Александрович? Ошибаетесь!" - говорил он в Секретариате. И убедил секретарей составить проект коммюнике, в котором необходимо подтвердить безупречную воинскую службу Солженицына, признать что-то в его письме заслуживающим разбора, но осудить за "сенсационный" образ действий. После чего Твардовский повез Солженицына в Секретариат на переговоры, где они встретились с Марковым, Воронковым, Соболевым, Сартаковым.
      Здесь Твардовский заявил, что надо немедленно печатать "Раковый корпус", пока он не появился на Западе, и это предупредит печатание там. На этом приятном решении и расстались.
      Чего ж еще желать? Неужели Hаppу end? Конечно же, нет. То была лишь временная растерянность от неожиданно смелого хода, взять на себя ответственность и разрешить печатать крамольного писателя без указки сверху литературные начальники не решились. Коммюнике так и не появилось, руководители СП струсили.
      Время шло, но никаких действий со стороны Секретариата СП не последовало, кроме того, что запросили "Раковый корпус" для прочтения секретарям. Союз писателей не только не защитил его от клеветы, но клевета продолжалась, и даже усиливалась.
      Положение, в котором тогда находился Солженицын, можно назвать безвыходным, безнадежным. На закрытых инструктажах, активах, семинарах распространяются фантастические слухи, что он бежал в Англию, видные деятели государственной элиты публично выражают сожаление, что он не умер в лагере. Утверждают, что он еврей - Солженицкер. "Один день Ивана Денисовича" тайно изымают из библиотек. Его называют власовцем, уголовным преступником, дезертиром. С точки зрения агитационно-бюрократической машины, он превращен в прах, в пыль, но в обществе популярность его от этого только возрастает. И как говорит сам Солженицын: "ни от какой клеветы я инфаркта не получу никогда. Потому что закаляли меня в сталинских лагерях".
      Многие поражались его необычайной стойкости, не было, пожалуй, другого литератора, который в такой ситуации не отступил бы, не поддался обещаниям и угрозам. Обласканный в момент своего появления, он мог бы стать придворным писателем, но не стал.
      Тем временем до Александра Исаевича доходят слухи, что в Италии готовится издание "Ракового корпуса". Авторские права в СССР не защищены, кто-то вывез самиздатовский экземпляр, перевели и собираются издавать без всякого согласования с автором. Но Александр Исаевич не возражает, он это предвидел давно и предупреждал. И тогда он делает еще один шаг - пишет письмо в Секретариат, где предупреждает о возможном появлении повести на Западе и невозможности напечататься здесь, у себя. Письмо от 12 сентября 1967 года он рассылает для начала только секретарям, не отдавая пока в широкие круги общественности. Он снова говорит о том, что Союз писателей не выполняет своих прямых обязанностей и не защищает его от клеветы. И о судьбе повести: "В этом странном равновесии - без прямого запрета и без прямого дозволения - моя повесть существует уже более года. Сейчас журнал "Новый мир" хочет печатать эту повесть, однако не имеет разрешения... В таких условиях мы не можем остановить ее неконтролируемого появления на Западе... если так произойдет, то по явной вине (а может быть, по тайному желанию?) Секретариата".
      Вот таково было положение литературы, положение писателя. Над "Новым миром" также нависало все больше запретов, не пропускались уж совсем безобидные вещи, кажущиеся подозрительными. "Оттепель" заканчивалась, начинались "заморозки".
      Это письмо и последующее заседание Секретариата с участием Солженицына стало еще одним событием литературной и общественной жизни той осени. Как пишет Солженицын, секретари "взвились как от наступа на хвост". И выезжая из своей провинциальной Рязани, трясясь три с половиной часа в электричке, он размышлял: "Зачем уж я наседаю на этот осиный рой?"
      Но какой же получился бой! Тридцать секретарей против одного Солженицына собрались со всего Советского Союза, чтобы разобрать поведение строптивого писателя. По воспоминаниям очевидцев, Солженицын вел себя великолепно. Он не только успевал отражать удары, парировать реплики, сформулировать мысли и высказаться, он успевал еще и стенографировать заседание, длившееся ни много, ни мало - пять часов! Он превратил намеченный суд над ним в суд над Секретариатом!
      Даже здесь видна незаурядность этого человека! И когда сейчас после возвращения в Россию некоторые из его собратьев пытаются умалить его достоинства, его значение, это выглядит очень мелко и необъективно.
      Как же на него наскакивали! В преддверии заседания Твардовский с Лакшиным боялись, что он может не выдержать и сорваться. Уж Твардовский-то знает, как там могут заклевать. Но Солженицын их заверил, что с его лагерной выучкой он взорвется только тогда, когда будет нужно.
      И все же предстоящая открытая схватка была чем-то новым в его жизни, он мысленно готовился к бою, продумывал возможные вопросы и ответы. Надо было заставить их говорить о "Раковом корпусе", который и стоял на повестке дня, но они ведь еще читали крамольный "Пир победителей" и будут долбить им. Как пишет Солженицын в "Теленке": "Готовиться к этой первой (но и тридцать лет я к ней шел!) схватке мне, собственно, не было трудно: и потому, что очень уж отчетливо я представлял свою точку зрения на все, что могло шевельнутся под их теменами; и потому, что на самом деле предстоящий секретариат не был для меня решилищем судьбы моей повести... Всего только и нужно было мне: прийти к врагам лицом к лицу, проявить непреклонность и составить протокол. В конце концов - еще бы им меня не ненавидеть! Ведь я - отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни".
      Вот таков борец-одиночка.
      И ведь над чем ломали копья? Над "Раковым корпусом"!
      Как это всё молодым кажется странным. Но надо было посидеть на той постной дистиллированной, верноподданической литературе, которой так ревностно служили те, кто был по ту сторону барьера при этой схватке.
      Да, время все расставляет на свои места.
      Читать описание этих баталий в "Теленке" одно удовольствие. Детектив!
      Солженицын достойно выдержал этот бой. Не обошлось здесь, правда, без самолюбования, над чем иронизировал в газетной статье уже 2000-го года Войнович, ставший к этому времени противником Солженицына: "... голосом, декламирующим в историю, грянул им свое первое заявление..."
      Ну что ж. С одной стороны - действительно, есть повод упрекнуть в нескромности. А с другой - решитесь вы (те, кто осудит) на Поступок и, наверное, тоже себя зауважаете. Кто жил тогда, знает, сколько надо было мужества, чтобы выйти на бой вот так, в одиночку. И прекрасно знает Александр Исаевич, что таких смелых заявлений в то время не делал никто. Делали вослед, но он шел первым. Это действительно были шаги истории: толчок за толчком. Ведь не просто так пришел 89-й год и первый Съезд народных депутатов. Много было положено в основание, и Солженицыным больше всего. Так что и слова об истории после этого не кажутся преувеличением.
      Когда стенограмма этого заседания была размножена и распространилась через Самиздат (Солженицын ее придержал и распространил после появления "Корпуса" на Западе), и какое же убожество мысли, тупость и неповоротливость всех этих руководителей Союза предстало перед читателями. Лучшие - умные, талантливые, прогрессивные туда не попадали.
      "Изложение", (стенограмма, записанная Солженицыным) сыграло с ними злую шутку. Вот образчики выступлений:
      Сурков: "Не буду скрывать, я человек начитанный... нюхал я и Михайловского, и Владимира Соловьева, и это наивное представление, что экономика может зависеть от нравственности..." Владимир Соловьев и экономика?!! И далее: "Нравственный социализм" - это довольно обывательский социализм..."
      Тут, что называется, комментарии излишни.
      Солженицын, в свою очередь отвечает: "… задача писателя не сводится только к защите того или иного способа распределения общественного продукта, той или иной общественной формации. Долг писателя заключается в том, чтобы ставить "вечные вопросы человеческого бытия".
      Воронков: "меня больше всего интересует, почему он не реагирует на гнусную буржуазную пропаганду?"
      То есть, почему клевещут и не дают Солженицыну печататься в Союзе - это их не волнует, волнует только - почему Письмо съезду читается и обсуждается на Западе. Пресса западная характеризуется не иначе, как словами: "грязная буржуазная пресса или гнусная буржуазная пропаганда". Ничего по существу, только штампы и ярлыки. И только Солженицын говорит не штампами, а режет правду.
      Представитель национальной литературы Кербабаев: "Почему автор видит только черное? А почему я не пишу чёрное? Я всегда стараюсь писать только о радостном..."
      А у Солженицына всё не так. Точно так же были похоронены правдивые произведения других писателей: Гроссмана "Жизнь и судьба", Бека "Новое назначение".
      В этой схватке на Секретариате Солженицын с его метким глазом успевает ещё и наблюдать, и давать меткие характеристики. Вот как он говорит о Федине, тогдашнем руководителе Союза писателей: "На лице Федина его компромиссы, измены и низости многих лет впечатались одна на другую и без пропуска. У Дориана Грея это все сгущалось на портрете, Федину досталось принять своим лицом".
      Какие сражения! Как говорит Александр Исаевич - "Бородино!" Описание этого события в "Теленке" яркое и захватывающее, почище любого детектива. Читаешь, не отрываясь! Солженицын не стушевался, не сломился, тридцати секретарям не удалось загнать его в угол. Скольких растаптывали, сколькими униженными жертвами усыпано поле литературы: Зощенко, Ахматова, Булгаков, Пастернак, не будем здесь говорить о физически уничтоженных, это отдельный список, а вот Солженицына растоптать не удалось.
      Он борец и находит "упоение в бою".
      А история литературы пополнилась еще несколькими драматическими страницами. Речь шла о печатании "Ракового корпуса" - это был основной вопрос повестки дня. И настоящие баталии развернулись вокруг литературного произведения. Раздалось лишь несколько голосов, в частности, Симонова, что надо печатать "Раковый корпус".
      Отголоски этих событий разносились по всей стране. Не все читали тогда "Раковый корпус", но название звучало как набат, как сигнал, что снова попирается свобода слова, и, конечно же, все мало-мальски мыслящие люди были на стороне Солженицына и верили, что человек, написавший "Ивана Денисовича", снова написал правду, которую не пропускают к читателю. Но даже сознание, что есть такой человек, как Солженицын, уже вселяло веру, что когда-нибудь правда восторжествует, насилие рухнет, и мы будем жить в новом свободном мире. Нам, молодым людям того времени, так здорово было сознавать, что хоть кто-то дает им по мордасам - этой ненавистной правящей клике! Название "Раковый корпус" становилось символом страны.
      Смелость поступков Солженицына давала ему моральное право порой сурово судить о других, и когда звучит обида на некоторые его слишком резкие высказывания, надо помнить о его собственном бесстрашии. Что касается клеветы, распространяемой в адрес Солженицына, то, казалось бы, кто, как не СП должен защищать членов своего союза? Но только Твардовский говорит, что "именно мы, Союз, должны дать заявление, опровергающее клевету".
      Но никакого разрешения на печатание романа не последовало. Литературная общественность в ЦДЛ высоко оценила роман и рекомендовала к печатанию, литературные чиновники были против. Если летом после Письма к съезду они были в смятении, растеряны и не знали что делать, то теперь сработала привычная осторожность, а скорее трусость и недальновидность, к тому же сверху, из ЦК, разрешения не поступило. Секретариат СП шлёт письма в ЦК и подобострастно испрашивает указаний: "поскольку проблема имеет ряд очень сложных аспектов и является не внутрилитературной, а общеполитической, государственной, мы крайне нуждаемся в советах и тактике её решения". Во всех цековских документах той поры ничего существенного, ничего умного и смелого, всё те же идеологические заклинания, ну и разве что поручения руководству СП (верной служанки партии): "развенчать Солженицына в печати" - это в документе от 18 июля 1967 г.
      Руководство СП не посмело взять ответственность на себя. Эту ответственность мог бы взять на себя К.Федин, как руководитель Союза писателей, но он этого не сделал.
      В ответ на это безучастное взирание, как растаптывают очередного писателя, Федину послали личные письма с осуждением его позиции и всего происходящего с литературой и с Солженицыным Твардовский и Каверин. На правах былой дружбы - в юности, Каверин говорит Федину: "Ты берешь на себя ответственность, не сознавая, по-видимому, всей её огромности и значения. Писатель, накидывающий петлю на шею другому писателю, - фигура, которая останется в истории литературы независимо от того, что написал первый, и в полной зависимости от того, что написал второй".
      Солженицын поднял на новый уровень планку многих моральных ценностей в литературе и в поведении литераторов прежде всего, а в расширительном смысле образец гражданской позиции для всех. Тот самый вопрос, который я уже затрагивала - стоят ли внешние блага чистоты души, нерастоптанного достоинства, собственного самоуважения, или, как он выразился в письме Твардовскому, "мое внутреннее душевное состояние мне дороже судьбы моих вещей". Ведь его просили дать хотя бы в "Новом мире" небольшое письмо с ответом "буржуазным клеветникам" и тогда, мол, "Раковый корпус" можно будет пустить в печать. Но не таков Солженицын, чтобы за тридцать сребреников продать свою честь. Эта высокая позиция заражает и других. Твардовский распрямляется и смелеет, в письме Федину он цитирует это высказывание писателя и говорит, что и для него стало так, что и подтверждает смелое письмо первому секретарю Союза писателей.
      Твардовский также не убирает упоминание Солженицына из пятого тома своего собрания сочинений, который готовится к изданию, хотя рискует тем, что том этот может и не выйти.
      И всё-таки какие серьёзные баталии были тогда, какие высокие мерки, какие духовные порывы, и как мельчает сейчас литература...
      А вот как отреагировал "первый писатель" Шолохов. Через несколько дней на правлении СП РСФСР огласили его письмо: он не может больше состоять в одном творческом союзе с таким антисоветчиком, как Солженицын!
      Оттепель сворачивалась, даже хрущевской непоследовательной свободы уже не было...
      Закончилась долгая тяжба вокруг "Ракового корпуса" отчаянным шагом Твардовского, отдавшего роман в набор. Это было сделано в декабре, после пышного празднования шестидесятилетия революции (1967 год), когда до Твардовского, зажатого в тиски цензурой, давлением ЦК и прочих советских органов, дошел слух, что "наверху", то есть в ЦК, а может и у самого Брежнева, есть мнение: а надо ли запрещать "Раковый корпус"? Возможно, таким ложным сигналом к печатанию послужил звонок Воронкова (одного из руководителей СП) в редакцию "Нового мира", когда тот неожиданно начал расспрашивать - как живет Солженицын, не нуждается ли он в деньгах, как обстоит дело с "Раковым корпусом" и не стоит ли заключить с ним договор? Чуть позже еще один звонок Воронкова и снова разговор о Солженицыне, и редакция заключила с Солженицыным договор.
      "Почему так действовал Воронков, ничего не делавший по своей воле, - пишет Кондратович в "Новомирском дневнике", - для меня до сих пор остается загадкой."
      И вот тогда незабвенный Александр Трифонович Твардовский, зажатый в тиски цензурой, давлением ЦК все-таки отдал повесть в набор, решив, что звонки Воронкова были неспроста, значит, "наверху" есть одобрение. Он не поленился пойти сам в типографию "Известий" и распорядиться:
      - Запускаем "Раковый" в набор!
      Но слух оказался ложным. Совершилось невероятное - уже готовый набор был рассыпан! Не пропустили Солженицына в массы. Твардовский воспринял это как большое горе. Помимо борьбы за Солженицына это был бы шаг и в общем деле, после этого прорыва он мечтал двинуть и другие залежавшиеся произведения:
      - Если б сейчас "Корпус" напечатать - ведь опять бы вся обстановка изменилась в литературе! Сколько б мы за тем двинули!
      После этого в январе 1968 года он и пишет письмо Федину. В нём и оценка заслуг Солженицына, оценка состояния литературы и позиции руководства СП. "...после "Ивана Денисовича" писать по-старому уже никому нельзя... Солженицын - незаурядная фигура в нашей литературе… я, как редактор, имею твёрдое убеждение, что залыгинские и айтматовские вещи во многом обязаны прозе Солженицына… тот же принцип правдивости…". О Письме съезду: "…надо признать, что Солженицын заслонил собой пустопорожнее словоговорение на съезде". И далее продолжает, что "подписался бы под ним обеими руками". В конце своего письма он призывает Федина "поступить по разуму и совести" и хотя бы отдать "на усмотрение редакции "Нового мира" вопрос о печатании "Ракового корпуса". И далее: "мировая история литературы не знает примеров, когда гонение на талант увенчалось бы успехом".
      Единственная радость была в том, что Александр Исаевич получил аванс и мог просуществовать на эти деньги два года. Так и не суждено было Солженицыну больше напечататься в советских изданиях.
      Еще раз повторимся: больше ни одно произведение не вышло в открытой печати, только Самиздат, и в дальнейшем книги стали выходить за рубежом. Трудно даже представить, что непечатаемый писатель, сумевший обозначить себя только несколькими рассказами, стал так популярен, сумел наделать столько шума и нанести Системе непоправимый удар! Люди истосковались по правдивому слову.
      В "Новый мир" он вернулся только в 1989 году.
      

Глава 19. "Протрите циферблаты!"

Спокойными теперь у Александра Исаевича были разве что месяцы, годами исчислить никак было нельзя. И хотел бы пожить спокойно, пописать от души. Но... Ввязался в борьбу, долго в тишине и покое не посидишь. Относительное затишье у него наступает, как правило, зимой, когда он удаляется от света и ныряет в какую-нибудь потайную берлогу, о которой почти никто не знает, даже о даче в Рождестве он не велел сообщать в "Новом мире", а то ведь там любят выдергивать экстренно по всякому поводу.
      В конце 67-го года после всех баталий, связанных с его письмами съезду и Секретариату СП, он снова уехал в глушь, подальше от суеты и клеветы, в деревню под Солотчу к тетке Агафье, которую они с женой называли "второй Матреной". В Прибалтику в эту зиму не поехал. Не хотелось злоупотреблять чужим гостеприимством, да и Арнгольд Юханович слабел здоровьем и в 1968 году скончался.
      Хотел засесть за "Август Четырнадцатого", начал он его летом, но набралось еще материала для "Архипелага", надо было кое-что дописать, и пришлось заняться им - дописывал историю гласных судебных процессов. Просидел он в этом уединении до марта. Зима была холодная, изба быстро выстуживалась, удавалось натопить градусов до пятнадцати, а к утру в морозные дни было всего градусов пять. Спасался Александр Исаевич теплыми свитерами, да полушубок давний, еще ссыльный был с собой. Трудно себе представить, как он там питался и чем? Да неприхотлив Александр Исаевич, был бы хлеб да картошка с капустой, прожить можно и на этом. Периодически приезжала жена Наташа, но отношения их все ухудшаются, и он даже не рад её приезду.
      К весне стали мучить головные боли, начались скачки давления. Взбадривает он себя лыжными прогулками, совершая их практически каждый день перед обедом. Александр Исаевич сетует на возраст, но, видимо, сказывается переутомление от длительной умственной работы, в которой и проходит вся зима. Любит он вот так проваливаться надолго от суеты мирской и целиком погружаться в работу. Из развлечений только слушание западных радиостанций - "голосов" по вечерам.
      Наступил 68-й год. В январе в Москве шел очередной суд над диссидентами Гинзбургом, Галансковым, Добровольским и Лашковой. Во всех крупных городах идут протесты, сотрясает не только столицы, но даже студенты Новосибирского университета пишут мелом на досках: "Свободу Гинзбургу, Галанскову...". Кое-кто поплатился за это "хорошим" распределением, а кто и вовсе исключен из ВУЗа. Страна рвет цепи. В монолите коммунистической системы появляются трещины. Идут протесты и по западному радио.
      В марте Александр Исаевич выезжает в Ленинград. Снова в библиотеки, снова изучать город - вот откуда все то знание города, знание эпохи, которое будет нас удивлять при чтении "Красного колеса". Исторический роман требует огромной подготовительной работы.
      А 8 апреля он уже на своей дачке в Рождестве. Только что сошла вода от наводнения, на берегах кучи мусора приходится убирать вилами, от сырости разбаливается поясница, но Александра Исаевича это не смущает. Здесь ему лучше работается, чем в рязанской квартире.
      Приезжает жена, вместе устраивают быт, погода так неустойчива, что временами идет снег. Александр Исаевич придерживается строгого распорядка дня, встают рано, завтрак в 7.45 - в это время можно послушать "голоса". И вот сразу после приезда слышат по Би-би-си, что в литературном приложении к "Таймсу" напечатаны отрывки из "Ракового корпуса". Потекло. Появляются сведения, что "Раковый корпус" выходит на Западе. Случилось то, что и должно было случиться, о чем он предупреждал, помимо воли автора. Он не препятствовал распространению романа в СССР, а за границу роман уплыл сам, как он и предполагал. Значит, пора отдавать письмо Секретариату и "Изложение заседания Секретариата", которое он пока придерживал, в широкое распространение. Александр Исаевич, как опытный тактик, тут же начинает действовать. Пусть все почитают, какие дебаты велись по поводу печатания "Ракового корпуса", пусть послушают демагогию вместо разумных аргументов. Как говорил Петр I: "Чтобы дурь каждого была видна".
      Александр Исаевич пишет так называемое "запретительное письмо", в котором говорит, что никаких прав на издание своих произведений он никому не давал, и рукописи от него никто не получал.
      Ввиду того, что Советский Союз не участвует в международной конвенции по авторским правам, советские авторы настолько бесправны, что доходит дело до того, что между издателями "Мондадори" (Италия) и "Бодли Хэд" (Англия) идет спор о праве "копирайт", то есть праве распоряжаться романом.
      "Раковый корпус" вышел в издательстве "Мондадори" на русском языке в апреле.
      "Изложение" через помощников рассылается 50 писателям. Кроме того, Солженицын запускает связку документов в Самиздат и за рубеж. В сопроводительном письме он еще раз напоминает: "Я настойчиво предупреждал Секретариат об опасности ухода моих произведений за границу… Секретариат не только не помог напечатанию уже набранного в "Новом мире" "Ракового корпуса", но упорно противодействовал тому… Упущен год, неизбежное произошло."
      Вот так. Пусть теперь они и отвечают.
      Выпустив эту связку гранат, сам Александр Исаевич занялся подготовкой, без преувеличения можно сказать, БОМБЫ - окончательной редакции "Архипелага ГУЛАГ". Готовится к завершению самая главная книга советского периода. Последние правки, и труд этот полностью завершен. Остается еще раз перепечатать набело, снять на пленки, и книга готова к печати. А для этого в конце апреля, пока на садовых участках еще пусто, сюда съезжаются помощники. Приехала из Ленинграда Воронянская (Кью ), Люша Чуковская - еще одна верная помощница. Александр Исаевич вносил последние правки, а три женщины (включая жену - Наташу Решетовскую) печатали на двух машинках. Затем Наташа снимала готовое на пленку, работала с фотоаппаратом в руках, так, что пальцы уставали щелкать и прокручивать пленку. Александр Исаевич все проверяет через лупу и, если кадр забраковывается, приходится снимать заново. Работа опасная, никто не должен знать, чем здесь занимаются, и весь май в Рождестве вместе с помощниками они работают в поте лица, чтобы успеть к наплыву дачников сделать важную работу.
      Пробуждается природа, подернулась зеленой дымкой березовая роща, горделиво подняли свои головки нарциссы, а Александру Исаевичу и трем женщинам некогда и полюбоваться этой красой, они готовят поминальную книгу - реквием всем невинно убиенным, тем, кого давно уж приняла мать-земля. В начале июня работа завершена, все проходит благополучно, и пленка переправляется на Запад. Правда, такие операции всегда связаны с риском, было много волнений: показалось, что была слежка, отправляли с очень молодым человеком, подвергая и его риску, - внуком Леонида Андреева Сашей, приезжавшим в Советский Союз. Три тревожных дня Александр Исаевич провел в волнениях и беспокойстве - ведь если это схватят, то не поздоровится!
      Но все обошлось.
      И только завершили эту работу, как в июне новые вести: на Западе выходит на русском языке роман "В круге первом"!
      Вот так, сразу два романа!
      13 июня радиостанция "Немецкая волна" сообщила, что издательства пяти стран готовят к выпуску роман Солженицына "В круге первом": ФРГ, США, Англии, Франции, Италии. И спустя два месяца, в сентябре 1968 года роман выходит на европейских языках. Запад знакомится сразу с двумя крупными произведениями Солженицына. Слава его набирает новую высоту. Пусть усеченный "Круг-87" из 87 глав, но все же пошел к читателю. "Раковый корпус" ему привез в подарок Евтушенко. Вместо автора значилось: Аноним.
      В СССР реакции на выход книг никакой. Тишина. Союз писателей вначале никак не отреагировал. Откликнулись некоторые писатели, получившие "Изложение". А.Абрамов направил письмо в Секретариат, а копию прислал Солженицыну. "...То, что сейчас происходит с его произведениями, постыдно. Секретариат обязан обеспечить Солженицыну нормальный контакт с читателями (издание, выступления). Если секретариат не может или не хочет сделать этого, он должен заявить это публично".
      Но на такой благородный и героический шаг литературные чиновники, естественно, не способны. Они способны только городить горы лжи и обвинений, обильно сдобренных идеологическими заклинаниями. И в "Литературной газете", где главным редактором был А.Чаковский, верно служивший властям, появилась пространная статья: "Идейная борьба. Ответственность писателя", занимавшая почти всю пятую страницу. Внизу маленькое "запретительное письмо" Солженицына, которое он посылал еще в апреле. Газета от 26 июня 1968 года вышла по такому случаю с дополнительным тиражом. Начинала статья издалека, со степенных рассуждений, обрамленных марксизмом-ленинизмом.
      "Воодушевленная идеями марксизма-ленинизма, советская литература правдиво отражает жизнь народа - активного строителя коммунизма...
      Сила советских писателей в беззаветной преданности идеям коммунизма, безграничной преданности делу партии...
      Четвертый съезд писателей СССР... продемонстрировал незыблемую сплоченность писателей вокруг коммунистической партии и ее ленинского Центрального комитета..."
      Вот в такой жвачке мы тогда и барахтались. Всем она надоела до тошноты, но те, кто "заказывал музыку", и те, кто писал всю эту галиматью, никак не могли этого уразуметь. Идеального государственного устройства, наверное, не бывает, и не все мировое зло сосредоточено в коммунизме, но то, что существовала вот такая монополия на печать и не было возможности услышать свободное слово, - это очень угнетало. Вот сквозь эту трясину и пробивался Солженицын.
      Далее переходят, конечно же, к "лживой западной пропаганде", которая "всячески изощряется в том, чтобы..." - продолжение может быть разное.
      "Такая борьба требует классовой мобилизованности..."
      Далее о "заблудших овцах" и тут уж им достается сполна, в выражениях в таких случаях, не стесняются. "... графоман и шизофреник В.Тарсис, строчащий в огромных количествах бесталанные, но зато открыто антисоветские писания, сдобренные ярой злобой и ненавистью к нашему общественному строю..." Затем прошлись по Светлане Аллилуевой - дочери Сталина, уехавшей за границу и напечатавшей там свои мемуары, лягнули Гинзбурга и Галанскова - "подпольных пасквилянтов, ренегатов", к которым, оказывается, "весь наш народ, вся творческая интеллигенция относится с презрением..."
      И наконец в третьем столбце добираются до Солженицына, пока с осторожностью, все-таки побаиваются бесстрашного и сильного противника, и уж слишком велика слава его и в стране, и за рубежом, как бы они его ни давили и не запрещали. И начинают журить: "... много месяцев назад... А.Солженицыну говорилось, что имя его взято на вооружение реакционной западной пропагандой...". Правда, здесь же они как бы защищают его от клеветы, сообщая о его высшем физико-математическом образовании, о том, что во время войны он воевал на фронтах в качестве командира батареи (а не полицая ) и имеет награды. Укорили за письмо съезду писателей, которое тоже взяли на вооружение "враждебные нам радиоцентры".
      Нет, это надо читать, это не передать! Её цитировать можно всю, там столько перлов! И архив, оказывается, никто не забирал! "... на запрос Секретариата правления Союза писателей Прокуратура СССР сообщила, что в квартире Солженицына в Рязани никаких обысков никогда не производилось, и никакие рукописи и архивы у него не отбирались..."?!!
      И, как попугаи, снова о том, что Солженицын должен выступить с резким протестом против действий зарубежных издательств. Ни в одной строке не шевельнулось живое слово - почему же писателю не дают печататься у себя на родине?
      Александр Исаевич, прочтя статью, не нашел в ней чувствительных ударов. "Как они не находчивы, как обделены ясным соображением!"
      Завершается статья укором писателю Солженицыну, который "мог бы свои литературные способности целиком отдать Родине, а не её злопыхателям...".
      Так именно этого, отдать себя Родине, он и хотел!
      Но это еще не последние строки статьи. Такого рода публикации всегда начинались и заканчивались партийными заклинаниями, ссылками на очередные решения съезда или Пленума. Так и здесь: "Решения апрельского Пленума ЦК КПСС еще раз напоминают каждому работнику идеологического фронта..."
      Вот так. Цитирую пространно, чтобы молодые читатели могли представить ту "свободу слова", которая была тогда, и сравнить с тем, что мы имеем сейчас. А старшим поколениям напомнить ту атмосферу лжи и демагогии, которой мы были окутаны.
      Авторов у статьи не было, но в то время просочился слух, что таковыми были Рюриков и Озеров. Сейчас из материалов ЦК КПСС, опубликованных в сборнике "Кремлёвский самосуд", известно письмо К.Федина в ЦК с предложением опубликовать в ЛГ статью "Идейная борьба…". К письму прилагается проект статьи и завершается оно словами: "Просим согласия…" Вот так это делалось, с высочайшего позволения, но с подачи человека, возглавлявшего Союз писателей.
      Читали статью и на радио. Но она никого не обманула. Хлынул поток писем, поддерживающих Солженицына. Естественная реакция наших соотечественников: гонимых у нас всегда жалели, и если в таком несвободном государстве кого-то травят, то сразу обратная реакция у народа - значит, свободолюбец, значит правду говорит. Только такие, как Чаковский, Федин и им подобные не способны хоть чуть-чуть подняться над временем и оценить себя, глядя из будущего. Лишь бы сегодня прожить тепло и сладко. Федину - председателю правления Союза писателей в 1972 году исполнится 80 лет. Юбилей его будет пышно праздноваться. Значит, в 1968 году этому человеку 76 лет. Обычно в эти годы подводят итоги и меряют свои поступки высшей меркой, всю ли жизнь прожил по совести? А если нет, то реабилитируй себя хоть в последние оставшиеся годы, перед тем, как ты предстанешь перед судом Божьим. Но нет. Желание прожить тепло и сладко берет верх. Но время все расставит на свои места, и правильно говорил Каверин в своем письме - "писателю, накидывающему петлю на шею другому писателю" достанется лишь геростратова слава. Ведь это он организовал травлю Пастернака, суд над писателями Синявским и Даниэлем, он не защитил Солженицына, и рассыпанный набор "Ракового корпуса" на его совести. Везде в литературных кругах говорили о том, что Марков и Воронков - члены Секретариата СП, были за опубликование романа, а Федин решительно высказался против.
      Письма в поддержку Солженицына шли в Рязань, в "Новый мир" и в "Литературную газету". Читатели прекрасно разобрались в том, что же происходит на самом деле: "Вы не можете простить Солженицыну его независимость и чувство собственного достоинства". Статья произвела обратный эффект, и сквозь словоблудие дошло до читателей главное, что притесняют "одного из лучших советских писателей - украшение нашей литературы".
      Вот еще строки из письма. Жорес Медведев прислал Александру Исаевичу письмо, в котором пишет: "Рассматриваю статью, как моральное поражение тех, кто писал и публиковал. В статье отчетливо проступает бессильная злоба... если ССП при подобной ситуации не остается ничего, кроме демагогии, лжи и злобных инсинуаций, то это лишь доказывает слабость их позиции, неспособность к серьезной полемике".
      "Литературка" получила тогда тысячи писем, но ни одно из них газета не опубликовала. Дошло даже до того, что читатели в письмах на дом слали в конвертах деньги. И Александр Исаевич отсылал их обратно.
      Есть ещё тайная записка КГБ, из тех же материалов "Кремлёвского самосуда", в которой сообщается реакция на статью, кто высказался положительно (называются фамилии), кто неодобрительно. Упоминается и Солженицын, сообщается, что его позиция по поводу статьи открыто не проявилась (о его позиции я уже сказала чуть выше). И ещё сообщается о том, что он заканчивает работу над новой большой рукописью, под названием "Архипелаг ГУЛАГ". Записка от 25 июля 1968 года. С опозданием, но всё же стало известно.
      А гонимый писатель тем временем еще раз садится за роман "В круге первом" и дорабатывает его последнюю редакцию - полный "Круг-96". Он вдруг почувствовал, что в романе не хватает воздуха, всё стиснуто забором шарашки, и дописывает несколько глав: поездка Иннокентия с Кларой за город, где описывает окрестности Рождества, и поездку Иннокентия к дяде. Заодно возвращает начальную фабулу, связанную с атомной бомбой, главы о Сталине - всё, что было исключено при подготовке романа для советской печати.
      Лето, как всегда, проводят с женой на даче в Рождестве. Так случилось, что Панин получил недалеко от них садовый участок и часто наезжал в гости. Привозил свои философские труды, над которыми он сейчас работал, и, сидя на скамеечке у Истьи, они обсуждали их. Приезжал и Копелев. Именно тогда и была сделана знаменитая фотография "Двадцать лет спустя", где стоят рядом три друга, немного постаревшие, но улыбчивые и жизнерадостные.
      Все бы хорошо, если бы лето того года не было омрачено событиями, связанными с Чехословакией. Видимо, эти события и отодвинули ответные действия на выход на Западе романов Солженицына. А сам Солженицын в смятении. Был порыв ехать, протестовать, подготовить письмо - и название уже есть: "Стыдно быть советским", собрать подписи видных людей под этим письмом. Но порыв проходит, начинается откат мыслей. Александр Исаевич начинает думать, что как раз этим даст повод свернуть ему голову. "Под танковый гул они мне её и срежут незаметно". А ведь историю революции он так и не написал, все на подступах. И дадут ли написать после этого выступления? И главный ли это крик? "Крикнуть сейчас - это отречься от отечественной истории…"
      И он смолчал. И все же молчание это легло грузом на плечи. Вот такие задачи преподносит жизнь. А в Москве 25 августа на Красную площадь вышла группа правозащитников с протестом против ввода войск в Чехословакию, и шесть человек посажены в тюрьму.
      Но уж "Архипелагом" он реабилитировал себя сполна. И историю революции написал.
      Живет он на даче с апреля и до глубокой осени - до октября. Это садовый домик, обычный для советских граждан - маленький, плохо сохраняющий тепло, и как он там живет с апреля, просто диву даешься. Но он рад и этому первому в жизни своему клочку земли. Порой наживает там себе страшный радикулит, мучается от болей, но все равно не уезжает, здесь хорошо пишется. Неустроенность быта для него не главное.
      Материальная сторона жизни тоже была непростая. Его давно не печатают, давно ничего не платят, и он живет на рубль в день. Как пишет Вишневская в своей книге, в пору, когда он жил у них во флигеле и часто зимой один, заглянув как-то к нему в холодильник, она ужаснулась его пустоте. Бутылка молока, вареная картошка, банка с кислой капустой, яйца - и все... Вот так обходится свободомыслие, твердость и несгибаемость воли и достоинства. Кто-то служит властям и получает за это почести, благополучную жизнь, как Горький, получивший особняк Рябушинского, или А.Толстой, поселившийся в особняке по соседству. Так же хорошо обласкан Шолохов, славивший партию и одобрявший ее курс на всевозможных съездах и заседаниях. А идущий вразрез с линией партии, посмевший иметь собственные независимые суждения, вынужден жить скромно. Но блага для него - ничто, для него важнее - не пресмыкаться и не гнуться, сказать и написать все, что он думает.
      Но и на даче становится опасно. Появились сведения, что приезжал сюда и расспрашивал о Солженицыне некий Виктор Луи, работающий на КГБ, с которым связана весьма запутанная история с телеграммой из эмигрантского журнала "Грани" по поводу романа "Раковый корпус", якобы переданного журналу через него. А потому по вечерам не включается свет, занавешиваются окна, и только на полу горит свеча.
      К концу сентября Александр Исаевич закончил полный "Круг-96", как он его называл, и отснял всё на плёнку. На сей раз это происходило на квартире у Жореса Медведева в Обнинске. Александр Исаевич, будучи в гостях, усмотрел у него в кабинете хорошую установку для микрофильмирования. Медведев пользовался ею для фотографирования статей из иностранных журналов и использовал специальную исследовательскую плёнку с особо мелким зерном. На "Круг-96" ушло 27 кассет такой плёнки. Тут же в домашнем чулане-лаборатории плёнки проявлялись, сушились спиртом в специальных кюветах, чтобы избежать оседания пыли. Александр Исаевич просматривал их под лупой на предмет брака, но всё было сделано отлично. Так они проработали в течение шести часов.
      А в конце этого 68-го года исполнилось Солженицыну пятьдесят лет. Юбилей у опального писателя! Но не забыли о нем! Потекли в Рязань письма и телеграммы пачками. Все-таки не те времена, когда боялись и приблизиться к опальному писателю, а теперь вот полторы тысячи бесстрашных подписей! И понесли почтальоны по 50 и 70 штук писем и телеграмм за один раз. Всего пришло более пятисот телеграмм, около двухсот писем. Сколько нужных приятных слов было в них.
      "Пожалуйста, не откладывайте перо. Поверьте, не все любить умеют только мертвых".
      "... трудно находить слова, способные в наше время выразить то высокое уважение, с которым к Вам относятся люди, не отрекшиеся от человечности, доброты, справедливости. Вы - опора многих душ и укор им."
       "Жить в одно время с вами и больно, и радостно…"
      "Вашим голосом заговорила сама немота. Я не знаю писателя, более долгожданного и необходимого, чем Вы. Где не погибло слово, там спасено будущее. Ваши горькие книги ранят и лечат душу. Вы вернули русской литературе ее громовое могущество." - это от Лидии Чуковской, бесстрашной женщины.
      "…радуюсь, что наше поколение выстрадало таких сыновей".
      Да, ради этого мига стоило жить и работать.
      Пришли поздравления из-за рубежа, от Альберто Моравиа, Генриха Бёлля, Эдуардо де Филиппо. Даже "Нью-Йорк Таймс" посвятила юбиляру большую статью, лишь в советских газетах гробовое молчание, даже в так называемой "литературной" газете.
      Шли и подарки. Вероника Туркина - двоюродная сестра Наташи подарила белый, связанный ею шарф, на котором было черным вывязано "Щ-854". А Елизавета Денисовна Воронянская прислала в подарок... ковер! Да еще красный. Она знала, как он мерзнет в своем садовом домике, мучается радикулитом, и думала, что он постелит его себе под ноги. Очень хотелось этой одинокой женщине позаботиться о своем любимце. Но Александр Исаевич вообще не любил подарков и отказывался от них. Он считал, что они подчиняют человека, пытаются формировать жизнь человека вопреки его воле.
      И ковер отсылается обратно, в Ленинград.
      В этом же году из Ленинграда Александру Исаевичу был прислан стол, ставший легендарным, который пропутешествовал в Европу, Америку и вместе с ним снова вернулся на Родину. Стол этот подарил ему ленинградец Самутин - знакомый Кью, тоже оказывавший некоторую помощь Солженицыну. Как-то, будучи в Ленинграде, Александр Исаевич увидел у Самутина этот громадный стол со стойкой. В нем было много всяких ящичков, полочек - было где разложиться писателю с его многочисленными бумагами, заготовками. Если сесть за него, то перед сидящим оказывалась стойка с полочками, шкафчиками, арками и колоннами - целое архитектурное сооружение. Огромной была столешница, огромные тумбы. Самутину этот стол был не нужен, он ему мешал, а Александру Исаевичу очень приглянулся, и тогда Самутин выслал его упакованным по частям. Стол привезли на дачу, с трудом взгромоздили на второй этаж, где Александр Исаевич работал. Позже он был перевезен на дачу к Ростроповичу.
      После юбилея он снова зарывается в глушь под Солотчей - работать. Уезжает прочь от городской суеты к тетке Агафье, где, выйдя из избы, можно тут же встать на лыжи и махнуть в лес. Прогнать на лыжах, разогреть мышцы, замереть где-нибудь перед хвойными лапами, согнувшимися под снежными сугробами или тронуть палкой ветку березы, и посыплется с нее на шапку, на плечи сухой чистый снег, как омовение. И так до весны можно сидеть здесь и спокойно писать. А вы там, в Москве кричите и пишите, что хотите.
      Тем временем Солженицыну стали присуждать за рубежом премии, выбирать в академии. Так, присуждена была ему французская премия "За лучшую книгу года" - за две сразу. В США он избран в американскую академию "Arts and Letters", в другую американскую академию "Аrts and Sciences" в Бостоне, и ответил им согласием.
       Наши власти никак не отреагировали. Подозрительная тишина. Думают, что делать, примеряются. "Так долго тихо, что даже задыхаешься", - говорит по этому поводу Солженицын. Но тишина только на поверхности. Органы слежки и контроля по-прежнему озабочены. Есть записка Главлита о задержании бандеролей из США с материалами об избрании А.Солженицына почётным членом Американской Академии искусств и Национального института искусств и литературы (тех самых, указанных выше).
      Вот сколько у властей хлопот!
      Затем приходит бандероль с Дипломом об избрании членом Академий и тоже изымается. Какая низкая и мелкая возня!
      Но Александр Исаевич ничего этого не знает и решает: что ж, пока тишина, можно и поработать. Наконец-то завершив все прочие книги, погрузился он основательно в давно задуманную тему о революции и работает над эпопеей "Р-17". Набрал хорошую скорость и пишет первый роман из этой серии "Август Четырнадцатого", где центральным событием будет Самсоновская катастрофа - разгром армии Самсонова в Восточной Пруссии в начале Первой мировой войны.
      Вернувшись из Солотчи, поездил по стране, собирал материал, работал в Историческом музее. Пока в этом ему не препятствовали, позже и этого лишат.
      Побывав у К.И. Чуковского на даче в Переделкино, Александр Исаевич привозит от него отзывы на "Круг" и "Корпус" на русском, немецком и английском языках.
      "Благодаря Солженицыну образ России выступает из мрака лжи и немоты..." Генрих Бёлль называет "Круг" готическим собором, по сравнению с которым все другие хорошие романы - просто хижины. Отзывов набралось много. Среди них есть такие, которые причисляют "Круг" к лучшим произведениям двадцатого века. Лишь в собственном государстве не находится в газетах места для похвалы, только для ругательств...
      Наступил 69-й год. В стране под влиянием чехословацких событий усиливали политико-воспитательную работу. Чтобы не было поползновений к свободе и свободным мыслям, головы доверху забивают марксистско-ленинской трухой. Самое передовое в мире учение разъясняется до оскомины. Увеличено количество политработников в армии, срочно для этого готовятся кадры, на годичных курсах из сверхсрочников-прапорщиков лепят офицеров-политработников. На предприятиях, в НИИ все сплошь охвачены политинформациями и политучебой. Комсомольцев всех загоняют в политкружки. В Москве и Ленинграде обыски, изымается самиздатовская литература. Из библиотек, там, где еще оставалось, изымается "Иван Денисович". Читать его больше нельзя. Прошел суд над генералом Григоренко, честного советского генерала загоняют в сумасшедший дом за инакомыслие. Вот так встретила Солженицына цивилизация, когда он вернулся в нее.
      Следующим громким событием года стало исключение Александра Солженицына из Союза писателей. Почему-то тянули целый год, но, видимо, для 68-го года хватило чехословацких событий, да и Солженицын сделал упреждающий ход опубликованием "Изложения заседания секретариата" с сопровождающими документами. Но стерпеть выход двух романов за рубежом власти, естественно, не могли и поступили в соответствии с суровыми законами того времени. К осени 69-го года, наконец, опомнились и наказали. И кто же? Ну кто, прежде всего свои братья-писатели, подобострастные прислужники власти в лице их руководителей, по их указке, и сотворили еще одно позорное действо. Писатель Солженицын был исключен из Союза писателей. Вот такой абсурд. Напрашивается вопрос: он что же - не умеет писать? Да нет, так писатель в Советском Союзе не оценивался. Поступили так же, как и с Пастернаком, когда опубликовали за рубежом его роман "Доктор Живаго". Здесь тебя давят - терпи, не печатают, тоже терпи, а если напечатали там, то это ужасно, это предательство. Даже Твардовский с тревогою спрашивал Солженицына: неужели правда, что он получает деньги за западные издания романов? "Заклятая советская анафема: кто думает не так, обязательно продался за вражеские деньги; если советских не платят - умри патриотически, но западных не получай!" - думает про себя Солженицын.
      Исключение Пастернака проходило драматичнее, он был раздавлен, его вынудили публично отказаться от премии, написать покаянное письмо. Солженицын, имея позади лагерную школу, сознательно идя в последние годы на столкновения с властью, был готов к бою, и исключение из СП не было для него трагедией. Скорее это было позором Союза, который вместо защиты писателя занял позицию палача.
      Произошло исключение 4 ноября 1969 года в Рязанском отделении Союза писателей. Александр Исаевич, весь год отсутствовавший в Рязани, приехал на месяц поработать. Тут как раз перед окнами их новой квартиры, которую Наталья Алексеевна все-таки выхлопотала в 1968 году и они избавились от топки печей, вывесили огромный портрет вождя, а он и собирался писать ленинские главы "Августа". Вот так и начал работать, глядя на свой персонаж. И тут его приглашают на совещание об идейном воспитании писателей. Он пришел. После небольшого доклада по теме, приступили к главному вопросу, по которому и собрались: об исключении Солженицына из Союза писателей. Все тот же Матушкин, который зазывал его в Союз, счел теперь недостойным его пребывание в нем. Он говорит о том, что "Союз объединяет единомышленников, кто строит коммунизм, кто следует социалистическому реализму".
      Вот так. Все писатели мыслить должны одинаково и все должны строить коммунизм.
      Все это получилось несколько неожиданно для Александра Исаевича, ввела в заблуждение повестка дня. Исключения-то он давно уже ожидал и собирался пойти с диктофоном, а вот не сообразил, что уже то самое и случится. Но он, как всегда, не пал духом, хорошо реагировал на их выпады и успевал стенографировать, пристроившись заранее за имевшимся в наличии столиком. Вот его реплика по поводу обвинения в "очернении действительности": "Скажите: когда и где, в какой теории познания отражение предмета считается важней самого предмета? Разве что в фантомных философиях, но не в материалистической же диалектике. Получается так: неважно, что мы делаем, а важно, что об этом скажут. И чтобы ничего худого не говорили, будем о происходящем молчать. Но это - не выход. Не тогда надо мерзостей стыдиться, когда о них говорят, а когда делают".
      А в заключение представитель обкома партии (непременно!) сказал: "Мы должны идти все в ногу, спаянно, стройно, все заодно…"
      После заседания он тут же пошел звонить в Москву. И уже утром "Голос Америки" сообщал об исключении Солженицына из Союза писателей. 5 ноября Секретариат СП РСФСР спешно утвердил это решение, даже не пригласив виновника на свое заседание.
      Когда делается так спешно, причина одна: есть высочайшее указание. И оно действительно было. Есть в "Кремлёвском самосуде" записка отдела культуры ЦК, где сказано, что исключение следует провести в Рязанском отделении с последующим утверждением Секретариатом СП РСФСР.
      У нас в стране реакция братьев-писателей на исключение была достаточно сдержанной. Как сказал Твардовский: "Подводят кровавую черту под Солженицыным, и все молчат. Случилось страшное, непоправимое для судеб литературы, а все стараются или не заметить это, или уйти, как уходят от неприятности".
      Ряд писателей обратились в Союз писателей с устным заявлением, такие, как Можаев, Максимов, Тендряков, Окуджава, Евтушенко, они настаивали на проведении пленума СП СССР по этому вопросу. Было заявлено, что исключение "виднейшего представителя русской литературы является оскорблением для каждого честного писателя".
      Написали письма в ССП РСФСР И.Грекова, Копелев, не осталась, конечно же, в стороне Лидия Корнеевна Чуковская и обратилась с письмом в защиту Солженицына в "Литературную газету". Но письма не напечатали.
      Но в целом защита была вялой и никакого действия не оказала. Братья-писатели сетовали, что Солженицын не дал им возможности защитить его из-за своего резкого письма.
      Исключение Солженицына подняло волну возмущения во всем мире. Известные зарубежные писатели вставали на защиту гонимого советского писателя. Группа французских писателей: Жан-Поль Сартр, Луи Арагон, Эльза Триоле и другие поместили в "Леттр Франсэз" письмо с осуждением акции с Солженицыным: "Исключение Солженицына из Союза писателей - ошибка, которая только вредит Советскому Союзу… Что же касается обвинения в том, что труды Солженицына чернят доброе имя его родины, мы не можем не заявить, что тень на доброе имя вашей родины бросают те меры, которые принимаются против Солженицына… Единственное, в чем он виноват, что остался жив после сталинских лагерей…"
      Письмом в "Таймс" тридцать один зарубежный писатель заявили, что не дадут Солженицына в обиду.
      Бертран Рассел направил письмо Косыгину. "Сэр! Обращение с писателями в Советском Союзе стало международным скандалом. Известие об исключении из СП СССР Солженицына вызвало у нас чувство тревоги и ужаса. Он - единственный из живущих писателей России, которого единодушно считают классиком. Заставить замолчать писателя калибра Солженицына само по себе есть преступление против цивилизации. Мы призываем вас изменить к нему отношение. Если этот призыв не даст никаких результатов, то мы обратимся ко всем писателям и деятелям искусств мира с призывом начать международный культурный бойкот страны, которая поставила себя за рамки цивилизованного мира, - до тех пор, пока варварское обращение с писателями и художниками в СССР не будет прекращено."
      Радио "Свобода" известила о Манифесте Европейского объединения писателей: "Если не прекратятся преследования Солженицына, то они порвут все отношения с СП СССР".
      Вот такая реакция Запада и не позволяла властям уничтожить неугодного писателя. И той же зимой фактически прекратились связи с передовой художественной интеллигенцией Запада, действительно начался бойкот. Исключение из СП обернулось громким поражением для его гонителей.
      Александр Исаевич делает свои ответные шаги. Он тут же отправляет "Изложение заседания Рязанской писательской организации" в Москву. После праздников он и сам уезжает в Москву, и уже навсегда, больше в Рязань он не возвращался. Уезжая, он еще не думает, что навсегда, но так сложилось.
      Когда Секретариат СП РСФСР объявил свое решение, Солженицын сделал ответный удар, направил "Открытое письмо Секретариату Союза писателей РСФСР". Можаев пытался его отговорить, но Александр Исаевич сказал на это: "А по-моему, вот это и есть самое русское состояние: размахнуться - и трахнуть!"
      И уехал после этого на дачу Ростроповичей в Жуковку.
      Их дача станет ему пристанищем на четыре года.
      Знакомство с Ростроповичем произошло в ноябре 67-го года в Рязани. Ростропович принимал участие в концерте симфонического оркестра в Рязанской филармонии и, узнав, что Солженицын присутствует на концерте, надеялся в этот же вечер с ним познакомиться. Но Солженицын сразу же ушел домой. На следующий день Ростропович пришел к ним домой. Когда мама Натальи Алексеевны открыла дверь, экспансивный гость сразу сообщил: "Я - Ростропович. Я пришел обнять Александра Исаевича". Оба остались очень довольны друг другом, много разговаривали. У обоих быстрая речь, быстрая мысль. Ростропович удивил Солженицына своей разносторонностью и, когда гость ушел, он восхищался живостью ума, широтой интересов, что не всегда встречается у музыкантов.
      Тогда же осенью Солженицын по приезде в Москву побывал у Ростроповича в гостях. Ростропович предложил ему пожить на даче в Жуковке, но Солженицын отказался. Вот так сразу не посмел обременить их своей персоной. Вскоре Ростропович прочел оба романа "В круге первом" и "Раковый корпус" и сказал, что еще долго будет потрясен его гением. А когда донеслась до него весть об исключении Солженицына из Союза писателей, Ростропович так же эмоционально возмущался:
      - Позор! Какой позор!.. Это все равно, как если бы меня забраковала Рязанская филармония!.. Если Солженицына не будет в Союзе писателей - тем хуже для них!
      На сей раз, когда Ростропович вновь предложил свою теплую комфортабельную дачу в элитной Жуковке, Солженицын не отказался. Жить ему больше негде. Он поселяется во флигеле рядом с большим домом и несказанно рад этому.
      На взлете славы после выхода "Ивана Денисовича" Солженицыну предлагали переехать в Москву, давали квартиру, но он побоялся закрутиться в московской суете и отказался. А спустя несколько лет ветры переменились, и уж хотел бы он переехать в Москву, но власти теперь желали держать его подальше. В Рязани жена мечтала выбраться из деревянного дома с печным отоплением, напротив которого гремели машины, приезжающие на базу. Но муж этим не занимался, жизнь заставляла его все время быть в разъездах, и Наталья Алексеевна выхлопотала квартиру уже к концу его пребывания в СП, и в 1968 году они переехали в новую квартиру со всеми тремя старушками (две тёти и мама).
      "Не помню, кто мне в жизни сделал больший подарок, чем Ростропович этим приютом, - пишет Александр Исаевич в "Теленке". - Что б я делал сейчас в рязанском капкане? Где бы скитался в спертом грохоте Москвы?.. А здесь, в несравнимой тишине спецзоны, под чистыми деревьями и чистыми звездами - легко быть непреклонным, легко быть спокойным… В ту осень он охранял меня так, чтоб я не знал, что земля разверзается, что градовая туча ползет. Уже был приказ посылать наряд милиции - меня выселять, а я не знал ничего…"
      Ведь поводов в советском государстве было много. Могли выселить как не прописанного, могли взять и осудить за тунеядство. Он уже не был членом Союза писателей, то есть профессиональным писателем, а в Стране Советов все должны работать, иначе есть статья за тунеядство. И вот от всего от этого и оберегал его Ростропович.
      Дорого обойдется это радушное гостеприимство чете Ростропович - Вишневская. Именно из-за этого их задавят так, что они будут вынуждены уехать из страны. А они тогда никаких политических целей не преследовали, просто по-христиански приютили нуждающегося человека.
      Но вернемся к "Открытому письму Секретариату Союза писателей РСФСР". Оно стало еще одной вехой на жизненном пути Солженицына и событием в общественной жизни страны. Он снова бесстрашно идет в бой и смело говорит все, что думает. Среди потоков словоблудия звучит его свободный голос. Слова этого письма исторические, их можно адресовать всем правителям страны, всем, кто еще находится в путах коммунистической идеологии. Сколько можно топтаться! После хрущевских разоблачений никакого движения вперед, и многим ясно, что все фальшиво, что давно нет истинной веры в коммунизм, остались только заклинания во имя сохранения своей благополучной жизни, но никто не говорит об этом вслух, кроме Солженицына. Не вернуть уже в слепую веру молодое поколение, взрослеющее после разоблачения Сталина, а их все заставляют зубрить марксизм-ленинизм. Да и Сталина возвращает и реабилитирует новая брежневская власть. Солженицын еще раз продемонстрировал образец блестящей публицистики. Он показал, что можно и в этой стране не лукавить, не говорить привычные коммунистические заклинания, снова "ланцетом" вскрывает он истинное положение вещей.
      "Протрите циферблаты! - ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси! - вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это - не то глухое, мрачное безысходное время, когда вот так же угодливо вы исключали Ахматову. И даже не то робкое, зябкое, когда с завываниями исключали Пастернака. Вам мало того позора? Вы хотите его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией…
      В эту кризисную пору нашему тяжелобольному обществу вы не способны предложить ничего конструктивного, а только свою ненависть-бдительность, а только "держать и не пущать!"
      Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше безмыслие - а аргументов нет, есть только голосование и администрация".
      Он опережает время, он позволяет себе отойти от классового подхода, от понятий социалистических и буржуазных ценностей, заговорить в той тональности, в какой общество заговорит только во времена перестройки, говорить о ценностях общечеловеческих...
      "Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, - это человечество. А человечество отделилось от животного мира - мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать - мы возвращаемся в животных".
      В письме его нет обычных советских штампов, нет никакой угодливости, это снова смелая публицистика, открытое противостояние. В нем много мудрых слов, много пророческих.
      "Гласность, честная и полная гласность - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности, тот равнодушен к Отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет Отечеству гласности - тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там".
      Вот кто первым провозгласил это слово, ставшее таким популярным во времена перестройки. Об этом, правда, говорил еще Герцен, но я имею в виду советскую эпоху. Эти слова шли потом рядом: перестройка и гласность. Александр Исаевич провозгласил ее задолго до первого Съезда народных депутатов, и протомилась она почти двадцать лет. Именно гласность, которую провозгласил Солженицын, и помогла сбросить тоталитарную коммунистическую систему. Стоило Горбачеву допустить гласность, как она сделала всё остальное. Хрущевская первая оттепель словно сдвинула ледяную глыбу, и "процесс пошел", как говорил Михаил Сергеевич Горбачев, и пусть не бурным потоком, с заморозками, но неостановимо подтачивался айсберг и перевернулся. Подтачивала его и литература 60-70-х годов, ведь литература всегда для нас много значила, Александр Солженицын занимал в ней особое место, его произведения и его гражданская позиция, его смелые шаги делали свое дело и подталкивали монстра толчок за толчком. И даже то, что не удавалось почитать, разносилось эхом, передавалось из уст в уста, да к "голосам" приникали ухом и оттуда черпали свободное слово.
      Снова разбередил он осиный рой, и начались вопли в газетах. Причем ругали его и поносили, не печатая самого письма, о нем ходили только слухи, кто-то услышал по западным "голосам", кто-то читал в самиздатовском исполнении. Так же потом поносили Сахарова. Читаешь ругательные статьи, а что он написал, что он сказал - нигде почитать невозможно, остается только догадываться и читать между строк.
      "Литературная газета" от 26.11.69 года наконец опубликовала сообщение "От Секретариата правления союза советских писателей", где сообщала: "Для всех, кто внимательно относится к фактам литературной жизни, вопрос об исключении А.Солженицына не является неожиданным".
      Тон пока еще сдержанный, накал страстей будет усиливаться постепенно, возрастет к 70-му - году присуждения Нобелевской премии, затем повысится к 72-му году, в связи с выходом "Августа четырнадцатого", и к 74-му начнется яростная травля - это вышел "Архипелаг ГУЛАГ".
      Далее в статье о том, что строптивому писателю уже указывалось на его ошибки и заблуждения, но он "высокомерно проигнорировал справедливую критику литературной общественности" и передавал свои письма, рукописи, заявления в такие "открыто антисоветские, белогвардейские органы, как "Посев" и "Грани".
      Вот почему и Твардовский шарахался еще в 1963 году, когда "Крохотки" Солженицына вдруг появились в "Гранях". На них клеймо.
      А статья вещает дальше: "Враги нашей страны возвели его в ранг "вождя" выдуманной ими "политической оппозиции"... У нас же нет никакой оппозиции, все в едином строю! И дальше об "Открытом письме", но как-то вяло. "Претенциозное, полное ругательств и угроз, псевдотеоретических рассуждений... Он не видит ничего позорного в том, что его творчество стало оружием в руках наших классовых врагов. Более того, Солженицын отрицает само понятие классовой борьбы. (курсив мой - Л.Т)" Какой ужас! На дворе уже 1969 год, а они все о "классовой борьбе" талдычат.
      И в конце статьи намеки, что никто не собирается "держать и не пущать... если Солженицын пожелает отправиться туда, где всякий раз с таким восторгом встречают его антисоветские произведения и письма". Это был намёк на отъезд.
      В декабре состоялся в Москве объединенный Пленум творческих союзов. С.Михалков, выступая с речью, не преминул лягнуть опального писателя, тем самым набирая себе очки. Прошелся по "белоэмигрантским вертепам", где рядом с "подлыми пасквилями" публикуются портреты А.Кузнецова (писателя, недавно уехавшего за границу - Л.Т.) и Солженицына. Этот товарищ всегда в струе, как говорил Каверин про Михалкова: "он - живое воплощение язвы продажности в литературе".
      Власти этого письма Солженицыну не простили. И тогда же готовились выслать за границу. Даже, по слухам, готовилось постановление Президиума Верховного Совета о лишении гражданства. Но не решились.
      А норвежцы даже предложили Солженицыну перебраться к ним. "Поставьте свой стол в Норвегии!". Предложили ему пустующий дом умершего поэта Хенрика Вергеланда, который по завещанию передавался самому выдающемуся литератору или деятелю искусств Норвегии. Александр Исаевич был очень благодарен и всерьез стал думать о Норвегии, как о своем пристанище в случае его высылки. Страна казалось ему близкой России - тот же север, снега, леса, деревянная утварь...
      В Советском Союзе, наоборот, изощрялись в способах травли инакомыслящего писателя. Доходит до того, что политагитаторы объявляют его душевнобольным и объясняют своим слушателям: вот оттого он и пишет такие мрачные произведения. Ведь наша жизнь так светла и безоблачна, и если кто-то видит ее иначе, то увы... клиника.
      Затем дошли слухи, что в Москве, в ресторане "Славянский базар" какой-то мужчина называет себя Солженицыным, ведет себя вызывающе, приходит с молодыми женщинами, заказывает оркестру музыку, громко провозглашая: я - Солженицын. Это тем более нелепо, что Солженицын и рестораны - вещи несовместимые. Но для несведущих все сойдет. Александр Исаевич написал письмо директору ресторана, но действия оно не возымело, кто-то был в этом заинтересован. Лже-Солженицын продолжал появляться в "Славянском базаре", назначал свидания артисткам в ресторане или на квартире.
      И вот как-то случайно там оказался Копелев. И на очередное свидание с этим самозванцем поехали Копелев, поэт Ю.Левитанский и А.Драновский. Окружили его и потребовали документы. И тогда этот артист испугался и предложил пойти с ним в приемную госбезопасности. Коментарии излишни.
      В "Новом мире" восприняли этот шаг Солженицына крайне отрицательно, судя по новомирскому дневнику Кондратовича. Он видит в этом письме лишь "мелкое язвление, видимые с лета глупости…" Реакция Кондратовича, как и многих других, сиюминутна, исходит из интересов сегодняшнего дня. Слово Солженицына стоит над сиюминутностью, он давно поднялся на другой уровень мышления, его видение - масштабное, историческое и, глядя из будущего, уже из начала третьего тысячелетия, в которое мы вступили, видишь, насколько верна его оценка, насколько своевременен этот призыв "Протрите циферблаты! Ваши часы отстали от времени…" Сколько можно носиться с марксизмом, вытащенным из 1848 года, пропахшего нафталином, когда на дворе уже 1969 год, и постиндустриальное общество давно решило и социальные проблемы в том числе. Солженицын давно сбросил с себя путы "передового учения" и оценивает события с общечеловеческих и исторических позиций. Там, где Кондратович видит мелкое язвление, мы видим срывание масок и пророческие слова. Те, кто живет сиюминутным страхом, испугом, не могут подняться до оценки исторического значения этого письма. Позиция осторожных: верую - потому что боюсь, верую - потому что так удобнее, верую - потому что думать не хочу или не умею.
      Лишь время все расставляет на свои места…
      Это было послание не только им - чиновникам Союза писателей, но и всем нам, всему обществу, кто еще не прозрел, кто еще носился с "самым передовым в мире учением". Солженицын прозрел гораздо раньше в своем понимании происходящего, "истоков и смысла русского коммунизма", как это формулировал Н.Бердяев.
      Конечно, для новомирцев письмо было ударом. Над ними уже нависали тучи, либеральный журнал давно раздражал власть имущих, а тут еще и это! Но, скорее всего, развязка событий вокруг журнала была бы такой же, только они немного ускорились. Отношения с Твардовским снова качнулись в сторону ухудшения.
      

Глава 20. Семейный разлад. Разрыв.

Быть женой талантливого незаурядного человека, да еще одержимого работой, всегда трудно. Мы помним непростые отношения Льва Толстого с Софьей Андреевной, хотя начинались эти отношения по взаимной любви. И помощницей она ему была, сколько томов переписала! И не только переписывала. Например, часто на полях, где должны были появиться описания нарядов дам, Толстой оставлял пометки: Соня, одень! И Соня "одевала".
      Это предвидел и Саня Солженицын, когда написал молодой жене Наташе: "Будешь ли ты при всех обстоятельствах любить человека, с которым однажды соединила жизнь?" Он ведь уже тогда знал, что будет писателем, и поставил себе цель - написать историю революции. Так и вышло. Но вышло гораздо сложней, чем виделось тогда, в юности.
      А она… Она хоть и робела, но шла за ним, что-то влекло ее - его увлеченность и одержимость. Она видела, "что Глеб, как раскаленный метеор, сжигая и сжигаясь, несется в каком-то ему одному обозримом пространстве, - и пыталась лететь за ним и обжигалась, и изнемогала."( "Люби революцию")
      Но он и любить умел, и это не каждому дано. Сколько горячих писем, сколько красивых слов написал он ей в письмах с фронта.
      Обстоятельств было много, и непростых. Их союз претерпел многие испытания. Мужественно держалась молодая жена, ожидая мужа сначала с фронта, а потом из лагерей. Он и сам удивлялся ее твердости. Одиннадцать лет прождала, на двенадцатом не выдержала, не дождалась своего опального мужа, вышла замуж за другого, за вдовца с двумя детьми, обрела, наконец, полноценную семью. Да и как её осудишь! Лучшие годы - одна. И, если выйдет муж из лагерей, то все равно настоящей свободы не будет, а будет ссылка в какую-нибудь глушь, что и случилось. И он это понимает и напишет об этом в "Круге"… и в стихах. Умом понимал, но сердцем - как принять!
      Какая же драма! И сколько их - таких! И не их это вина, а вина власти, которая так распорядилась судьбами людей. Сколько она их поломала, сколько растоптала до хруста, а то и до полного уничтожения.
      И все же снова летела Наташа, словно бабочка к огню. После первой же случайной встречи в Москве вновь всколыхнулись былые чувства, и снова она потянулась за ним. Оставила и вдовца, и мальчишек, к которым успела уже привязаться, и вернулась к своему первому избраннику - больному и все так же поглощенному работой, все с тем же внутренним огнем, который увлек и ее, и огромным желанием - писать и писать! Ей нравились умные люди, привлекала незаурядность личности. И хотя вместе с подругой Лидой Ежерец они ахнули, что Саня опять за свое, собирается писать всю правду, что тюрьма его ничему не научила, она все-таки приняла его жизнь, смирилась с его затворничеством, одержимостью работой.
      Ему иногда казалось, что при той страсти к делу, к писательству, при той одержимости работой не осталось в нем места для любви к жене. И все же оставалось.
      В письме из деревни Мильцево Владимирской области, где он учительствовал после возвращения в Европу, поздравляя с днем рождения жену, он писал: "Наше счастье так неразрывно, что невозможно желать счастья тебе отдельно. Значит, нам вместе!" И еще много теплых и хороших писем, наполненных любовью, написал он ей. Через год они воссоединились, и он переехал к ней в Рязань.
      А как поэтично и трогательно пишет он о жене в "Круге", сколько прекрасных страниц посвящено ей! "Но тянется от сердца на волю ещё вот эта одна живая струнка, никак не отомрет - любовь к жене. Не могу, когда её касаются".
      Первые годы в Рязани с 57-го до 62-го года, спокойные годы писательства, они прожили дружно и ладно. Годы эти были самыми счастливыми во вновь обретенном союзе. Не нужно ехать на свидания к мужу в Лефортово и сидеть друг против друга под неусыпным контролем стражника, не нужно ждать редких писем и долгие месяцы не получать их. Сколько пережито вместе! А теперь - как же хорошо! Вот и вознаграждены за долгую разлуку, за все страдания. После всех передряг и дома можно посидеть в уединении. Правда, не было детей, Сталин все-таки отобрал у них детей, ведь к моменту их воссоединения ей было уже под сорок, они были одногодками.
      Жили в Рязани скромно. Вместе пилили дрова двуручной пилой, зимой катались на лыжах, гоняли вечерами по ближайшему скверу. Раз в месяц ходили в кино или в театр. Мама Мария Константиновна хлопотала на кухне, кормила дочь и вновь обретенного зятя. И он, переполненный домашним уютом и заботой, писал своим друзьям Зубовым о семейном счастье. "Начинается в моей жизни какой-то совершенно новый этап - полноты семейного счастья, домашнего благополучия и бытовой устроенности". После нар, после бараков, одинокого холостяцкого жилища в Кок-Тереке, где вместо кровати ящики, такая идиллия!
      Много часов просидела Наташа за пишущей машинкой, помогая своему мужу. Вначале перепечатывались лагерные произведения, затем пошел роман и дальше, дальше сотни страниц отстукивали вместе на клавишах пишущей машинки, которую купили себе в качестве свадебного подарка. И от гостей отказалась она ради мужа, ради его работы и конспирации. Да и бюджет семейный держался на ее зарплате, она имела ученую степень - кандидат наук, доцент, а он школьный учитель, уроков старался не набирать, чтобы иметь время для писательства. Лишь когда появились гонорары за "Ивана Денисовича", он смог внести достойный вклад в семейный бюджет, а на марки и кроны, пришедшие за зарубежные издания, был куплен автомобиль "Москвич".
      Где-то, может быть, и было не все гладко, ведь они как бы заново знакомились и привыкали друг к другу, ведь столько прошло лет и каких! И из какой жизни вернулся он! Да и он не вернулся в себя прежнего, того влюбленного юношу, который писал ей столько писем, где изливал свои чувства, который так любил её. Но в целом до поры до времени в семье был мир, покой и согласие.
      Он увлек ее своими планами, своим творчеством, она перечитывала его лагерные произведения, все, что он привез оттуда и из ссылки, понимая, что рядом с ней талантливый человек, и садилась за машинку, помогая ему, надеясь, что всё это временно и будущая слава вознаградит её. Она собиралась перетерпеть временные трудности, надеясь, что награда когда-нибудь придет.
      Детей не было, отпуск у обоих длинный, преподавательский, и каждое лето они путешествовали. Уже летом 58 года съездили вместе в Ленинград, затем в Псков, в Михайловское, побывали на могиле Пушкина, а оттуда прокатились в Таллин и Тарту. Хотелось Александру Исаевичу посмотреть Эстонию, о которой столько рассказывал бывший сокамерник Арнгольд Сузи. В 59-м году отдыхали в Крыму, навестили Зубовых, которые переместились сюда из Казахстана. Теперь у него по всему Союзу разбросаны новые друзья, друзья по несчастью. В 60-м году отдыхали в Сухуми, где Александр Исаевич начал мучиться мыслями о том, что нужен читатель, от которого можно было бы услышать о достоинствах и недостатках литературного произведения, что долго писать в стол нельзя.
      И вот здесь, когда читаешь воспоминания Н.А.Решетовской, удивляешься ее близорукости. Она совершенно не видит глубинных процессов, происходящих в его душе, не видит его внутренней работы. Вот образчик её непонимания: "Тем больше меня удивило уныние, которое нахлынуло на него летом 60-го года..."
      У него идут мучительные раздумья, она удивляется унынию. Кроме восклицания, что "тюрьма его ничему не научила", мы не найдём у неё ничего более глубокого. Совершенно нет понимания того, чему же научила тюрьма, что он вынес оттуда? Ведь вышел он уже другим человеком. Пласты мыслей, которые переворачиваются в этом человеке, ее муже, совершенно не видны ей. Рядом с ней идет переосмысление революции, истории России, она не видит ничего. В ее книге присутствует лишь внешняя сторона жизни, событийность, не задевающая глубин. Нигде она не видит, не понимает той внутренней работы, того огромного внутреннего мира, который живет в ее муже. Вот, к примеру, как она говорит о начале работы над "Щ-854":
      "В пьесах и романах выплеснув накипевшую злость, он сел писать давно задуманную повесть..." Только и всего. У близкого ей человека изменилось мировоззрение, он носит в себе боль за всех загубленных - "недохрипевших, недокричавших", а у нее такое примитивное объяснение. И создается впечатление, что Наталья Алексеевна, к сожалению, не понимала своего мужа, она - простой обыватель. Плохого в этом слове, может быть, ничего и нет, но сосуществовать рядом с ней такой незаурядной, талантливой личности, как Александр Солженицын, конечно же, трудно. Она милая женщина, но…
      Её понятия, мировоззрение поверхностны, она была хорошим химиком, неплохим музыкантом, но, к сожалению, неглубоким человеком. Они были слишком разными, что особенно обозначилось в годы напряженного умственного труда, в сложной ситуации, в которой он оказался. В юности это не замечалось. Хотя в какие-то моменты он прозревал и тогда. Вот строки из повести "Люби революцию", написанной в шарашке: "Впрочем, глазами математика он не нашел в ней ожидаемой глубины, хотя и боялся сам себе в этом признаться".
      Вот теперь и обнаружилось, что она не для него, и он не для неё, и их воссоединение в 1957 году оказалось роковой ошибкой, за которую пришлось дорого расплачиваться обоим. У них слишком разное восприятие жизни. Видимо, тихая семейная жизнь и устроила бы Наташу. Он за письменным столом, она за стеной сидит на кушетке, занимается своими женскими делами или играет на рояле - покой и согласие. Но так было до опубликования "Ивана Денисовича". После этого на них обрушилась слава и известность. Покой нарушился. Отблески этой славы падали и на Наташу, она то ездила с поручениями в "Новый мир", то вместе они встречали Новый год в театре "Современник", наносили визиты, бывали в гостях у именитых людей.
      Наконец-то она была вознаграждена за свое терпение, за труды и затворничество!
      Известность и слава Наташе понравились. Но вместе с тем пришли и огорчения. Муж стал сбегать из дома под напором журналистов, всевозможных домогателей интервью, фотокорреспондентов, телефонных звонков. К тому же его теперь не связывала работа в школе, и с весны 63-го года он стал часто уезжать из дома, так как работать в рязанской квартире было теперь невозможно. Это очень не нравилось жене, ей хотелось, чтобы муж всегда был рядом с ней. Не для того она ждала мужа так долго и вернулась к нему из второго брака, чтобы снова быть одной. Но тогда союз их был еще прочен, она часто приезжала к нему то в Солотчу, то вместе ехали в Ленинград, в Прибалтику, совершили велопоход по средней России, с заездом в Ясную Поляну, на Куликово поле. А потом всё глубже трещина, всё больше непонимания, разочарования.
      Сложны человеческие отношения. Жизнь прожить - не поле перейти.
      И вот встречаем в его более поздних романах такие строки:
      "Неизбежно лубенеет и всякая любовь, устаёт и всякое супружество. Очевидно, так и нужно: с годами острота, и потребность любви, и все восторги должны поостывать… Вообще, прав был генерал Левачев: все эти проблемы любви, её волнения и переживания, все ничтожные личные драмы вокруг неё - слишком преувеличиваются женщинами, слишком смакуются поэтами. Чувством, достойным мужской груди, может быть только патриотическое, или гражданское, или общечеловеческое" ("Август четырнадцатого")
      В зрелом возрасте, наверное, так и есть, и если женщина поймет это и станет соратницей - вот тогда и образуется крепкий союз, как это случилось со второй женой Натальей Дмитриевной.
      Первые бури начались весной 64-го года, когда у него случилось увлечение во время пребывания в Ленинграде. Вероятно, уже тогда он начинал тяготиться их союзом, ее непониманием. Теперь он был человеком известным, с ним многие желали познакомиться, в том числе и дамы. Он вернулся оттуда сам не свой, раздраженный, рассеянный, ничто его не радовало. В таком состоянии они поехали в Ташкент собирать материалы для "Ракового корпуса". И Александр Исаевич, как человек честный, в конце концов и выложил все о своем увлечении, о некоей даме-профессоре, с которой он там познакомился.
      Бедная женщина! Такое услышать! Уж лучше бы промолчал.
      В результате и купе поезда, и номер в гостинице были залиты слезами.
      Я думаю, отголоски этого события, мы найдем в "Красном колесе", в увлечении Воротынцева профессором Андозерской. А в Алине многое от Наташи Решетовской.
      "Она так хотела хорошего! - славненькой, светленькой, ровной, уютной жизни..." - это об Алине. Можно провести параллели. Много от Наташи в Наде Нержиной, героине романа "В круге первом" и, вероятно, лучшего, так как писался роман в пору тоски по жене, с которой его разлучили, но много и в Алине, особенно того, что увиделось позже.
      По возвращении из Ташкента они, как пишет Наталья Алексеевна "сдержанны и закованы в броню". Но гроза той весны миновала, увлечение Александра Исаевича оказалось не столь серьезным, и мир в семье постепенно восстановился. Но простить она всё равно не могла.
      В майские праздники у них гостит Твардовский и читает "Круг", летом 65-го года они покупают дачу в Рождестве-на Истье, и отношения входят в нормальное русло. Почти нормальное, былой идиллии все равно нет. Она обустраивает дом, он сооружает письменный стол и скамейку у речки под ивами и описывает в письме Марии Константиновне, как "Натуська справляется с хозяйством". По характеру Наташа вспыльчива, экспансивна, часто ударяется в слезы, упреки, ей нужно много внимания, нужны комплименты. Все это, естественно, изматывает. Как пишет Вишневская в своей книге, "это был тип вечной невесты из провинциального дворянского гнезда... она так и осталась холодно-воспитанной барышней".
      Серьезный разлад начался в семье в 65-м году после известного потрясения с изъятием архива. Видимо, для Наташи это был крах всех надежд на мирную жизнь рядом с получившим широчайшую известность, но легальным писателем. А тут опять потрясения! Сколько можно! Она хотела купаться в лучах славы, но терпеть тяготы рядом с подпольщиком больше не желала. И на даче в Переделкине даже прозвучала фраза: "Лучше бы тебя арестовали!" Вот так. Ей так было бы спокойнее, жить в опасности она не желала. И ее не устраивало, что муж теперь практически не будет жить дома. Конечно, не легко перенести все трудности, но коль уж ты решила идти рядом, то иди до конца. Ведь знала, на что шла, знала, что писал он даже в лагерях и в ссылке, и будет продолжать писать, и не панегирики власти. И одержимость работой у него с юности. Да, муж он, наверное, не очень хороший, потому что он прежде всего писатель, и всё подчинено этому главному делу.
      Он с этого момента дома почти не живет. В холодное время он постоянно в разъездах, на чужих дачах, с остановками в чужих московских квартирах, то у двоюродной сестры Наташи - Вероники Туркиной, то у Чуковских, то на их даче в Переделкино, то в деревне под Солотчей, то на хуторе в Эстонии. Лето они по-прежнему проводят на своей дачке. Он опасается жить в Рязани, ведь чуть отъедешь от Москвы - глушь, и прихлопнет тихо КГБ, пикнуть не успеешь, в Москве и рядом можно успеть позвонить, сообщить друзьям, поднимут шум. Но в Рязанской маленькой квартирке на первом этаже в деревянном двухэтажном доме с печным отоплением и работать невозможно. Наташа привезла из Рязани еще в 59-м году своих престарелых теток (так через обмен была занята третья комната в квартире), и в тесной квартирке с тремя старушками ему работать трудно. Ростропович, навестив Солженицына в Рязани, долго помнил рыжую бороду Солженицына и трех старух по углам маленькой квартирки. И дом стоит на бойком месте, напротив него торговая база, постоянно гудят машины, так что стекла дрожат, и газуют - форточки открыть нельзя. А еще отъездов требует работа. После ареста архива, когда власти знают о темах его произведений и его позиции и могут нагрянуть с новым обыском, работать над "Архипелагом" он может только тайно, вдали от глаз.
      В мемуарной книге Александра Исаевича "Бодался теленок с дубом" Наташа Решетовская почти не присутствует, книга, кроме первой части, писалась уже после разрыва. И все же она пока рядом, она приезжает к нему в его укрывища, она так же помогает ему печатать, снимать на пленки, он научил ее этому, и у нее неплохо получается. Она занимается его почтой, комплектует папки с письмами, газетными вырезками, откликами - все это нужно систематизировать, составить перечни.
      Но теперь все больше печатают другие помощники, которых у него становится все больше: Воронянская, Люша Чуковская, Аля Светлова.
      А в работе над "Архипелагом" он начинает не доверять ей, как не доверяют и некоторые его помощники - Наталья Ивановна Столярова, через которую передавались пленки на Запад, и не напрасно. Теперь он старался отстраняться от жены, без нее собирать показания бывших заключенных - расспрашивал их, записывал рассказы. На даче уходил для переговоров в лес с теми, кому нужно было сообщить важные сведения.
      Да и сама она возненавидела "Архипелаг" как главное препятствие ее спокойной жизни, из-за него он постоянно уезжает из дома и даже не звонит и не пишет. И в первую зиму его пребывания на хуторе она устроила ему встряску. Он вдруг получает из Рязани телеграмму: "Приезжай немедленно. Ада" Что такое, что случилось? Телеграмма, естественно, вызвала переполох. Для этого 70-летнему Арнгольду Юхановичу Сузи пришлось тащиться сквозь снега на хутор, дабы вручить ее адресату. Александру Исаевичу надо свернуть все дела, где-то запрятать огнеопасный "Архипелаг", обременить этим людей и поставить их под угрозу, срочно покупать билет и ехать в Рязань. Да к тому же подпись "Ада" - намек на какой-то ад, на какие-то чрезвычайные обстоятельства. Приезжает он в Рязань, спрашивает - что случилось? Наташа в ответ: "А ничего. Тебя все нет и нет, я все время одна". "А уж полтора года, как у нас все в разломе и обмороке", - пишет он в "Теленке". То есть с той поездки в Ташкент обмороки продолжаются.
      Она совершенно не понимает его трудного положения, она говорит Веронике Туркиной о себе, как трудно ей оттого, что муж так часто не бывает дома, но ее не беспокоит, как же трудно ему. Как человек музыкальный, экспансивный, она вспыльчива, много обижается, устраивает сцены. Бывают и слезы, и упреки. У нее все еще продолжается роман с Саней Солженицыным - студентом университета, ей все еще нравится, когда он говорит ей: какая ты сегодня хорошенькая, и это все в возрасте, когда отношения переходят от юношеской восторженности к спокойному содружеству близких, понимающих друг друга людей. Да и всю его борьбу она, видимо, просто терпела, но не разделяла, она ничего не понимает в политике, потому так легко завлекло её КГБ в свои сети.
      В ее книге много обиды. Да, вероятно характер его портился, жизнь превратилась в сплошную борьбу, тут не до сантиментов.
       И вот в зарубежных мемуарах, в "Угодило зернышко между двух жерновов" он с горечью пишет: "Никогда не заметила никакой внутренней линии моей жизни, ни страсти к поиску исторической правды, ни любви к России, все это заменено единственным движущим мотивом - "быть наверху"... А легче всего мне было после хрущёвской ласки остаться "наверху" и помогать казённым перьям. Но обо мне - пусть и всё это, и хуже. Однако в какой чёрный момент не остановилась она перед нашим братским могильником, откуда уже никто не простонет, - и публично назвала "Архипелаг" сборником лагерного фольклора, разукрашенных рассказов неизвестных людей, произвольно нанизанных мною".
      Люди замирали над этой книгой - потрясённые, а она давала такие интервью...
      Вот так поверхностно понимала Наталья Алексеевна своего мужа и его работу. Соратником и единомышленником она ему не была. Александр Исаевич начинает тяготиться этим союзом. Трудно быть рядом с человеком, которому перестаешь доверять, который тебя не понимает, думает только о своих эгоистических интересах. А ведь он ходит по краю пропасти, приходится думать и о худшем, и кому-то надо доверить все его литературное наследие.
      Судьба и в этот раз оказалась к нему благосклонной, и в свои пятьдесят лет в 68-м году он знакомится с Наташей Светловой, молодой женщиной, на двадцать один год моложе его, близкой к самиздатовским и диссидентским кругам. В том знаменательном 68-м году среди тех, кто вышел на Красную площадь протестовать против ввода советских войск в Чехословакию, были ее друзья. И она сама чуть не оказалась там. Она из тех "невидимок", тех тайных помощников, которым он посвятит "Пятое дополнение" к "Теленку". Она москвичка, математик, окончила МГУ, затем аспирантуру. Её общественная горячность сразу понравилась ему. И чем ближе они знакомятся, тем больше всевозможных достоинств и совпадения взглядов он открывает в ней. Они много разговаривают и быстро сближаются духовно. У нее острый ум, много точек соприкосновения в понимании истории и революции, она и сама пыталась раскапывать истинную историю революции. Она горячо берется за дела и очень много помогает.
      Вот как пишет сам Александр Исаевич: "Сказать "деловая" - мало: в работе у неё мужская готовность, точность, лаконичность. В соображении действий, тактики - стремительность, как я называл электроническая, она по темпу сразу же разделила моё тогда стремительное же поведение".
      Он отдал ей перепечатывать последнюю редакцию "Круга-96", сделала она это с большой аккуратностью и со вкусом (а в Вермонте она уже сама верстала оригинал-макеты). А ещё задавала вопросы, обнаруживая хорошие познания в партийной истории, смело вступала в спор. К тому же у новой помощницы обнаружились редакторские способности. Она тут же взялась и проделала большую работу по сверке с первоисточниками ленинских цитат, из отдельных произведений собирала и классифицировала черты наружности Ленина, его речи, манеру держаться. Составила каркасы событий в Межузельях пишущегося "Красного колеса". С нею же позже он будет обсуждать и структуру, содержание будущих томов.
      "И встречу на четвертую-пятую я, в благодарности и доверии, положил ей руки на плечи, обе на оба, как другу кладут. И от этого движения перекружилась вся наша жизнь, стала она Алей, моей второй женой…" - пишет он в "Невидимках" о своей счастливой находке в эти беспокойные годы.
      Так в его жизнь снова входит любовь. Несмотря на все передряги, на все жизненные встряски, он находит личное счастье, находит в лице этой темноволосой и кареглазой, энергичной особы друга и соратницу во всех его делах. Аля не боится ничего, она так же бесстрашна, как и он сам, она готова к любым трудностям, ей можно доверить всё. Она со всей своей молодой энергией отдается его работе. И Александр Исаевич намеревается сделать ее наследницей всего своего литературного достояния. Ведь с ним всякое может случиться. И главное хранение переходит к ней. Держать у нее дома опасно, так как их частые встречи становятся заметными, но Аля устраивает хранение, как ни странно, через своего первого мужа Андрея Тюрина, с которым они остались друзьями. Но не у одного Андрея были хранения, были они и у других. И всю централизацию взяла на себя тоже Аля. Все выписки, все заготовки к будущему "Красному колесу", да и написанные куски нужно было прятать под угрозой нависающих обысков или ареста, но ими же надо было пользоваться. Она же создала систему пользования нужными материалами. И весь 1969 год он передает ей все свое наследие, все написанное, и окончательные редакции и промежуточные, заготовки, заметки, подсобные материалы - все, что жечь было жаль, а хранить, переносить, помнить, вести конспирацию не было больше ни времени, ни сил, да и головы не хватало на все. Он перешел пятидесятилетний рубеж своего возраста и рубеж в творчестве: все, что он замыслил написать о лагерях, закончено, так же, как и все остальное, и теперь предстояла новая огромная работа - роман о революции.
      "В такую минуту своевременно было распорядиться всем прошлым, составить завещание и обеспечить, чтоб это все сохранилось и осуществилось уже и без меня, помимо меня, руками наследными, твердыми, верными, головою, думающею сродно. Я счастлив был, я облегчен был, найдя все это вместе"
      Но к этой деятельности помощника мы вернемся в другой главе "Невидимый фронт". А пока поговорим о делах семейных.
      С этого момента в его жизни две женщины, две Натальи, только одна Наташа, а другую он зовет Алей. С Алей он совершает путешествие на Север России летом 1969 года. Побывали на реке Пинеге, в старообрядческих местах. Он поначалу никак не может оставить Наташу Решетовскую, ведь столько лет вместе пройдено, ведь она тоже - родной человек, и как её оставишь? Но когда он решается и говорит ей о разводе, начинается долгая изнуряющая тяжба. Решетовская не дает развода. Она хочет по-прежнему оставаться женой знаменитого Солженицына. И процесс этот превращается в длительную тяготу, в муку на несколько лет. Наташа Решетовская, которую так любили, которой писали красивые письма, в своей ревности и обиде доходит до того, что начинает сотрудничать с КГБ. А органы, теперь не сажавшие в тюрьмы, как прежде, придумывают все более изощренные макиавеллиевы методы борьбы с инакомыслящими, с бунтарями. Они вмешиваются даже в развод, подсылают Решетовской своего адвоката и с её помощью изматывают этим непокорного писателя и его новую жену.
      "Вот как ты отплатил за всю мою верность, за все мои жертвы!" - это из "Красного колеса", "Октябрь шестнадцатого". Думаю, отголоски его личной семейной драмы вошли в это произведение и помогли создать атмосферу отношений Воротынцева и его жены Алины. Писалось это как раз в пору этих сложных семейных перипетий. Упреки её справедливы, но ведь и она не дождалась его и вышла замуж за другого, так что счет обид взаимный.
      Такие разрывы тяжелы для любого человека, ломать жизнь в таком возрасте нелегко. Ведь в 56-м году она ради него отказалась от другой семьи, где были пусть дети ее мужа, но все равно дети. А теперь ни детей, ни мужа. Но такова жизнь. Пора было понять, что их брак исчерпал себя, но она не хотела этого видеть.
      Первый суд, состоявшийся в 70-м году, их не развел. А 30 декабря этого года рождается первенец - Ермолай. Наконец у него появляется сын! Он-то думал, что уже всё, никогда у него не будет детей - всё отобрала тюрьма, а может, и раковая клиника. И всё-таки наградила судьба! В это время он проживает в основном на даче Ростроповича в Жуковке. Мальчика крестили в церкви, и Мстислав Леопольдович стал крёстным отцом. Семейная драма часто разыгрывается там же, на даче Ростроповичей. Поселился здесь Александр Исаевич, как мы помним, осенью 69-го года. Бездомного скитальца приютила чета Ростропович-Вишневская. Они как раз закончили постройку флигеля для гостей рядом с большим домом, в нем были две комнаты, кухня, ванная, проведено из большого дома отопление. Можно сказать, двухкомнатная квартира была предоставлена в его распоряжение. Александр Исаевич был очень доволен. Давно он не жил с таким комфортом. К тому же тишина, сад, деревья вокруг и закрытая зона, где его не беспокоят или почти не беспокоят.
      Возня с бракоразводным процессом все продолжается. Для КГБ это оказалось удачной находкой, он им нужен, чтобы держать писателя в постоянном напряжении.
      Стараниями АПН (Агентство печати "Новости"), тесно сотрудничающим с КГБ и отделом пропаганды ЦК, семейные дела Солженицына и его бракоразводный процесс попадают даже на страницы западных газет. В "Нью-Йорк Таймс" в январе 73-го года публикуется статья корреспондента АПН С.Владимирова, где он сообщает некоторые подробности личной жизни Солженицына и его финансового положения. В частности, сообщается, что Солженицын "живёт в роскоши, имеет две квартиры", одну в Москве (оставлена Решетовской), другую в Москве (квартира Светловых), а также "большую виллу на берегу живописной реки". Вероятно, имеется в виду садовый домик в Рождестве, который по западным меркам тянет разве что на хижину, а живописная река Истья летом превращается в едва различимый ручеёк.
       Вот такая "правдивая" статья. Попала она и во множество других газет полностью или частично, транслировалась она и на русском языке "голосами", вещающими на СССР. Александр Исаевич, узнав об этом, просил отъезжавшего в Лондон Жореса Медведева написать ответную статью в "Нью-Йорк Таймс". Медведев выполнил просьбу и статья "В защиту Солженицына" была напечатана 26 февраля 1973 года и вызвала бурную реакцию Решетовской, которая, судя по всему, участвовала в подготовке той статьи, где были жалобы, что Солженицын отказывается дать достойное финансовое обеспечение своей жене.
      На суде она произносит пространные обвинительные речи и каждый раз просит отсрочки на полгода. Суд эти требования тут же удовлетворяет.
      Таким способом Солженицына долго изматывают невозможностью заключить брак с матерью его детей. Аля старается не придавать этому значения, фактически они муж и жена, и Бог с ним, с официальным статусом, но над Солженицыным нависает угроза высылки, и тогда она с детьми не сможет поехать с ним. В КГБ это тоже прекрасно понимают. После его исключения из СП и смелого открытого письма в СП РСФСР всё чаще раздаются голоса: пусть он уезжает за границу.
      Наталья Алексеевна пыталась уговорить его не разводиться с ней, пыталась повлиять на него через посредников. Она уже согласилась с тем, что у него фактически другая семья. Но официальной женой хотела оставаться. В случае высылки за рубеж она хотела уехать вместе с ним. В ее книге есть фраза: "муж уверяет, что за границей мы будем богатыми людьми... и он обязательно поедет со мной". Скорее всего, она выдавала желаемое за действительное, но она, конечно же, понимает, что там он печатается, там он знаменит, там у него будут деньги - вот поэтому она и хочет уехать с ним за границу.
      Она по-прежнему утверждает, что не даст ему развода. А в своей книге она очень фальшивит, несмотря на свою музыкальность. Она уезжает в Великие Луки, убегая от развода, и при этом пишет: "Спасая себя, я спасу и его! Спасу его душу!"...
      В 72-м году она дает обещание Александру Исаевичу, что не будет возражать против развода, а на суде снова разыгрывает комедию. Есть в ее книге восторженные слова, также отдающие неискренностью: "Я еще увижу его! Еще посмотрю в любимые глаза... Я еще буду говорить с ним! Пусть хоть и на суде!" Человек, движимый такой любовью, не мог изматывать предмет своего обожания четырьмя судебными разбирательствами в течении почти четырех лет, это больше похоже на продуманную месть и подыгрывание тем, кому это было на руку.
      Второй суд состоялся летом 72-го года, и снова не развели. В суде было заявлено, что нет повода для развода. Полтора года первенцу Ермолаю, скоро должен родиться второй ребенок, а повода нет! Все это, естественно, давило на Александра Исаевича и Алю. Она хоть и была женщиной здоровой, увлекалась горными лыжами, но беременности переносила очень плохо.
      И просто диву даешься и не перестаешь удивляться этой женщине! В такой сложной ситуации, и нарожала троих сыновей! Власти хотят задавить Солженицына, хотят взять его измором, а я нарожаю им еще маленьких Солженицыных! И вот так один за одним трое сыновей, как три богатыря! А ведь детей не только родить нужно, их еще и вырастить надо! И когда она только все успевала? Одному распашонки гладить, другого учить ходить или на велосипеде кататься, третьему книжки читать, у четвертого уроки проверять, ведь у нее еще был сын от первого брака - Митя, в 72-м году ему исполнилось десять лет. Конечно, помогала мама Натальи Дмитриевны, но сама она - просто героиня. Ведь сколько работы в помощницах писателя и конспиратора она еще успевала сделать!
      Когда всем стали известны ее отношения с Солженицыным, ее уволили с работы, из института математики, где-то после рождения первого сына. Тогда же выгнали с работы и исключили из партии её мать - Екатерину Фердинандовну Светлову. Хорошо, что есть Нобелевская премия, других средств нет, советское государство им не платит ничего, а семья большая - четверо детей и трое взрослых. С Нобелевской Александр Исаевич и бывшей жене купил новый "Москвич", а сам остался со стареньким.
      Развел их только четвёртый суд, когда Аля ждала третьего ребенка. Видимо, убедились, что все препятствия бесполезны - этих измором не возьмешь! Это случилось 15 марта 1973 года. Наконец 20 апреля 1973 года они оформили свой брак, венчались все в той же церкви Нечаянной Радости (какое хорошее название!), где крестили их первого сына Ермолая. И теперь рядом с Александром Исаевичем - помощница, соратник, друг, любимая женщина и мать его детей. Она не побоялась и фамилию сменить на крамольную фамилию - Солженицына. Вот такой подарок судьбы. Страдальцу и многотерпцу Господь посылает и награды. И теперь нам уже трудно представить Александра Солженицына без его верного спутника, помощницы, сподвижницы, смелой и незаурядной женщины Натальи Дмитриевны Солженицыной.
      А бывшая жена доставит еще столько хлопот! Она разъярена и готова мстить. "Ты знал, на что шел, надо было думать, когда разводился" - говорит она ему. Александр Исаевич и допустить не мог, в какие руки бросит его бывшую жену их разрыв, и "она станет опаснее любого соглядатая - и потому, что согласна на любых союзников против меня, и потому, что знает много тайных". Это он пишет в "Телёнке".
      Обида её понятна - она столько ждала его и теперь не нужна? Но неужели уязвленное самолюбие превыше всего и ради него можно перейти черту и сотрудничать с КГБ против бывшего мужа? В его-то сложнейшей ситуации ещё и это!
      Александр Исаевич чувствовал вину перед ней и не отрицал ее. Его всегда отличало рыцарское отношение к женщине. Он пытался убедить бывшую жену, что хотел бы остаться ей другом, а не врагом, но если она будет сотрудничать с тайной полицией, он не хочет её больше знать. В письмах он предлагал ей "возвыситься до вечной дружбы... и да не испортим прошлого недостойным поведением сейчас". В другом письме он пишет ей: "... любую долю вины за наше прошлое принимаю на себя - любую долю, какую ты на меня возлагаешь. Но травить себя прошлым - бесплодное занятие, тупиковое, ведёт к истрате души... Твоя судьба щемит меня, и так всегда будет... Наша прошлая жизнь в прежней форме не возобновима - она была тяжела, полна фальши. Я верю, что в наших силах с тобой построить по существу, а не по форме отношения лучшие и высшие".
      А она настроена враждебно, и в её лице он получил еще одного врага. Теперь в КГБ о многом осведомлены через неё. Летом 1971 года он едет с приятелем на машине в Ростов и Новочеркасск собирать материалы, и там произошла ужасная история. Вернулся он из поездки неожиданно, через три дня, а не через две недели, как собирался. Как вспоминает Вишневская, он едва дошел от машины до дома, держась за стены. Ноги и все его тело покрылись страшными волдырями, как после ожога. В больницу отправлять побоялись, как бы и там чего не сделали, вызвали знакомого врача. И так он отлеживался несколько дней на раскладушке в тени сада. И только в 90-е годы после возвращения Александру Исаевичу стало известно, что в Новочеркасске в церкви к нему приблизился какой-то человек и уколол его. Так его хотели отправить на тот свет.
      А на следующий день снова событие. На дачу в Рождестве, которую они теперь делят с бывшей женой и живут по очереди, поехал приятель Горлов забрать запасную деталь к машине. И вдруг он обнаруживает в домике девять незнакомых мужчин, роющихся в доме. Ну кто же это может быть? Конечно, КГБ, вероятно, искали хранение его рукописей. Через бывшую жену они знали об отъезде Солженицына на юг и не знали о его внезапном возвращении. Горлов стал требовать объяснений, началась потасовка, те его скрутили и пытались увезти, но он начал кричать, сбежались соседи. Тогда гэбэшники заявили, что поймали вора, специально для этого устраивали засаду. После этого стали угрожать Горлову, чтобы он ничего не рассказывал, тот отказывался, тогда они его избили и поволокли за ноги в машину, лицом вниз. Но Горлов выстоял, и они вынуждены были его отпустить. В таком ужасном виде, весь в синяках и ссадинах он приехал на дачу к Ростроповичам. Вот такие истории происходили вокруг несгибаемого борца.
      И когда надо было отговорить его не пускать в печать "Архипелаг" в сентябре 73-го года, тоже посылают на переговоры Решетовскую. Она приглашает его встретиться на Казанском вокзале. И Александр Исаевич горестно восклицает: "…я сам виноват: я в тюрьмах пронизывал человека, едва входящего в комнату, но я ни разу не всмотрелся в женщину рядом с собой…"
      А она "увы, уже клала доносно на стол суда мои письма с касанием важных проблем, да все мои письма уже отдала в ГБ". И там же на Казанском угрожала, что и другие поплатятся за выход "Архипелага", и назвала Наталью Ивановну Столярову.
      А Решетовская села писать мемуары и еще в 1972 году понесла в АПН, где ей помогал Семенов (он был её редактором и за него она потом вышла замуж), письма и фотографии. А ведь все, что связано было в то время с Солженицыным, было очень огнеопасно и можно было повредить многим людям. Что и случилось. В частности, на одной из фотографий была Воронянская, которую и арестовали 4 августа 73 года.
      Книга "В споре со временем" писалась с помощью специально прикреплённых к ней двух профессиональных журналистов АПН и была опубликована на Западе на русском языке в 1974 году. Была также издана на других языках. Уже в 72 году публиковались отрывки из её мемуаров в журнале "Вече", где она открыто писала, что Зубовы были самыми близкими друзьями в ссылке, и когда в феврале 74 года Солженицына выслали из страны, бедных стариков, доживавших в Крыму, допрашивало КГБ.
      Возможно, она сделала это не преднамеренно, просто не ведала, что творила, не просчитала, что за связь с Солженицыным люди могут поплатиться.
      Пожалуй, на этом мы и закончим дела семейные.
      

Глава 21. Нобелевский лауреат.

Но вернемся к событиям литературной и общественной жизни писателя. Они всё накатывались, как снежный ком. Раздавленная гусеницами советских танков, вошедших в Чехословакию, закончилась "оттепель". Кольцо вокруг Солженицына сжималось, для властей он был "врагом номер один", а для прогрессивной части общества он оставался символом свободомыслия, человеком, стоявшим у истоков возрождения свободной общественной мысли в России. Он все еще очень популярен и знаменит. На людях он появляется нечасто, разве что на концертах в Большом зале консерватории, где он дважды был зимой. К нему подходили, приветствовали, просили автограф. Не все боялись общаться с гонимым. Люди менялись.
      Он все так же бездомен, у знаменитого писателя нет квартиры в Москве, ведь все распределяется властями, советский человек не может сам выбрать себе жилье, и всю зиму он живет у приютившего его Ростроповича. Благо, здесь тишина, минимум удобств, рядом лес. В саду, испросив разрешения у хозяев, он соорудил себе стол. Без этого он не мог. Как мы помним, где бы он ни работал - во дворе дома в Рязани, в Солотче, у себя на даче в Рождестве, у него всегда был стол для работы на улице.
      Пишется исторический роман "Август Четырнадцатого" как часть будущей эпопеи. Процесс писательства - сложный процесс, да ещё когда речь идёт о таких глубоких произведениях, как у Солженицына, где обязательно присутствует мысль. И когда ему надо обдумывать, он ходит взад и вперед вдоль своего стола, как тигр.
      И еще недалеко почти всегда горел небольшой костер, на котором Александр Исаевич сжигал отработанные бумаги: заготовки, черновики. Привычка конспиратора. Чтобы как можно меньше попало в руки тех, кто в любой момент может ворваться. Врываться, слава Богу, не врывались, хотя были раза два приходы милиции по поводу прописки. А вот прослушивание, конечно же, велось. Александр Исаевич точно не знал, но всегда предполагал, что его жилища прослушиваются. И не напрасно. Как пишет в своей книге Вишневская, уже после их отъезда пришли пять молодцев (на даче в то время жила их приятельница) и сказали, что им нужно осмотреть флигель, и, нисколько не стесняясь, отвернули ковер на веранде, подняли доску и вынули из-под нее некое устройство. Деловой визит.
      Зимой здесь тоже хорошо, можно встать на лыжи и пробежаться по лесу. Но с собой блокнотик и карандаш, и, если одолевают мысли, можно остановиться и записать. Ведь порой бывает поток мыслей - лавинный, только успевай записывать, потом не поймаешь. Сейчас он живет в другой теме - исторической. Он пытается восстановить связь времен, утраченную за годы советской власти, восстановить в народе историческую память. Когда "Август Четырнадцатого" будет опубликован, многих он удивит - зачем он это написал? Кому это сейчас нужно? Это сочтут даже уходом от современных острых проблем. Ведь многим всё понятно из советской истории, она всем всё объяснила, задолбила в головы постулаты о "неизбежности исторических процессов", воспитала новые поколения, у которых отсутствует критическое мышление и наблюдается полное отсутствие исторического чувства.
      Он осветил прожектором своего пера потайное из современной жизни и обратился к истокам, чтобы начать с нами осмысление происшедшего оттуда. Многие сочтут эту тему случайной, а он шел к ней с юности.
      Первые его романы живут уже своей жизнью, они выпорхнули из гнезда и пошли гулять по свету. Мир знакомится с ними, знакомится с новыми вершинными произведениями русской литературы, снова заявившей о себе, а он пестует новое детище - исторический роман.
      Начался 70-й год. В феврале стали доноситься сведения, что английские и норвежские писатели выдвигают Солженицына на Нобелевскую премию. Грэм Грин называет роман "В круге первом" лучшей книгой года. Но больше других хлопочет французский писатель Франсуа Мориак.
      Думая когда-то о Нобелевской премии, Солженицын считал - это то, что нужно ему для прорыва. Еще после истории с присуждением Нобелевской премии Пастернаку он думал: "Вот уж, поступлю тогда во всем обратно Пастернаку: твердо приму, твердо поеду, произнесу твердейшую речь. Значит, обратную дорогу закроют. Зато: все напечатаю! Все выговорю! Весь заряд, накопленный от лубянских боксов через степлаговские зимние разводы, за всех удушенных, расстрелянных, изголоданных и замерзших! Дотянуть до нобелевской трибуны - и грянуть!"
      Но когда он познакомился с Алей Светловой, та стала его убеждать, что ни в коем случае не надо этого делать, то есть выехать за премией и, что скорее всего и случится, не иметь возможности вернуться назад. Слова его действенны, пока он находится здесь. Все неравнодушные, мыслящие люди в стране жадно ловят его свободное слово, вдохновляются его смелыми действиями, делая и собственные протестующие шаги, вступая в схватку с коммунистическим режимом. Оставшийся на Западе, по советским меркам - отщепенец, уж так вдолблено это понятие, что у многих отношение изменится, да к тому же мало что будет проходить сюда через железный занавес. Аля считала, что надо жить и умереть на родине при любом развитии событий. Хотя здесь он был как в клетке, и в любой момент могли прихлопнуть. Но власти, похоже, размечтались об его отъезде за границу, а может быть, и высылке. Уничтожить его открыто было нельзя (тайно - пытались, но пока не получалось), слишком много это наделало бы шума, а власти наши в это время играли в "борьбу за мир, за разрядку международной напряженности", мирные инициативы Брежнева следовали одна за другой, что, правда, не мешало наращивать количество ядерных ракет до ужасающих размеров и выжимать тем самым из народа последние соки.
      Но присуждение Нобелевской премии в нашей стране - событие прежде всего политическое, особенно, когда это касается опального писателя. Двенадцать лет назад кипели страсти вокруг Пастернака и его "Доктора Живаго". Кстати, как меняется мир. Сегодняшние молодые люди недоумевают: отчего так много шума было вокруг "Доктора Живаго", почему его запрещали печатать? А потому, что литература допускалась другая, только тщательно отфильтрованная, где все позиции четко обозначены: красные - хорошие, белые - плохие , Октябрьская революция - благо для страны. А у Пастернака как-то все это размыто и неявно обозначено, на вопрос: вы с нами или против нас? - нет четкого ответа. Солженицын жил в то время, в 1958 году в Рязани, только-только освободившись от лагеря и ссылки и не понимал Пастернака. "Как же можно было испугаться какой-то газетной брани, как же можно было ослабеть перед угрозой высылки и униженно просить правительство, и бормотать о своих "ошибках и заблуждениях", "собственной вине", - от собственных мыслей, от своего духа отрекаться?... Перевеса привязанностей над долгом я с юности простить и понять не мог... И тогда же думал: "мне эту премию надо! Как ступень в позиции, в битве!"
      Но у каждого свой запас прочности.
      В начале года по Би-би-си читали отрывки из романа "В круге первом". Приникали к приемникам и советские граждане, пытаясь через заглушки услышать неподцензурное слово. После чехословацких событий западные "голоса" глушили, сняли глушение только в 1973 году. А в Москве из МГУ исключили двух студентов за чтение книг Солженицына. Да, кстати, говорили, что Хрущев прочел роман "В круге первом", пришел от него в восторг и провозгласил Солженицына гениальным писателем. Когда человек свободен от пут правителя и партийного вождя, он может оценивать своим естественным чувством, умом природным, что называется "от земли". Это чувство, не опутанное догмами, - самое верное. Он очень радовался, что разрешил печатать "Ивана Денисовича". Да, эту заслугу у него не отнять.
      Лето они с женой Наташей снова проводили на своей даче в Рождестве-на-Истье. Дачный поселок их небольшой, всего пятнадцать домов, а их дом - крайний, и потому целых двенадцать соток собственного поместья! Радует человека своя земля, хоть и такой клочок, и природа настраивает на углубленность мысли.
      Утром встать, повозиться в огороде с граблями, лопатой в руках, собраться с мыслями, а после завтрака, если нет дождя, усесться за стол в углу участка на изгибе речушки и писать под её журчание. Занимается чета Солженицыных и обычными дачными делами, то малину собрать, то клубнику, но больше приходится Наташе. Этот год 1970-й был очень сложным и в семейном плане. Назревал разрыв, летом Александр Исаевич, наконец, решился и заговорил о разводе. Начались еще и эти мучения.
      А тут еще летом всплеск в общественной жизни, новые веяния в борьбе с инакомыслящими, госбезопасность изобрела невиданный доселе способ - сажать неугодных в психушку. Это случилось в то лето с Жоресом Медведевым. Видный ученый-генетик Жорес Медведев, работавший в Обнинском институте медицинской радиологии, был еще и общественно-активным человеком, публицистом. Посадка Ж.Медведева в психушку была сигналом - вот как теперь будут расправляться с инакомыслящими. Помню, как полыхнуло по стране это зловещее слово - "психушка"! Теперь сажают в психушки! И сажали. Через психушки прошло много диссидентов и правозащитников, среди них такие громкие имена, как П. Григоренко, В. Буковский, В. Новодворская, Ю. Вишневская.
      Солженицын выступил в защиту Жореса Медведева, помещенного в Калужскую психиатрическую больницу. Он пишет письмо "Вот как мы живем". В нем он говорит: то, что случилось с ученым-генетиком и публицистом Ж.Медведевым, может случиться с каждым из нас. "Именно разнообразие его дарований вменено ему в ненормальность: "раздвоение личности"!.. Да если б это был первый случай! Но она в моду входит, кривая расправа без поиска вины, когда стыдно причину назвать…"
      В то лето многие выступили в его защиту, Твардовский ездил сам в Калугу, наделав переполоху в провинциальной больнице. Шум поднялся большой, и собрали даже специальное совещание у министра здравоохранения и комиссию, которая утверждала, что Жорес Медведев болен "параноидальным реформаторством". Вот какие обвинения могут быть! Категорически выступили против многие академики, такие как Капица, Сахаров...
      Все эти события, естественно, отвлекли Александра Исаевича от романа, что он очень не любил, и только после того. как Медведева выпустили и он побывал в гостях у Солженицыных, Александр Исаевич успокоился.
      Но, видимо, для того года шума хватило, и с Солженицыным решили повременить, высылка его за границу была отложена. Хотя письма его "Вот как мы живем" простить ему не могли и высылку готовили.
      А тут и Шведская Академия обратила взоры к нашему защемленному писателю. Власти пытались воспрепятствовать этому, для чего готовилась поездка комиссии во главе с Симоновым ("многоликий Симонов" - как говорит о нем А.И.) в Стокгольм, но, по счастливой случайности, Академия провела присуждение премий на две недели раньше обычного, и затея провалилась. Нобелевская премия 1970 года была присуждена Александру Солженицыну за романы "В круге первом" и "Раковый корпус", вышедшие на Западе. Академия заявила, что "премия присуждается в знак признания нравственной и этической силы Солженицына, с которой он продолжил традиции русской литературы".
      Это было феноменально! Всего восемь лет прошло с момента опубликования первого рассказа, и вот он уже признан лучшим писателем года в масштабе всей планеты! В передачах западных радиостанций, посвященных этому событию, Солженицына сравнивают с великими русскими писателями Достоевским и Тургеневым. К.И. Чуковский еще после опубликования рассказов говорил: "Вам не о чем беспокоиться, Вы уже обеспечили себе место рядом с Толстым".
      А что же на родине писателя? Поздравления? Гордость за своего соотечественника? Поздравления действительно тут же последовали, прорвались звонки на дачу Ростроповича, но только не от официальных чиновников.
      После такого признания на Западе Солженицын попытался предложить властям "мировую" и направил письмо Суслову, помня, как горячо он приветствовал его когда-то на кремлевской встрече. Но, увы, тогда так было надо, ветры были "оттепельные" и автор "Ивана Денисовича" был в фаворе, а теперь ветры резко переменились. В письме Солженицын предложил пересмотреть ситуацию, созданную вокруг него и его произведений, в оставшиеся недели до вручения Нобелевской премии, и тогда процедура вручения будет происходить в более благоприятной обстановке. Для чего он предложил: "в кратчайший срок напечатать "Раковый корпус", ...снять все виды наказаний (исключение студентов из институтов и др.) с лиц, обвиненных в чтении и обсуждении моих книг. Снять запрет с библиотечного пользования напечатанных рассказов. Дать объявление о подготовке к печати сборника рассказов..." И далее, если это будет принято, "я могу передать для опубликования новый роман "Август Четырнадцатого". Эта книга и вовсе не может встретить цензурных затруднений: она представляет детальный военный разбор "Самсоновской катастрофы" 1914 года".
      Вот такой предлагался компромисс. Вполне осуществимый. Не было здесь речи даже о "Круге первом", но власти настолько были уперты, настолько не понимали, что в России "гонимый" всегда привлекает повышенное внимание и сочувствие, что никакого компромисса не принимали, и письмо осталось, естественно, без ответа и без видимой реакции. Этим "держать и не пущать" они пытались сохранить существующую дряхлеющую власть, относясь к строю без былой веры и преданности и именно поэтому боясь каких-либо перемен. Кстати, что касается последней фразы письма, приведенной мною, то советские борзописцы из этого исторического романа такого пугала наворотят, так вывернут его наизнанку - выведут из него и "ненависть к народу и отрицание советской власти". К этому мы еще вернемся в главе "Продавшийся".
      Власти ждали отъезда Солженицына на нобелевскую церемонию, ведь он в первом интервью норвежскому журналисту Перу Хегге сказал, что поедет в Стокгольм. Говорили, что готовилось Постановление о лишении гражданства. Стоило ему выехать, как тут же дверь бы и захлопнулась.
      Но Солженицын, поразмыслив, решил не делать им такого подарка и не ехать за Нобелевской премией. К тому моменту он многое передумал, понял, что ничего там не "грянешь" перед сытой публикой во фраках на нобелевском банкете.
      Поэтому остался он у себя в России, а небольшое подобие банкета состоялось в узком кругу друзей в "чердачной таверне" на даче Ростроповича, на третьем этаже большого дома. По "транзистору" слушали разные радиостанции, передававшие Нобелевскую церемонию, где зачитывали и письмо Солженицына.
      В стране же заголосили: "Нобелевская премия - иудина плата за предательство родины". Газета "Правда" обозвала его "внутренним эмигрантом".
      Вот это и есть - Нобелиана по-советски.
      Большая статья в "Правде" называлась "Нищета антикоммунизма". Снова пространные рассуждения о "происках Запада", о том, что в США "растет зловещая волна политических репрессий" - три с половиной столбца всевозможных идеологических заклинаний и размахивание кулаком в сторону Запада, которому для выискивания антисоветчины приходится прибегать к услугам "разного рода отщепенцев, проходимцев и жуликов..." (все, как у Ленина!)
      Дальше наваливаются всей мощью, чтоб и остальные понимали: попадись им - сотрут в порошок. Поэтому мужество нужно было необычайное и только отдельные бесстрашные могли устоять. В статье снова упоминается Тарсис, небезызвестные диссиденты Амальрик, которого делают "клеветником и валютчиком", Буковский - "отщепенец, клянчащий виски и сигареты", А.Кузнецов - писатель, посмевший уехать из СССР.
      Наконец доходит очередь до Солженицына. "Терпя фиаско с подобного рода проходимцами и шизофрениками, глашатаи антикоммунизма решили прибегнуть к провокациям масштаба покрупней и поднять шумиху вокруг имени А.Солженицына... Пасквили Солженицына на советский народ - "Пир победителей", "В круге первом", "Раковый корпус", - очерняющие подвиги и достижения нашей Родины, достоинство советских людей, оказались подходящим материалом... Духовный внутренний эмигрант, чуждый и враждебный всей жизни советского народа, Солженицын возведен... в сан "великого русского писателя", а недавно награжден Нобелевской премией...
      Такова грязная яма, в которую скатился Солженицын..."
      Как видим, в выражениях не стесняются. Власти вместо того, чтобы отказаться от идеологической шелухи, дать возможность народу услышать альтернативные мнения и хоть какие-то сделать подвижки в сторону нормального человеческого разговора, оделись в непробиваемую идеологическую броню, обложились стандартными заклинаниями и ничего не хотят слышать. Такими заклинаниями статья и заканчивается: "С огромным удовлетворением советские люди восприняли решения декабрьского Пленума ЦК КПСС". (Автор статьи И.Александров - увековечим его имя). И так от каждого Пленума или съезда постоянное и непременное удовлетворение. Это было самое главное чувство советских людей. Много было на эту тему и анекдотов.
      В архивах ЦК КПСС имеется специальное Постановление Секретариата ЦК по вопросу присуждения Солженицыну Нобелевской премии, где и предписываются дальнейшие действия газете "Правда", "ЛГ", Секретариату СП. Всё запрограммировано.
      Ещё большое беспокойство вызывают положительные отзывы в западных коммунистических газетах, таких, как итальянская "Унита", французская "Юманите". Газеты задерживаются и в продажу в СССР их не пускают.
      Такого шума, как с Пастернаком, не было, этот лауреат позубастее, и его так просто не возьмёшь. Но стерпеть этого, конечно же, не могли. И стали раздаваться голоса: "пусть убирается за границу" или в других вариациях, как говорил Демичев в Ленинграде: "Вот вышлем Солженицына за границу, к его хозяевам, увидит он капиталистический рай - сам к нам на брюхе приползет". То есть уже готовилась почва. И действительно, в материалах ЦК много документов, посвящённых теме получения Солженицыным Нобелевской премии. (Очень это их зацепило!) Есть записка КГБ от 20 ноября 1970 г, где прямо говорится: "… считаем целесообразным решить вопрос о выдворении Солженицына из пределов Советского государства". И предлагается несколько вариантов: при выезде в Швецию аннулировать визу и закрыть обратный въезд в страну, ещё вариант - издать Указ Президиума Верховного Совета о лишении гражданства и принудительном выдворении.. (проект Указа прилагается).
      Но верхи на сей раз не решились. А сам всё не ехал, как ни намекали ему.
      Писательский официоз не смог сказать ничего достойного, кроме как заклеймить писателя и выразить "справедливый гнев". И там зазвучали голоса: лишить Солженицына гражданства и пусть он уезжает!
      Ростропович, дача которого стала пристанищем для Солженицына, возмутился очередным потоком клеветы на любимого им писателя и написал протестующее письмо, направив его главным редакторам ведущих газет: "Правда", "Известия", "Литературная газета", "Советская культура".
      "Неужели прожитое время не научило нас осторожнее относиться к сокрушению талантливых людей?" - взывал голос знаменитого музыканта. - Почему мы избирательно, то с благодарностью (в случае с Шолоховым) принимаем Нобелевскую премию по литературе, то бранимся?"
      Но голос его так и остался голосом вопиющего в пустыне. Письмо, само собой разумеется, опубликовано не было, а Ростропович попал в очень серьезную опалу. Чем это кончилось, всем известно.
      А события, связанные с получением премии, растянулись в продолжительную Нобелиану. Велась длительная переписка со Шведской Академией, обсуждалась возможность вручения диплома и медали в шведском посольстве в Москве, но посол испугался. Растянулось все это до 1972 года. Все эти два года ведётся подпольная возня властей, всячески препятствовавших этому событию, в архиве ЦК масса записок КГБ, отдела культуры ЦК, иностранного отдела. (Разворошил осиный рой!) Есть письмо А.Чаковского в ЦК, где он подробно и иезуитски рассуждает, как лучше развенчать Солженицына, предлагает "опубликовать письмо читателя" - вот как делались "письма читателей"!
      А что же в это время поделывает лауреат?
      После отказа посольства, не желавшего ссориться с советским правительством, появилась идея провести это мероприятие на квартире Светловых, о чем и договорились с секретарем Академии Карлом Гировым. Церемония назначалась на 9 апреля 1972 года. Были разосланы приглашения именитым людям, которые не побоялись бы прийти к опальному лауреату. На удивление многие согласились, не испугались. "Число согласившихся писателей, режиссеров и артистов удивило меня, - записывает Александр Исаевич, - какая ж еще сохранялась в людях доля бесстрашия, желания разогнуться или стыда быть вечным рабом!"
       Была подготовлена Нобелевская лекция, та самая, которую он прочтет в Стокгольме только в 1974 году. Но закончилась нобелевская история в советском духе - секретарю Шведской Академии Карлу Гирову отказали во въездной визе. Вот такой мелочный укус сделало советское правительство. А Нобелевская лекция Александра Солженицына была опубликована в августе того же года в годовом сборнике Шведской Академии.
      А к концу 70-го года Александр Исаевич закончил первый исторический роман "Август Четырнадцатого". Больной Твардовский, выписанный из больницы, у себя на даче в Пахре успел прочесть этот роман.
      - Я в восхищении! - говорил он. - Трудно поверить, что пишет не очевидец.
      О присуждении Нобелевской премии Александр Трифонович тоже успел узнать, будучи в больнице, и торжествовал:
      - Браво! Браво! Победа!
      Позже, когда роман разойдется на Западе, появится публикация в "Новом русском слове" где автор-эмигрант утверждал, что никакого Солженицына на самом деле нет, это работает группа КГБ. Не может один человек так хорошо разбираться в технике, медицине, военном деле и истории. Вот так!
      Этот роман он сам лично без всяких проволочек отдал на Запад в печать и уже весной 71-го года русское издательство в Париже "Имка-Пресс", возглавляемое Никитой Струве, выпустило его на русском языке.
      Лишь позже Солженицын узнал, что и с этим романом готовилась провокация. КГБ сумело выкрасть его у кого-то из знакомых ещё в ноябре и сфотографировать. Далее роман предлагался немецкому издателю Фляйснеру, чтобы затем поднять шум - вот-де Солженицын печатается на Западе. Но он перепутал все карты.
      Год 70-й был для Александра Исаевича знаменательным. Он наконец закончил роман, задуманный еще в юности в 37-м году, он получил Нобелевскую премию, и у него родился сын! Жизнь бьет ключом, несмотря ни на что! Пусть поздно, пусть со сдвигом во времени, но все же берутся рубежи! Оказывается, и время можно победить. Правда, совпало это и с малоприятными событиями - разводом с первой женой, нервами, дрязгами и обмороками.
      Когда он окончил роман, то отдал его в "Имка-пресс" не сразу. Ростропович уговорил его еще раз попытать счастья опубликовать роман на родине. Но Александр Исаевич сказал, что и время не хочет терять на хождения по издательствам. Тогда Ростропович предложил написать письма с сообщением об окончании исторического романа и предложением его напечатать. Так были написаны письма в семь издательств. Ни от одного даже ответа не последовало нобелевскому лауреату. Просто поражает эта удивительная тупость и упертость, и неумение заглянуть хоть чуточку дальше, в будущее. Да зачем им будущее, им бы отсидеть свое в мягких креслах рядом со "спецраспределителями"!
      Ростропович, на даче которого создавался этот великолепный роман, загорелся помочь.
      - В романе же нет никакой контры!
      И он позвонил секретарю ЦК по идеологии Демичеву. Разговор вначале был любезным, секретарь был рад звонку прославленного музыканта, но как только Ростропович заговорил о романе Солженицына, голос секретаря сразу же стал сухим, недоброжелательным.
      - Роман исторический, - пытался увещевать Ростропович, - я прочитал. Это грандиозно! Я вам сейчас его привезу.
      Привезти роман ему, естественно, не позволили. На имени Солженицына уже давно строжайший запрет. Но Мстислав Леопольдович не отчаялся и решил попытать счастья у Фурцевой. - тогдашнего министра культуры. Бывшая ткачиха, поднявшаяся до министра пролетарского государства, долго восседала на этом посту, ее знали тогда все. Но когда он назвал, чей это роман, и хотел положить книгу на стол, Катерина Фурцева закричала:
      - Не-ет, не кладите на стол! Немедленно заберите! И имейте в виду, что я ее не видела!
      Роман вернулся к автору, и автор принял собственное решение.
      После выхода романа, в котором почувствовали нечто автобиографическое, начались поиски соцпроисхождения автора. И летом к тетушке Ирине покатили молодцы из органов, кое-что накопали, остальное дофантазировали, и вот в гамбургском журнале "Штерн" в конце года, а в "Литературной газете" в январе 1972 года появляется статья о семье Солженицыных. Наворочено здесь, как и всегда, много всяких грязных небылиц вплоть до того, что в 1970 -м году он пригласил тетю Ирину в Рязань, а когда она вышла из поезда, то увидела, что "Наташа и Саня скрылись в здании вокзала и спрятались там. В своей старой одежде я выглядела слишком убого". Даже не позаботились о том, чтобы свести концы с концами. Мы помним, что с 69-го года Солженицын в Рязань больше не возвращался, в 70-м году он разводился с Наташей Решетовской и не мог приглашать тетю в гости. Все сойдет для наших газет, даже такая чушь, словно это не в "Литературке" написано, а досужие бабули сидят на лавочке и судачат. Не хочется повторять всю эту чушь, переврано все: и смерть отца (написано, что это самоубийство, еще будет версия - убит "красными"?), перевирается все, что можно, о дедах. Как я уже упоминала в первой главе, деду Солженицыну приписываются 50 батраков, приписываются нули к количеству скота и делают крестьянина "видным лицом в правлении Ростовского банка", которого он и в глаза не видал.
      Тогда же просочились сведения, что всерьез планировали высылку (был и план автомобильной аварии). В материалах книги "Кремлёвский самосуд" есть записка КГБ от 27 марта 1972 года, где снова предлагается принять Указ о лишении гражданства и выдворении за пределы (вторая попытка, первая - ноябрь 70-го). По этому поводу состоялось рабочее заседание Политбюро ЦК КПСС от 30 марта 72 года. Читаешь протокол и поражаешься убогости мысли наших вождей, словно включаются роботы и произносят раз и навсегда заученные фразы.
      Брежнев: "… мы прекрасно знаем, что наш народ предан партии… советский народ выполняет и перевыполняет планы… ослаблена идеологическая работа". Но вопрос о выдворении на этом заседании отложен, как и на следующем, в апреле. Пока не решаются - слишком известный человек и слишком велик может быть резонанс.
      Среди рассекреченных материалов ЦК, вошедших в сборник "Кремлевский самосуд", обращает на себя внимание записка Щёлокова. Это, хоть и иезуитское письмо, но всё же, пожалуй, самое разумное. Щёлоков пишет: "объективно Солженицын талантлив. Это - явление в литературе… Было бы крайне выгодно, чтобы его перо служило интересам народа… Непонятно, зачем следовало исключать Солженицына из Союза писателей за книгу "Раковый корпус", написанную с тех же позиций, что и "Один день Ивана Денисовича" (за который приняли в СП! - Л.Т.)... Проблему Солженицына создали неумные администраторы в литературе… Таких литераторов нужно воспитывать. В данном случае окрик, команда, гонение - совершенно негодные средства. Здесь нужна более интеллектуальная работа. Была возможность издать сочинения Солженицына, но после тщательного редактирования… издать и в последующем замолчать. Нельзя ставить перед необходимостью искать издательство за границей (что и сам А.И. говорил! - Л.Т.) …Таких писателей надо поднимать, тогда за границей к ним не проявят интереса… надо не публично казнить, а душить их в объятиях…"
      Единственная голова, в которой шевельнулась мысль!
      Весной 72-го года началась новая газетная кампания по шельмованию писателя. Подняли на щит его последний роман "Август Четырнадцатого" и сделали из него антисоветскую и антипатриотическую книгу. Для чего мобилизовали западную коммунистическую прессу и подавали клевету в газетах, как взятую из зарубежных публикаций. Как всегда, усердствовала "Литературка".
      В номере от 23.02.72 года появляются две публикации: "Когда историю ставят в угол" финского писателя Мартти Ларни и "В кривом зеркале" Марины Штюц. В преамбуле к публикациям сообщается о выходе романа и о том, что западная пресса продолжает восхвалять новое сочинение Солженицына.
      А мы ему сейчас порцию помоев выльем на голову.
      Корреспондента "Вашингтон пост", написавшего похвальную статью о романе, по коммунистической традиции Ларни называет не иначе, как "профессиональный карточный шулер".
      Статьи выдержаны в более-менее умеренном тоне, хотя главные точки, по которым будут бить, обозначены. Как и в последующих статьях, здесь усмотрели восхищение автора военным искусством немцев и. значит, "автор был бы непрочь видеть их победителями..." и, кроме того, усомнился в необходимости революции.
      И далее, как это часто практиковалось в советское время, организовали отклики на эти статьи. На сей раз мобилизовали представителей братских республик СССР, и в номере от 12.04.72 года пространная публикация этих откликов под заголовком: "По какой России плачет Солженицын?" Здесь и белорусский писатель Л.Прокша, с патетикой восклицающий, что революция - "это счастье для всех поколений", здесь и азербайджанский писатель Джелал Мамедов и директор школы из Еревана, и преподаватель из Луцка... И очень много "глубоких мыслей" типа: "интересов миллионов трудящихся он никак не выражает, наоборот..." или покруче: "Мы умеем презирать тех, кто злоупотребляет благами нашего общества..." Непонятно только - какие блага имеет Солженицын?
      Работа, надо сказать, проделана большая. Сколько услужливых перьев! Остается добавить: я роман не читал, но... И добавить солженицынское: "вяло шевелится ваше безмыслие..."
      Столько выливалось грязи, так захлебывались газеты, что стыдно было читать. После этой "артподготовки" планировалась и высылка. Но Александр Исаевич - прирожденный боец и не так-то просто расправиться с ним. Он опережает власти и дает интервью газетам "Нью-Йорк Таймс" и "Вашингтон Пост". События разворачиваются, как в захватывающем детективе, ведь договориться нужно незаметно, чтобы не успели пресечь, нужно перехитрить своих врагов и встретиться с корреспондентами, и это удается. В интервью Александр Исаевич говорит о своей работе над романом "Октябрь Шестнадцатого", вскользь упоминает, что в СССР собрать сведения о России очень трудно. А затем говорит о положении, сложившемся вокруг него и его семьи. "Вокруг меня и моей семьи создана как бы запретная, зараженная зона". И не только семьи, начинают расправляться с теми, кто общался с Солженицыным. "И посегодня в Рязани остались люди, уволенные с работы за посещение моего дома…". Говорит о том, что "круглосуточно подслушиваются телефонные и комнатные разговоры, анализируются магнитные пленки, вся переписка…". Интервью очень пространное, Александр Исаевич постарался дать ответы на все вопросы, сделал необходимые пояснения о родных - дедах, матери, тете, в связи с начавшимися после появления "Августа" искажениями биографических данных.
      Это было разгребание мусора, как говорил Александр Исаевич: "старательной метлой на мусор, сыпанный мне на голову несколько лет... По внезапности появления и открывшимся мерзостям интервью оглушило моих противников, как я и рассчитывал".
      Этим интервью он отбил очередную атаку, и выслать его не решились и на сей раз. Неравный бой при превосходящих силах противника, когда он один, а против него целая адская машина преследования и подавления инакомыслящих, он все-таки выиграл!
      Но развязка приближалась и детонатором был, конечно же, "Архипелаг ГУЛАГ", который все еще лежал, все еще дремал... Александр Исаевич планировал его выход в печать в мае 75-го года. Но пора на нем остановиться подробно, он давно просится в эту книгу.
      Александр Исаевич планировал его выход в печать в мае 75-го года, давая себе некоторый запас времени для окончания "Октября Шестнадцатого". Ведь когда выйдет "Архипелаг ГУЛАГ"- неизвестно, останется ли голова на плечах. Но Провидение распорядилось иначе.
      

Глава 22. Советский редактор и русский писатель.

Вы понимаете, что речь, конечно же, пойдет о взаимоотношениях писателя Александра Солженицына и редактора "Нового мира" Александра Твардовского. В шестидесятые годы, в период сотрудничества Солженицына с "Новым миром" имена этих двух людей, двух замечательных Александров тесно переплелись и остались навсегда связанными в истории литературы.
      Их отношения являются одной из сюжетных линий мемуаров Солженицына "Бодался теленок с дубом", одной из драм этой книги. Вторая драма - отношения писателя с властями, повествование о том, как поднялся маленький человек и швырнул камень в лбину Голиафа, как несломленный, но затаившийся до времени писатель-подпольщик постепенно распрямляется, поднимается с колен и обретает свободный голос.
      В книге этой много страниц посвящено Твардовскому. И, пожалуй, ни одна книга Солженицына, не вызвала столько разноречивых откликов, сколько этот злосчастный мемуарный "Теленок". И особенно много нареканий вызвал именно портрет Твардовского. Этот портрет несколько отличался от общепринятых канонов. Родственники и некоторые близкие соратники хотели бы видеть парадный портрет рано ушедшего из жизни поэта, редактора самого либерального по тем временам журнала. У Солженицына же он слишком реалистичен, написан выпуклыми мазками, без ретуши. Иногда и безжалостно, как сцена в Рязани, когда он описывает сильно подвыпившего Трифоныча. Тема эта заслуживает отдельного разговора, поэтому я и выделяю ее в отдельную главу.
      Советское литературоведение, и особенно мемуаристика, застряли в черно-белых красках. Если официально признан, то только белой, если гоним властями, то только черной краской, как те самые аршинные буквы "Продавшийся!" в газете, шельмовавшей Солженицына.
      Хвалебных слов о Твардовском написано достаточно. Редактор "Нового мира" оценен высоко во многих воспоминаниях, будь то Лакшин, Каверин, Залыгин и т.д. Похвала звучит либо от людей, работавших с ним, либо от авторов, печатавшихся в его журнале, и все они остались в рамках прежней табели о рангах и смотрят на Твардовского снизу вверх.
      Солженицын же не склоняется перед авторитетами, перед большими начальниками, он судит его так, как судит и всех других. И, как говорит Жорж Нива, "...он его видит. Остальные льстят, боятся, курят фимиам". В книге Ж.Нивы дан прекрасный анализ "Теленка", и там же мы наблюдаем третейский суд человека со стороны, но человека, хорошо знающего русскую литературу. Достаточно объективно, что позволяет естественная дистанцированность зарубежного автора, пишет он о Твардовском. Он видит не только позитив, который, несомненно, присутствует в личности и биографии этого человека, но и негатив. Иностранец, не варившийся в нашей кухне, свободный от нашей предвзятости, весьма жестко судит о Твардовском, видя в нем "барина от литературы". Правда, он не настолько хорошо знает все обстоятельства "продирания" Твардовского сквозь все препоны власти и цензуры, не чувствует душевной боли, какой пронизаны многие наши взаимоотношения. И всё же.
      Когда Солженицын в начале шестидесятых стал тяготиться молчанием и стал раздумывать - не отнести ли что-нибудь в журнал, он не выделял "Нового мира" из всех других и не замечал той разницы, которой сами новомировцы гордились. Слишком она была ничтожна для него - всё та же терминология, те же заклинания.
      Твардовского времен поэмы "Страна Муравия", воспевающей коллективизацию, Солженицын также не выделял из общего ряда поэтов, "обслуживающих курильницы лжи". Ведь поэму эту пишет человек, у которого отец подвергся раскулачиванию, семья изгнана из своего дома.
      Но "Василий Теркин" покорил Солженицына, в нем автор сумел останавливаться хотя бы в миллиметре перед всякой ложью и тем самым реабилитировал себя. И, услышав речь Твардовского на ХХП съезде, он решил довериться "Новому миру".
      "Они лениво живут" - говорит Солженицын в "Теленке", рассуждая о слишком медленном продвижении "Ивана Денисовича", видя в этом "привычную неторопливость номенклатурного круга". Он видит, как Твардовский переходит улицу, когда они с Виктором Некрасовым заманивали Солженицына в ресторан. Шел он озираясь, непривычно было ему ходить пешком, его все время возили на машинах. Когда Солженицын с ним познакомился, Твардовский был уже скорее не поэт, а советский вельможа. Он обласкан, он отдыхает в Барвихинском санатории и в прочих привилегированных местах, его приглашают на кремлевские банкеты, он живет в высотке на Котельнической набережной, в элитном доме - вот этим и приручает система. За это и служи верно.
      Твардовский и его окружение приручены системой, но не таков Солженицын. Этому бунтующему человеку свободный голос дороже всяческих почестей, благ, комфорта, сытого желудка, благосклонного отношения власти. Ради правды он готов на все, даже на смерть, его не запугать ничем. И драма в том, что Твардовский этого не понимает, хочет и его "приручить" и сделать из него лояльного писателя. Им движет и доброе намерение - облегчить жизнь талантливого писателя, но для этого тот должен пойти на компромисс, написать покаянное письмо, отмежевавшись от "буржуазной пропаганды", не делать ни одного резкого движения. Вот в разнице их позиций и заложена драма. "Мы подобны были двум математическим кривым со своими особыми уравнениями. В каких-то точках они могут сблизиться, сойтись, иметь даже общую касательную, - но их исконная первообразность неминуемо и скоро разведет их по разным путям".
      Солженицын не вписывается в их мерки, в них ему тесно. Когда ему, ставшему необычайно знаменитым после выхода "Ивана Денисовича", предлагают поехать на симпозиум Европейской Ассоциации писателей, он отказывается, чем очень удивляет Твардовского (ведь тогда все так желали съездить за границу!), а он не хочет быть марионеткой. "Ехать мартышкой - позор... Сказать, что действительно думаешь - невозможно". У него острый глаз, другая точка отсчета. Он тоже был когда-то юношей, приветствовавшим революцию, ведь он только родился в революционном восемнадцатом году, он не видел самого хаоса и крови, он только слышал их отголоски. Революция увлекла и его, он пропустил ее через себя, а она его обманула, предала, как предала провозглашенные свободы, демократию. Она обманывала его газетами, на радио, лгала постоянно, заманивая чистые души. И очень дорого он заплатил за прозрение. Он иначе видит окружающую жизнь, он давно понял, что "самое передовое в мире учение" обанкротилось.
      Еще присматриваясь к литературе безвестным учителем, он видел, как мелко берут даже те, кого хвалят коллеги, чьи книги считаются в либеральных кругах передовыми, такие, как мемуары Эренбурга "Люди, годы, жизнь", книги Паустовского. И Александр Исаевич отмечает, что "писатели, видевшие мрачную эпоху, все стараются юзом проскользнуть, не сказав нам ничего главного, пустячки какие-нибудь..."
      При всей своей либеральности и прогрессивности на фоне Кочетова, Сафронова, Кожевникова и других главных редакторов мышление Твардовского не идет дальше слов:
      "Ведь Вы же не против советской власти? Иначе бы мы с Вами и разговаривать не стали…"
      Или: "Но ведь революция здесь не осуждается".
      Ведь советский человек, особенно главный редактор, не только не должен высказывать вслух несогласие с линией партии или критику марксизма-ленинизма, у него даже внутренних сомнений быть не должно.
      Читая "Теленка", невольно думаешь: кому же из них легче? Тому, кто вышел в открытый бой? Или тому, кто приручен и бьется в этих тисках? Честный и правдивый по натуре, большой, добрый человек, он не способен на открытое противостояние, да в ранге главного редактора это и невозможно. В открытый бой может пойти только одиночка или в группе с такими же единомышленниками. А за Твардовским - журнал. И здесь еще одна сторона драмы - положение советского редактора. Что лучше: один раз дерзко крикнуть и замолчать? Или все-таки пробиваться с более-менее прогрессивными произведениями, ведь журнал этот читают сотни тысяч людей. Пусть самое дерзкое печатается в Самиздате, но его читают только в столицах и разве что сотни людей, это же несравнимо!
      Да и один раз крикнуть не дадут, ведь все листы номера, готовящегося к печати, подписывает цензура! А без их подписи и типография не возьмёт.
      В тех же рассекреченных материалах ЦК есть докладные записки, касающиеся журнала "Новый мир". Так, например, не остаётся незамеченной статья в зарубежном журнале "Ост-Ойропа" (в апреле 1966 года), где "Новый мир" называется "ведущим либеральным журналом", упоминается редакционная статья, где журнал обещает "сохранить верность позициям", говорит о "полноте жизненной правды". А также защищает Солженицына от догматиков. Как видим, такие заявления не остаются без внимания и поступают в досье.
      Листая старые номера "Литературной газеты", то и дело натыкаешься на публикации, как, например, вот эта: "В Центральном комитете КПСС. О литературно-художественной критике". Какая уж тут свобода у редактора журнала! Мы видим сложное положение главного редактора, на которого давят ЦК, цензура, Правление союза писателей, а он еще член Секретариата Союза писателей, депутат Верховного Совета и кандидат в члены ЦК КПСС, и всё это обязывает. А как часто Твардовский чувствует себя обложенным, беспомощным оттого, что с ним плохо поговорили наверху. Он зависим, он вынужден считаться с этим, хотя и проявлял порой недюжинную смелость.
      Твардовский не свободен, он представляет свои возможности, что он может и чего не может. Приходилось сосуществовать. Но ведь и капля камень точит! И писатели, пишущие по совести, ищущие правду, все-таки могли публиковаться на страницах журнала, которым он руководил. Он талантливый поэт и не менее талантливый редактор, сделавший журнал "Новый мир" лучшим журналом того времени. Да, он оставался в плену той идеологии, но ведь и помимо идеологии есть над чем трудиться в человеке, есть много тем, которые поднимает литература, есть проблема "открытия таланта", и он умел это делать. Он искренне верил в "нравственный социализм", но и это не самый большой грех, ведь в этом тоже было стремление к совершенству, к справедливому обществу. Человечество и сейчас не имеет совершенного мироустройства, и куда ещё качнёт его в будущем - кто знает. Главное, как говорил Твардовский, чтобы "не было стыдно" за свои поступки. Это мерило на все времена, под какими "измами" бы мы ни находились. Твардовский действительно заслуживает похвал, как человек искренний, честный. Он взрастил и поддержал целую плеяду авторов, украсивших литературу 60-70-х годов.
      Солженицын обидел новомирцев тем, что посмел не увидеть серьезного различия между ними, считавшими себя самыми прогрессивными и либеральными, и другими журналами.
      Но и у Солженицына есть претензии к главному редактору, считающему себя его покровителем, который отказывается напечатать его письмо, опровергающее клевету (полицай, гестаповец и др.)!
      Для Солженицына той поры важно - "каким журнал должен был бы стать... независимо от настроения верхов". Он - максималист, он жаждет борьбы! И тут он заблуждается. Существовать независимо, когда всё принадлежит государству, находится под неусыпным оком партии, журнал не может. Этого бы никто не позволил, слетел бы Твардовский и на его место пришел бы не лучший редактор. Не мог он в отдельно взятом журнале создать "остров свободы". Солженицын здесь слишком категоричен, он судит так смело, потому что бунтарь-одиночка. У него - всё или ничего, а при легальном существовании это невозможно. Но Александр Исаевич позже и сам признает, что был не всегда прав в оценке "Нового мира". И делает поправку в "Теленке", что "Новый мир" не делал "высшего из возможного" и печатал порой откровенно слабые вещи. Но никакой журнал не может выдавать только шедевры.
      Но тот же Солженицын видит, как бьется в партийных тисках чуткий поэт, искренний человек. Там, где Дементьеву ясно, что "это пускать нельзя", вступало чистое сердце и зрение поэта Твардовского. Какими тонкими мазками выписано Солженицыным состояние Твардовского при обсуждении "Матрены"! "Обреченный отказать мне...", мучился Твардовский двойственным чувством, "то светясь благородством, то сгибаясь под догматическим потолком". Где еще мы видим такую гамму чувств, в каких воспоминаниях о Твардовском? Он хотел быть искренним во всем, и в отношении к литературе, и в отношении к партии и социализму, и когда это не совмещалось, то и была драма, загоняемая внутрь, разрушающая его изнутри. "Да не первый же раз... переживал он это разрушительное душевное столкновение... Как воздух нужно было ему, чтоб эти две правды не раздваивались, а сливались".
      В первую свою встречу с Твардовским при обсуждении "Щ -854" Солженицына поразило "беззащитно детское лицо, ничуть, кажется, не испорченное долголетним пребыванием в высоких слоях". Такие лица бывают только у искренних, не испорченных натур.
      Так что же в облике Твардовского, того самого Трифоныча, как порой с любовью называет его Солженицын, не понравилось тем, кто обрушился на автора "Телёнка"? Все, кто не доволен, видимо ожидали общепринятых оценок и слов согласно его рангу, его положению в обществе? А что же у Солженицына?
      Со страниц "Теленка" встает представительный главный редактор и симпатичный человек. Человек, не лишенный юмора (а иначе бы "Теркина" не написал!), иронии, умный главный редактор самого прогрессивного в то время журнала. Живые остроумные реплики, живой человек. Но и не лишенный "русской слабости". То двойственное положение человека и ответственного работника, находящегося на службе у партии, человека с одной стороны искренне верящего в советскую власть, а с другой, видящего и ее изнанку, не проходило бесследно. Случались запои. Солженицыну - трезвеннику трудно было понять это "плавание в облаках", когда Твардовский порой на две, три недели, а то и на два месяца выходил из строя. У Лакшина в мемуарах эти моменты обходятся, он просто пишет, что Твардовский долго отсутствовал в редакции, приходилось ездить к нему на дачу, и так далее. А Солженицын называет вещи своими именами.
      Но если мы хотим объективного и полного портрета, то и об этом надо знать. И симпатии наши от этого не убавились. Проступает драматическая фигура человека, находящегося в круге, очерченном идеологией, за который он не может выйти, а внутри ему тяжко, он порой задыхается. И когда ему уж совсем невмочь, он уходит в загулы.
      Но даже трезвенник Солженицын в один из очень сложных моментов жизни, когда он готовился к сражению с тридцатью секретарями осенью 67 года, появляется мысль, что такое избыточное напряжение только водкой и можно снять. Он вспоминает Трифоныча и думает о том, сколько же за тридцать пять лет таких моментов было у Твардовского? И после того, как он отбыл заседание Секретариата СП, утомленный Солженицын думает: а сколько таких заседаний высидел Твардовский! "Вот и брось в него камень" - сокрушённо говорит он.
      Эта драма просто человека - поэта - редактора - советского человека загоняется внутрь и в конце концов разрушает его и кончается раком. Мы разве видим это в мемуарах всех других, пусть доброжелательных рассказчиков? Нет. Вот только из солженицынских и становится понятней эта драма.
      А обиды некоторых за Твардовского, мне кажется, исходят от непривычки слышать альтернативные мнения, от их отсутствия. В советское время слишком привыкли к прилизанным воспоминаниям о людях знаменитых. Если уж возведен на пьедестал, то только восхваление и любование. Иконописные лики, святые угодники сходили к нам, грешным из таких биографий и мемуаров. Если признан хорошим писателем, хорошим человеком, либералом, то только хвалебные речи. А стоит ли бояться? Разве Твардовский стал менее значительной фигурой? Наоборот, он предстает перед нами симпатичным человеком со своими человеческими слабостями, живым и смертным, не сфинксом, не иконой. И некоторые подробности не умаляют его достоинств. Поэтому иные мемуары читать скучно, а "Теленок" Солженицына брызжет живым умом, порой язвительным, но тем и интересен. Солженицын судит по своей высокой мерке, как бы с сегодняшнего времени, у него суд истории и суд совести всегда присутствует.
       Такие же нарекания вызвала книга Берберовой "Курсив мой", где и у Бунина не иконописный лик, и у Георгия Иванова. Да, возможно, в обеих книгах где-то есть перехлест, но ведь и они люди, и они могут ошибаться. Да, возможно, Солженицыну порой недостает деликатности, но это скорее относится не к характеристике Твардовского, а, скажем, к тем уничижительным характеристикам, которые он дает некоторым писателям в записках о первой Кремлевской встрече. Наверное, это взгляд бывшего зэка, взгляд оттуда - из интеллектуальных споров шарашки, из поиска истины на Лубянке в кругу умных образованных людей, брошенных на нары, из научно-технического общества Тимофеева-Ресовского в Бутырке. И когда на воле он оказался в непосредственной близости с теми самыми "властителями дум", то не мог отказать себе в язвительности.
      А конфликт или, точнее, сюжет взаимоотношений: редактор - писатель - это что, надо было опустить? Сделать вид, что его не было?
      Отношения Солженицына и Твардовского претерпели различные стадии. Осенью 62 года после выхода "Ивана Денисовича" очень теплые и дружественные, ну прямо медовый месяц, да и только. "В те месяцы не чаял А.Т. во мне души и успехами моими гордился как своими".
      Твардовский от чистого сердца любил своего нового автора, но "любил тиранически: как любит скульптор свое изделие, а то и как сюзерен своего лучшего вассала".
      "Ведь он меня открыл и теперь о каждой вещи будет суд - то ли печатать в "Новом мире", то ли спрятать и никому не показывать".
      "Уж конечно, не приходило ему в голову поинтересоваться, - а у меня не будет ли какого мнения... Тем более расходились наши представления о том, что надо сейчас в литературе и каким должен быть "Новый мир". Сам АТ считал его предельно смелым и прогрессивным... Прирожденное достоинство и благородство, не изменявшее Твардовскому даже в моменты самых обидных его ослеплений, помогали ему не допускать в журнал прямой пошлости, а сохранять равновесный тон просвещенного журнала..."
      Твардовский не одобрял его бороду, все партийцы бород тогда не носили, и иногда говорил:
      - Ну, вот и наш шкипер появился.
      А в конце 65-го года их отношения совсем расстроились. Началось со взятия архива Солженицына в сентябре и продолжилось при следующей встрече в декабре, когда Солженицын зашел в "Новый мир" перед отъездом в Укрывище. Твардовский все сыпал и сыпал упреки на голову Солженицыну, проходя по второму кругу (эти же упреки были и в сентябре). Вспомнил все: почему тот отдал пьесу "Олень и шалашовка" в "Современник" без его ведома, и как мог "Крохотки" подсунуть "Семье и школе" (он их отверг, но никому больше давать не сметь!), и как он мог хранить "святого "Ивана Денисовича" рядом с какими-то лагерными пьесами? И как мог, не посоветовавшись с ним, отнести хранить вещи к какому-то антропософу? И зачем это он отпустил бороду? Не для того ли, чтобы при случае сбрить и перейти границу? То есть здесь в нем заговорил советский человек сталинской эпохи, он готов заподозрить в Солженицыне "врага народа". Упреки перешли уже в какую-то несолидную мелочность, и в результате "три сантиметра оставалось, чтобы мы не поссорились лично", - записывает Солженицын.
      "Советский редактор и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями, потому что круто и необратимо разбежались наши литературы". Вот в чем главная драма их отношений.
      Новомирцы считали, что они проложили дорогу в литературу Солженицыну, и, в частности, Твардовский говорил: "Что мы для него сделали!" Но и имя Твардовского стало знаменитым вдвойне оттого, что стоит рядом с именем Солженицына.
      Действия Твардовского, конечно же, остаются кое-где за кадром. В то время как писатель Солженицын ныряет в глушь и сидит за письменным столом, Твардовский обивает пороги и пытается протолкнуть произведения Солженицына в печать. А сколько сил было потрачено в том боевом 67 году, когда пытались пробиться с "Раковым корпусом" и получить одобрение руководства СП, сколько переговоров, уговоров и добровольных унижений пришлось вынести Александру Трифоновичу Твардовскому.
      Когда в 64-м году редакция получила роман "В круге первом", Твардовский обмысливал, как он сам сказал, роман "не только с точки зрения вечности, но и как он может быть прочитан теми, от кого зависит решение". Вот они, заботы редакторские.
      Но он же пытается, по выражению Лакшина, "обуздать нрав" самого Солженицына, сделать его таким же послушным, как и все другие. Цель была благородная - он хотел, чтобы произведения Солженицына печатались. А что было бы с "Архипелагом"? Он ведь так и не узнал о существовании этой книги, не успел. В какой-то момент Солженицын хотел дать ему почитать, чтобы и дальше продвинулся Твардовский в своем прозрении, но удобного случая так и не представилось.
      У Солженицына высокая планка в оценке людей и событий, может быть, потому он порой так категоричен в суждениях. Он привык видеть поступки, не окутанные кучей оправдательных мотивов, а в их истинной сущности, судить по высокой мерке, по которой он отмерял и свои поступки. Он пришел в литературу для того, чтобы правда стала известна потомкам. "Мне дано было выползти почти единственному, на меня так надеялись черепа погребенных". Он прозрел гораздо раньше в своем понимании происходящего, "истоков и смысла русского коммунизма", как это формулировал Н.Бердяев, но и Твардовский медленно и путано, но все же рос.
      Так и боролись в нем: "верую" в святость идей марксизма-ленинизма и внутренняя нравственная сила, хранившаяся в глубине его естества. Верность социализму в то время была сродни присяге на верность отечеству - так нас воспитывали. Любовь к революции была синонимом любви к Родине, отношение к революции было мерой патриотизма.
      Когда судьба свела Солженицына с Твардовским, сознание Твардовского было еще полностью погружено в паутину социалистических идей, голова забита той трескотней совпропаганды, которой были забиты и заморочены многие головы. Первая его реакция после прочтения второй части "Ракового корпуса" была такая: Твардовский похвалил роман, но сказал:
      - Даже, если бы печатание зависело целиком от одного меня - я бы не напечатал. Там - неприятие советской власти.
       И Солженицын сокрушенно говорит о том, что Твардовскому "надо продуть голову… Моя уже была продута первыми тюремными годами. После Хрущевской речи на ХХ съезде начал это развитие Твардовский. Но, как у всей партии, оно вскоре замедлилось, потом запетлилось и даже попятилось. Твардовский, как и Хрущев, был в довечном заклятом плену у принятой идеологии. У обоих у них природный ум бессознательно с нею боролся, и когда побеждал - то было лучшее и высшее их".
      Если в 80-е все еще прозревали, что же говорить о 60-х, о новомирцах, о Твардовском. Читая "Матренин двор", Твардовский говорил: "Ну да нельзя же сказать, чтоб Октябрьская революция была сделана зря!" Так ведь это говорили еще и в конце восьмидесятых. И все же у Твардовского есть движение вперед, а письмо Федину было, пожалуй, точкой наивысшего подъёма духа, там столько искренних слов, столько неподдельной боли за состояние литературы! И как искренне радуется этому движению души Солженицын и с какой любовью записывает он в "Теленке":
      "И вот наш разлояльный Трифоныч тоже взялся за письмо! - век писем...
      Весь 68 год, начатый письмом к Федину, был годом быстрого развития Твардовского, неожиданного расширения и углубления его взглядов… Когда летом 68-го я увидел А.Т., я поразился перемене, произошедшей в нем за 4 месяца… Твардовский уже не гнушался читать Самиздат и говорил: "Ведь это же целая литература!"
      Солженицын, в свою очередь, замечает: "Давно ли коробило его все, что не напечатано законно, что не прошло одобрения Главлита, хоть и не уважаемого нисколько. Лишь опасную контрабанду видел он уже во скольких моих вещах, пошедших самиздатским путем, - и вдруг такой поворот!
      …сидели мы, болтали - вдруг он вскочил и спохватился, не таясь: "Три минуты пропустили! Пошли Би-Би-Си слушать!"
      Это он?! Би-Би-Си?!.. Я закачался". И после прослушивания Би-Би-Си: "Такая серьезная радиостанция, никакого пристрастия".
      Сын раскулаченных родителей, выкинутых из села, вывезенных в тайгу и брошенных там, в снегах, был воспитан советской властью преданным ей и лояльным - вот парадокс и трагедия, над которыми будет размышлять ХХI век! Ведь мы, дети, как чистый лист отдавались во власть идеологии и пропаганды, потому что другого мнения услышать не могли, другого мировоззрения не знали. Всевластность партийной цензуры!
      Цинично вдалбливалось народу: если газеты пишут, значит, правда, газеты не могут врать, и мы верили. Именно так и я когда-то думала, ведь нас воспитывали - будь честным, не лги. А ведь как лгали нам! Всё построено на лжи, все учебники истории и истории партии. Какой цинизм!
      Потомки, быть может, спросят нас: как же вы не разобрались во лжи?
      Как? Вот так: в школе мы должны были повторить то, что написано в учебнике истории, не размышлять, принимать всё на веру. Нас учили не думать. Думать стали позже, уже взрослыми, у кого был беспокойный ум и душа. Но очень долго не смели подступиться к великому вождю, не смели усомниться в правильности революции. Разве можно! Цеплялись, иначе все устои рушились.
      А людям старшего поколения, к которому относился Твардовский, было еще труднее. Мы росли уже на дрожжах ХХ съезда. Но и тогда революция не отвергалась. Осуждались искажения, нарушения, как правило, "ленинских принципов" или "ленинских идей", разобраться глубоко некогда, и не всем дано. Это Солженицына гонит "немой набат", а судьба швыряет его в Вермонт: сядь, посиди в тишине, поработай и разберись - что же там все-таки произошло?
      "А кем бы был я, если б не революция?.." - говорил Твардовский Солженицыну. Это был один из главных козырей советской власти, внушенный всем вышедшим из народа. И, навестив больного Твардовского, Солженицын, вспоминая эту его фразу, записывает в "Теленке": "были бы народным поэтом, покрупней Кольцова и Никитина. Писали бы свободно, как дышится, не отсиживали бы четыреста гнусных совещаний, не нуждались бы спасаться водкой, не заболели бы раком от неправедного гонения".
      Осенью 69-го Твардовский читал главы "Августа четырнадцатого" и снова мечтал напечатать. Уж это-то должны пропустить, все историческое, никакой антисоветчины. Отношения их были почти безоблачными, и вдруг от Солженицына снова выстрел - "Открытое письмо" в связи с его исключением. Ведь он совсем недавно был в редакции, так хорошо, так мирно разговаривали, и вдруг! А это вдруг уже лежало у Солженицына в кармане. Он не стал сообщать Твардовскому об этом, предвидя заранее, что тот не согласится с резким тоном письма и будет, конечно же, против.
      И вот теперь Твардовский кричал:
      "- Предатель!!" "Погуб-и-л!! Это - антисоветская листовка.
      Не он выкрикивал те несчастные слова, а наша низменная природа 30-х годов, угнетенно-приученный советский язык, верноподданный сын…" - пишет об этом Солженицын.
      Твардовского письмо потрясло. Этого им не простят. Имя Солженицына прочно связано с "Новым миром". Да, это был по тем временам очень дерзкий шаг. Не каждый мог вот так "размахнуться и вдарить".
      - Это надо остановить! Предательство!.. Был у меня и ничего не сказал!..
      Он требовал разыскать Солженицына. Но Солженицын к нему не поехал, а написал письмо, в котором говорил:
      "Моя совесть перед Вами чиста… Вы неизменно любите меня, хотите мне добра, этим проникнуты все Ваши советы мне, - но Вы не замечаете, что Ваши советы исходят из жизненного опыта другой эпохи - той, в которую Вы имели несчастье прожить большую часть Вашей литературной жизни, а сейчас эпоха другая, и навыки нужны другие… Всю жизнь свою я ощущаю как постепенный подъем с колен и постепенный переход от вынужденной немоты к свободному голосу.
      Так вот, письмо Съезду, а теперь это письмо были такими моментами высокого наслаждения освобожденной души…"
      Далеко не всегда Твардовский понимал бунтаря Солженицына, потому что тот был уже человеком другой эпохи. Один вышел на бой, в открытое противостояние, другой пытался сосуществовать с системой, идти на компромисс.
      А Твардовский вздыхал, постепенно смягчался и с грустью еще раз перечитывал любимого "Ивана Денисовича".
      - Классическая вещь, - говорил он Кондратовичу. - Как он передает холод. Видишь этот дрожемент, хотя слов о морозе совсем мало. И нет, почти нет пейзажа… Но я вижу этот пейзаж, написанный почти без слов, через дрожемент Ивана Денисовича и понимаю, что это за зима…"
      Ах, какими именинниками они были тогда! И как все увязло, все пошло наперекосяк. Солженицына просто так под крылышком не удержишь, ему не предпишешь, как поступить. Он давно их перерос. Александр Трифонович чувствовал это, не зря же он, читая в Рязани "Круг", даже заговорил о том, что и ему бы "посидеть", чтобы многое понять.
      Вот такими непростыми были отношения двух литераторов, советского редактора и писателя-бунтаря.
      Гроза над "Новым миром" и над Твардовским все сгущалась. Все последние годы всё труднее становилось журналу продираться сквозь цензуру, выход очередного номера часто задерживался из-за того, что приходилось заменять материалы, не пропущенные цензурой. Особенно обострилась обстановка после "Пражской весны". Редакцию журнала стали посещать одна за другой комиссии райкома и горкома партии, журнал обвиняли в очернении действительности. Твардовский был удручён, стали появляться мысли, что ничего уже сделать нельзя. А тут ещё за рубежом, в издательстве "Посев" появилась его поэма "По праву памяти." Твардовский был очень расстроен и обескуражен. - этого он не хотел, появилась она без его ведома. В январе 70-го стали его вызывать наверх, требовали, чтобы он сделал заявление по поводу западных публикаций. Александр Трифонович нервничал и решил: помирать, так с музыкой, и написал письмо Брежневу. В нем он высказал все наболевшее и о поэме, и о журнале, и о Солженицыне, говоря об исключении его из СП, как о грубой ошибке. Но… Там не посчитали нужным даже ответить. Не простили ему ни Солженицына, ни многого другого и в те же месяцы ненавистный журнал был разгромлен. 10 февраля 1970 года без ведома Твардовского сняли всех замов - Лакшина, Кондратовича, Виноградова и ввели в редколлегию новых неведомых ему людей. Как говорил Твардовский: "не знаю, брюнеты они или блондины".
      11 февраля Твардовский подписал заявление, к которому его подталкивали уже несколько лет: "Прошу освободить…"
      Так закончилось его семнадцатилетнее редакторство в "Новом мире". Пришел он в 1950 году, сменив на этом посту К.Симонова. В 1954 году его уже снимали, но в 1958 он снова вернулся в журнал и возглавил его.
      В декабре уже отстраненного Твардовского Солженицын поздравил с 60-летием. Направил ему телеграмму: "Дорогой наш Трифоныч! Просторных Вам дней, отменных находок, счастливого творчества зрелых лет! В постоянных спорах и разногласиях неизменно нежно любящий Вас, благодарный Вам Солженицын".
      Отношения Твардовского и Солженицына не всегда были ровными, не были они и безоблачными, но относились они друг к другу с неизменным уважением, можно даже сказать, с любовью.
      Свою мемуарную книгу "Бодался теленок с дубом" Солженицын начал писать неожиданно для себя еще весной 1967 года, когда он закончил "Архипелаг" (зимой он снова к нему вернулся), находясь на подступах к роману о революции. Как он сам говорит в своей книге, он всегда считал литературу о литературе - литературой второго сорта. Но столько накопилось к тому времени событий, и достаточно бурных, что хотелось изложить на бумаге "очерки литературной жизни", как он их назвал, - может быть, со временем они будут представлять некоторый интерес. Записи он начал вести еще по следам событий, иногда прямо на заседаниях, обсуждениях, поэтому впечатления о Твардовском написаны посвежу. Александр Исаевич любил запечатлевать ускользающие мгновения и, действительно, спустя какое-то время они становятся сюжетом прожитой жизни, сюжетом отгремевших событий и представляют немалый интерес.
      Кроме того, ему казалось необходимым кое-что пояснить. Но и не только тот накал борьбы, который мы ощущаем в этой книге, видимо, хотелось излить на бумаге и тем самым облегчить душевную нагрузку. Тогда и была написана его первая часть. Позже, когда события стали наслаиваться, он написал несколько дополнений к нему. Первое Дополнение было написано осенью 67-го года после письма съезду, боев за "Раковый корпус" на Секретариате СП. Второе Дополнение написано в феврале 1971 года, Третье в декабре 73 года, когда "Архипелаг" был запущен в печать. Четвертое Дополнение писалось уже в Цюрихе летом 74 года, после того, как он оказался в изгнании, и пока набирал разбег для продолжения "Октября Шестнадцатого", засел за дополнение к "Теленку".
      В таком виде книга "Бодался теленок с дубом" опубликована в 1975 году в издательстве Имка-Пресс. Тогда же в 74-75 годах было написано и Пятое Дополнение "Невидимки" - о тайных друзьях и помощниках писателя. Но тогда еще рано было называть множество фамилий, упомянутых в нем, и это Дополнение лежало до поры до времени. Появилось оно в журнальной публикации "Нового мира" в 1991 году.
      Книга "Бодался теленок с дубом", к сожалению, развела, рассорила двух людей, начинавших с доброжелательных отношений, я имею в виду Лакшина и Солженицына. Когда-то именно Лакшин в начале шестидесятых годов поместил несколько положительных критических статей, посвященных опубликованным в "Новом мире" рассказам, защитил писателя от начинавшихся нападок. Солженицын в свою очередь писал Лакшину письма, горячо благодаря его за статьи. Ему понравилась манера изложения Лакшина, он дал ему высокую оценку, как талантливому критику, в "Теленке", не преминув при этом со свойственной ему прямотой отметить и некоторые черты приспособленчества. Именно Лакшин - молодой член редколлегии "Нового мира" выступал за печатание романов Солженицына при их обсуждении. И именно Лакшин, зам Твардовского в последние годы его редакторства, выступил с резкой отповедью Солженицыну в связи с выходом "Теленка" в 1975 году.
      Отношение Лакшина к Твардовскому так и осталось отношением подчиненного к своему боссу. Вероятно, память о нем дорога Лакшину еще тем, что Твардовский слишком быстро умер после того, как его лишили журнала, и осталось чувство скорби по безвременно скончавшемуся и, может быть, даже вины. Где-то лежало в его душе теплое чувство к рано ушедшему Твардовскому, опальному редактору, пострадавшему за свой журнал, хорошему человеку, и это чувство взбунтовалось, было сильно задето. Кроме того, он вступился за честь журнала, где столько лет проработал. Можно предположить, что в Лакшине больше душевной мягкости и его покоробили некоторые слишком прямолинейные оценки и неприглядные подробности. Но то, с какой резкостью и беспощадностью обрушился он на Солженицына, заставляет усомниться в этих качествах. Возмущение его доходит до такой крайности, что после них Солженицын нуждается в защите.
      Он позволяет себе говорить о нем вот в таких выражениях: "гений зла", "мародер", "яростный гений отрицания", "дюжинный прохвост", "фанатическая нетерпимость"...
      Позиция Лакшина огорчает, потому что он - наиболее серьезный и талантливый критик, а не смог понять Солженицына. Для Лакшина фигуры Твардовский-Солженицын остались на тех же позициях, на которых они были тогда, в шестидесятых годах: редактор-благодетель и писатель, открытый им, за которого он отчасти и пострадал. Но у Солженицына свой счет, свои претензии, своя драма, он описывает в "Теленке", как бьется он в тисках обязательств перед "Новым миром" - все новое сначала к ним, и уж там получить разрешение - давать кому-либо еще или нет. "Но на каком-то пределе кончаются же мои обязательства" - справедливо восклицает он.
      Скрытность Солженицына, диктуемая поведением писателя-подпольщика, Лакшин пытается представить как свойство его личности. Он совершенно не хочет замечать, что поведение его продиктовано тем, что не мог он всё открывать лояльным к власти сотрудникам "Нового мира". Он словно не замечает его борьбы, для него она не существует. Поразительно отсталым оказалось мировоззрение Лакшина. Он не продвинулся дальше осуждения Сталина, типичный шестидесятник - он не мыслит себя без социализма, он одобряет и поддерживает революцию, он остановился на позициях ХХ-ХХII съезда партии и не продвинулся к 1977 году - моменту появления его отклика на "Теленка" - ни на сантиметр. Можно предположить, что писалось это в советское время, и надо было быть осторожным в высказываниях, но печаталась статья в лондонском альманахе Жореса Медведева, и можно было высказать более прогрессивные взгляды, если они были.
      В книге "Берега культуры", изданной в 1994 году и подготовленной к печати ещё при его жизни в 1993 году, он ничего не меняет в этой статье, опубликованной под названием "Солженицын, Твардовский и "Новый мир", не корректирует своё мировоззрение и политические оценки. И остаются такие пассажи, как "мы верили в социализм, как в благородную идею справедливости" (в семидесятых и восьмидесятых годах?), "спору нет, всякая крупная идея может быть искажена в исторической практике…" И только-то.
       Лакшин так и остался на тех же социалистических позициях. Особи, взращенные коммунистической системой. И разве могут они с Солженицыным понять друг друга? Солженицынское утверждение, что и "красный террор", и Сталин - звенья одной цепи, все порождено революцией, он считает оправданием Сталина. Поразительную политическую близорукость обнаруживает он в своих статьях, полемиризирующих с Солженицыным, он всё ещё делает реверансы в сторону марксизма. А если всмотреться пристальнее в его политические взгляды, изложенные и в других его последних статьях, то становится понятнее. Застрявший навечно в "сталинизме", как единственном зле, исказившем великие идеи, он, естественно, не воспринимает Солженицына, его "Архипелага ГУЛАГ" и его публицистических выступлений. Книги Солженицына, его подробный анализ "революционной поступи", где он показал, что революция принесла еще большее зло, Лакшина ничему не научили. Об "Архипелаге" он говорит, как о пристрастном суде Солженицына и снова о преступлениях сталинского режима. Поговорив вскользь об "Архипелаге", Лакшин вопрошает: но какова цель? И отвечает: "личная его цель - публикация своих "подпольных сочинений". А цели - рассказать правду о прошлом, которая утаивалась, о миллионах загубленных жизней, этой цели Лакшин не видит. Крепкий орешек этот Солженицын, не даётся он маститому критику.
      О книге "Вехи" он говорит пренебрежительно, оставаясь в рамках предписанных Лениным и советской идеологией канонов, называя её "ущербной".
      Правда, есть в предисловии 1993 года сожаление о резкости некоторых высказываний, так что в редакции 1977 года хлёстких эпитетов гораздо больше. Но есть и правота в оценке деятельности журнала, с чем соглашается Солженицын в своём отклике и признаёт, что не до конца понимал положение журнала и его роли в этой жизни и переоценивал значение Самиздата.
      Развитие самого Солженицына шло опережающими темпами, поэтому ему и были тесны рамки "Нового мира", они с Твардовским и Лакшиным на разных уровнях развития. И, видимо, Лакшин, хорошо чувствующий литературу, стиль, ритмику произведения, плохо понимал политику, это ему было не дано. Там больше чувств, здесь больше мысли. Политического чутья у него не было.
      Но вернёмся к Твардовскому. Через несколько месяцев после разгона "Нового мира" и юбилея Твардовского, выяснилось, что у него рак. Солженицын дважды навещал его на даче в Пахре, в первый раз вместе с Ростроповичем, потом с Можаевым. Александр Трифонович с удовольствием читал "Август Четырнадцатого", будучи уже совсем больным.
      А образ Твардовского - загнанного, больного помог, в свою очередь, в создании образа генерала Самсонова. И Солженицын в "Теленке" пишет, что ему рассказали о прощальном обходе редакции покидающим его навсегда Твардовским как раз в те дни, когда он готовился описывать прощание Самсонова с войсками. И "сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! - тот же психологический и национальный тип, те же внутреннее величие, крупность, чистота - и практическая беспомощность, и непоспевание за веком. Еще и аристократичность, естественная в Самсонове, противоречивая в Твардовском. Стал я себе объяснять Самсонова через Твардовского и наоборот - и лучше понял каждого из них".
      В декабре 1971 года Твардовского не стало. Солженицын присутствовал на его похоронах. И, как отмечают очевидцы, вынырнул вдруг из толпы, поцеловал Твардовского и перекрестил. А как вспоминает сам Солженицын - все, что мог я для него сделать, чтобы оградить от нечистой силы (стол в кумаче, гроб в кумаче) - это наложить два крестных знамения во время прощания в ЦДЛ и на кладбище.
      "Есть много способов убить поэта. Твардовского убили тем, что отняли "Новый мир" - записывает Солженицын.
      

Глава 23. "Четыре гвоздя их памяти!" ("Архипелаг ГУЛАГ")

Это реквием "всем, кому не хватило жизни об этом рассказать".
      Миллионы жертв стучались в его сердце и толкали его написать этот реквием. И он написал. А у нас - современников, помнится, дух захватывало от смелости этого человека, когда пошел слух, что написана целая книга о лагерях и называется она - "Архипелаг ГУЛАГ". И еще охватывало восхищение и хотелось воскликнуть пушкинской фразой: Ай, да Солженицын, ай да молодец!
      "И за всё, за всё, за пыточные следствия, за умирающих лагерных доходяг и за сегодняшнее утреннее объявление - четыре гвоздя их памяти! Четыре гвоздя их вранью, в ладони и в голени - и пусть висит и смердит, пока Солнце погаснет, пока жизнь окоченеет на планете Земля. И если больше никого не найдется - эти четыре гвоздя Нержин вколотит сам". ("В круге первом") Есть в этом некая неистовость, как следствие горячности натуры самого Солженицына,
      Александра Исаевича спрашивали: "Неужели не страшно было писать "Архипелаг"?" А он отвечал: "Когда пошел - набрал инерцию, уже не страшно..."
      "Архипелаг ГУЛАГ" станет вехой в истории не только нашей страны, но, можно сказать, и в истории человечества и расшатает всю коммунистическую систему. Это была бомба под все запреты и засекречивание огромной системы устрашения и уничтожения людей, под все враньё, каким нас обкладывали, под лживое славословие. Наконец нашелся человек и сказал во весь голос всю правду. Этого ему, конечно, простить не могли.
      Эта книга - исследование на заданную тему. Здесь дан исторический, идеологический, экономический и психологический аспекты - полная картина "Архипелага". Дан анализ революционного правосудия, разбор многих громких процессов и экскурс в историю - когда же все это началось? Здесь психология и философия, попытки понять суть зла и его корни, поэзия и драма... Нет, скорее трагедия - масса ненаписанных трагедий. Ее совсем не скучно читать, конечно, для думающих и неравнодушных людей. И если вы думаете, что книга эта только перечень ужасов, жестокости, описания быта лагерей и количества репрессированных, и отмахиваетесь: хватит, начитались, то вы ошибаетесь. Александр Исаевич еще и тонкий наблюдатель и аналитик, который может рассказать не только о фактическом материале, но и о чувствах подследственных, состоянии души при аресте и в первой камере, об их ощущениях в разные моменты пребывания в клещах революционного правосудия.
      Тем, кто не прошел через это чистилище, не верилось, что это было на самом деле, а может быть, не хотелось верить и отягощать свое незамутненное проблемами человечества сознание. И много было разговоров - было то, о чем говорят, или не было, пока Солженицын не написал свою книгу.
      Что мы знали тогда об этой жизни?
      "... ни соседние дома, ни городские улицы не видят, скольких увезли за ночь... По той самой асфальтовой ленте, по которой ночью сновали воронки, - днем шагает молодое племя со знаменами и цветами и поет неомраченные песни".
      С наступлением темноты, по ночам начиналась другая жизнь государства, провозгласившего строительство светлого будущего всего человечества…
      Кстати, на Западе появлялись книги, записки и других авторов, но все они остались незамеченными; настолько популярны были левые настроения, что плохого старались не замечать. Но ко времени выхода "Архипелага" иллюзии многих на Западе рассеялись, с территории СССР раздавались громкие голоса протестов - Солженицына, Сахарова и других, имя Солженицына было к тому времени широко известно в мире, и его книга о лагерях сразу приковала всеобщее внимание и произвела впечатление разорвавшейся бомбы.
      Книга эта увидела свет раньше, чем Александр Исаевич планировал вначале, и предшествовали этому трагические события. Как говорит Солженицын - видимо, "пришли сроки".
      А трагические события были связаны с гибелью Е.Д. Воронянской. "Архипелаг" увидел свет, принеся с собой еще одну жертву...
      Когда работа над "Архипелагом" была закончена, фотопленки переправлены на Запад, Александр Исаевич отдал распоряжение всем помощникам уничтожить имеющиеся у них экземпляры - слишком опасным был этот труд. Такой правленый машинописный экземпляр находился в Ленинграде у Елизаветы Денисовны (Кью). Хранился он на даче у ее знакомого, человека, посвященного в дела, с которым и у Солженицына были контакты, Л.А.Самутина. Как говорила Кью, "Архипелаг" надежно закопан. Ей ужасно не хотелось расставаться со своим экземпляром, она настойчиво просила разрешить ей его сохранить, но Александр Исаевич настаивал, прекрасно понимая, какая будет расплата, если это найдут. И вот осенью 72 года Кью прислала письмо, в котором красочно описала, как они с Самутиным сжигали "Архипелаг". А через год события двинулись к своему драматическому завершению.
      Из материалов ЦК КПСС: Есть записка КГБ от 17 июля 1973 года, где сообщается, что "добыты некоторые материалы, заслуживающие особого внимания, хранящиеся у Пахтусовой. Она хранит так называемые "Воспоминания Воронянской", в которых автор излагает антисоветское содержание сочинения Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ". Да ещё установлено, что многим из них (помощников - Л.Т.) он оказывал материальную помощь. (Видимо, после получения Нобелевской премии). В записке КГБ приводятся выдержки из "Воспоминаний", а также комментарий: "Воронянская частично пересказывает содержание этого произведения и даёт ему оценку".
      Вот такой взрывчатый материал, оказалось, хранила Елизавета Денисовна у своей приятельницы.
      4 августа 1973 года на перроне Московского вокзала города Ленинграда Кью вместе с Пахтусовой вышли из поезда, привезшего их из Крыма, где они отдыхали. Кью очень любила Крым и, несмотря на больную ногу, поехала отдыхать и в этом году. Но тут к ним подошло несколько мужчин крепкого телосложения. Арест! Прямо на перроне их арестовали, разъединили, Кью увезли в Большой Дом (аналог Лубянки). Там её непрерывно допрашивали пять дней. Была она уже немолода, ей было за шестьдесят, к тому же здоровье ее также оставляло желать лучшего - мучила сердечная аритмия, одышка.
      Тогда же, 4 августа был произведён обыск в квартире Пахтусовой, изъято 192 документа, носящих антисоветский харктер (как следует из информации КГБ), и "Воспоминания Воронянской". А также дневник Пахтусовой, где она даёт оценку сочинению Солженицына. "Такой книги ещё не было в истории человечества… Это трансформированные крики. Боль, слёзы, рыдания, гнев, молитвы… Это Евангелие 20 века". У неё же изъята картотека со сведениями о лицах, репрессированных в 1924-1954 годах - две тысячи имён.
       Был проведён обыск и в квартире Воронянской за время её отдыха в Крыму. Жила Кью в коммуналке, как, кстати, и многие добровольные помощники Александра Исаевича, и недавно у нее сменились одни из соседей - вселилась некая племянница прокурора (в коммуналку!), видимо, это была слежка за Елизаветой Денисовной. Так вот, Кью, оказывается, была настолько непрактичной и опрометчивой, что, вовлекшись в круг помощников Солженицына, стала вести дневник (такие события нужны для истории!) и записывала туда о встречах, делах, полученных письмах (подлежащих сожжению!). Это и были те самые "Воспоминания Воронянской", которые она передала на хранение Пахтусовой, а теперь тетрадь лежала на столе следователя... Видимо, уже этого материала хватало, чтобы зацепить и других людей, отпираться было бесполезно. Правда, почти все имели вымышленные имена и подпольные клички. Пришлось сказать и об экземпляре "Архипелага", который вовсе не был сожжен, а всё так же лежал на даче у Самутина. Причем, оказалось, что он не был даже зарыт в землю, а лежал на чердаке.
      Что происходило там, на Лубянке, никто точно не знает, но когда Воронянскую выпустили, ей пригрозили, чтобы она никому не сообщала о происшедшем и ни с кем не вступала в контакт. О ее жизни в эти оставшиеся недели известно со слов все той же соседки-"наседки", об этом рассказывает Александр Исаевич в "Невидимках", в главе, посвященной Е.Д. Воронянской. Якобы она металась по комнате и все говорила: "Я - Иуда, скольких невинных предала!", и в последних числах августа она повесилась в узком коридоре той мрачной, страшной коммуналки, где она проживала. Из информации КГБ ЦК КПСС известно, что Воронянская дала показания о характере знакомства с Солженицыным, поручениях, которые выполняла по его просьбе, подробно рассказала о содержании романа.
       На 30-е августа были назначены похороны. Органы не сообщили никому, кроме одной неграмотной родственницы Елизаветы Денисовны - Дуси. Но Дуся оказалась сообразительной и запомнила, как однажды ходила вместе с Е.Д. к Самутину, и пошла его разыскивать. И нашла.
      В эту же ночь на 30-е "Архипелаг" был взят на даче. Тайна раскрыта! Самая опасная книга оказалась в руках КГБ. Книга, где всё названо своими именами, где рассказано о терроре против собственного народа, начатом еще Лениным. Никакого подмалевывания "вождя номер один", никакого искажения "ленинизма", всё так и было задумано еще тогда при живом Ильиче. История террора прослежена вдумчивым писателем-исследователем, проанализированы документы, записаны сотни свидетельских показаний. Записки отдельных людей, отдельные рассказы так не оглушают, как эта книга, в которой в сконцентрированом виде дан огромный материал, касающийся темы лагерей. Того самого ГУЛАГА, опутавшего всю страну, покрывшего ее густой сетью. Книга настолько опасная, что можно и головой поплатиться. Но Александр Исаевич готов к этому. Как истинный боец, он ощущает даже упоение в бою. Во-первых, сейф на Западе, ничто не пропадет, все будет опубликовано, хотя бы и пал он сию минуту. А во-вторых: "вокруг мечи блестят, звенят, идет бой... Настроение веселое, боевое..." И в памяти возникает сентябрь 1944 года, именно с 4-го на 5-е сентября у Нарева создалась сложная военная ситуация, из которой они едва вырвались, и такое же чувство, как тогда...
      А сообщение о смерти Воронянской и взятии "Архипелага" чудесным образом, как по бикфордову шнуру, побежало, побежало и, несмотря на все препоны (органы тоже были начеку, кругом слежка), 1-го сентября весть добежала из Ленинграда до Москвы, а там и на дачу в Фирсановку до самого автора.
      "Но перст промелькнул: что спишь, ленивый раб? Время давно пришло, и прошло, - открывай!!!" - так пишет об этом миге Солженицын в "Теленке".
      И он решает, что пришла пора взрывать "Архипелаг"! То есть запускать его в печать. И уже 4 сентября сигнал этот передается в Париж, в "Имка-Пресс": немедленно печатать! А жена его - Аля на последних днях донашивает третьего ребенка, вот-вот родит. Но такой у него теперь бесстрашный соратник, что когда он ей говорит: "Ведь надо взрывать?" Она бесстрашно отвечает: "Взрываем!"
      Какая вязь событий! Видно, так тому и быть! Колечко за колечком, случайно связалась эта цепочка, но нигде не оборвалась и все: сигнал дан! "Архипелаг" идет к людям! Видно, пришла пора России выходить из тьмы. Вот они, невидимые толчки, исходящие от Солженицына.
      Я не даю всех подробностей, потому что они прекрасно описаны автором в "Теленке". Обстоятельства смерти Елизаветы Денисовны остаются так и не выясненными до конца. В материалах ЦК ничего нового нет, материалы же КГБ - недоступны. Та соседка-медсестра (подселенная), говорила родственнице-Дусе и о каких-то ножевых ранах, и о крови на теле. Возможно, это было и не самоубийство, возможно, Елизавета Денисовна, прометавшись две недели в своей квартире, пыталась с кем-то связаться, за что и поплатилась. После всех этих событий квартира вся была срочно выселена и ни у кого ничего нельзя было узнать.
      Но вернемся к самой книге. Книга эта - его гражданский подвиг. Она, пожалуй, останется главной книгой Александра Исаевича Солженицына. Это памятник миллионам загубленных жизней - литературный памятник, другого мы так и не поставили.
      Когда в декабре 73-го года напечатанный "Архипелаг" появился в Париже, бесстрашная Лидия Корнеевна Чуковская, недавно исключенная из СП, написала свой отклик о выходе книги и назвала очень точно происшедшее событие: "Прорыв немоты".
      "... выход в свет новой книги Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ" - событие огромное. По неизмеримости последствий его можно сопоставить только с событием 1953 года - смертью Сталина. В наших газетах Солженицына объявили предателем. Он и в самом деле предал - не родину, разумеется, за которую он честно сражался, и не народ... а Государственное Управление Лагерей - ГУЛаг - предал гласности историю гибели миллионов, рассказал с конкретными фактами, свидетельствами и биографиями в руках историю, которую обязан знать наизусть каждый, но которую власть по непостижимым причинам изо всех сил пытается предать забвению...
      Солженицын - человек-предание, человек-легенда - снова прорвал блокаду немоты; вернул совершившемуся - реальность, множеству жертв и судеб - имя, и главное - событиям их истинный вес и поучительный смысл".
      В книге Солженицына мы имеем возможность прочувствовать всю адскую машину репрессий от начала - от ареста и до конца, до гор трупов, сложенных как бревна. Он расскажет о "вечном движении" зэков, о спецвагонах, о баржевых этапах, где в трюмах умирают сотни людей, о карте лагерей, усыпавших страну советов. Расскажет, как хватали тёпленьких спросонья, плохо соображающих, как всплескивался в сознании крик: "Это ошибка! Разберутся - выпустят", когда сажают уже повально". Видимо, это настолько противоречило здравому смыслу, что человек отказывался понимать и верил в то, что разберутся. Других, может быть, и есть за что, "а уж ты! - ты-то наверняка невиновен!" Не сумасшедшие же люди это делают! Оказывается, сумасшедшие…
      Многие надеялись, что их не коснётся, многие не верили в большое количество арестов, потому что "не поступают вести из потустороннего мира".
      Аресты очень разнообразны по форме. "Иногда аресты кажутся даже игрой - столько положено на них избыточной выдумки, сытой энергии, а ведь жертва не сопротивлялась бы и без этого... В натужные 45-46 годы, когда шли и шли из Европы эшелоны, и их надо было все сразу поглотить и отправить в ГУЛАГ, - уже не было этой избыточной игры, сама теория сильно полиняла, облетели ритуальные перья, и выглядел арест десятков тысяч как убогая перекличка: из одного эшелона выкликали, в другой сажали..."
      Скучно ли вам читать такое, дорогой читатель? А если не скучно, пройдитесь вместе со мной по страницам этой книги, а потом беритесь за первоисточник…
      Из этой документальной книги мы почерпнём многое. Мы узнаем, что аресты начались не с 37 года, а с начала установления власти большевиков и не прекращались до самого 53-го года, а в уменьшенных количествах продолжались и в те времена, когда Никита Хрущев утирал слезу над "Иваном Денисовичем". 1937-38 годы были самыми громкими потому, что арестовывали больших начальников - бывших вождей и шли громкие процессы. Гидра революции стала пожирать сама себя. А потоки начались тогда, когда была организована прославленная в советское время ВЧК, возглавляемая "железным" Феликсом Дзержинским - "...единственный в человеческой истории карательный орган, совместивший в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения". Газета "Красный террор" писала: "Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс". И истребляли. Ставили к стенке учителя, врача, адвоката, профессора, и так далее. Несколькими годами позже потекли в ГУЛАГ инженеры.
      Как пишет Солженицын: "Брали слишком самостоятельных, слишком умных, слишком заметных..."
      За годы советской власти срезали целый пласт, культурный слой нации, и нация до сих пор не оправится от этого варварства, и до сих пор находятся люди (или страусы, прячущие голову в песок?), которые не верят в миллионные жертвы!
      Солженицын приводит в своей книге цифру 55 млн человек, ссылаясь на профессора статистики Курганова, подсчитавшего потери от террористического уничтожения, подавлений, голода, повышенной смертности в лагерях за период с 17 по 59-й годы. По другим источникам приводятся меньшие цифры, но все равно измеряемые десятками миллионов! Какое сердце не содрогнётся при этом?
      Но, помимо содрогания сердца, эта книга дает и толчок к размышлениям: когда это началось? и традиционное: кто виноват?
      После разоблачения "культа личности" считалось, что Сталин извратил дело Ленина. Но при его жизни не уставали твердить, что Сталин - продолжатель дела великого Ленина. И он действительно был им, он был нужен диктатуре, и другие были подстать: и Дзержинский, и Свердлов, и Троцкий. А Ленин вовсе не тонкий интеллигент, каким нам пытались его представить. "Очистить землю российскую от всяких вредных насекомых, мешающих жить, расстрелять каждого десятого" - это у него запросто. При Ленине и начались потоки расстрелянных и арестованных. Диктатура не может действовать иначе. Об этом мы тоже прочтём у Солженицына.
      "В 19 -м году с широким заметом вокруг истинных и псевдо-заговоров в Москве, в Петрограде и в других городах расстреливали по спискам (то есть брали сразу для расстрела) и просто гребли в тюрьму интеллигенцию, так называемую околокадетскую, то есть все научные круги, все университетские, все художественные, литературные, вся инженерия. 80% интеллигенции было околокадетской. Твердый Ильич отвечает Горькому на его протесты: "Не стоит тратить себя на хныканье сгнивших интеллигентов". Вождю нужна была послушная серая масса, из которой он сделает роботов, строящих социализм.
      Для того, чтобы перемалывать эту массу, создана специальная судебно-правовая система, нигде не виданная - тройки, а позже ОСО - Особое совещание, которое как на конвейере клепало приговоры безо всякого суда: расстрел, десять лет, а с 49 года 25 лет всем. Вдуматься только - двадцать пять лет лагерей! По статьям, некоторые из которых выглядят просто смехотворными: СВПШ - связи, ведущие к подозрению в шпионаже! ВАС - вынашивание антисоветских настроений! А ещё были "колоски" и опоздания. До чего же изуродовано общество, докатившееся до таких статей! И никто не поднимался против - тотальное устрашение, да еще страшно замороченные мозги, когда многие думали: а может, что-то и есть? А оказывается, в цивилизованных государствах есть понятие "презумпция невиновности", о которой мы узнали во времена гласности - подозреваемый изначально невиновен, и вину его нужно доказать.
      А ведь до сих пор ходят люди с красными флагами и портретами Сталина и Ленина. И кажется - вот встанут укором им миллионы уничтоженных, униженных, посмотрят своими изможденными лицами, впалыми темными глазницами и спросят: кого вы защищаете?
      А разве мы сами покопались в произведениях Ленина и проанализировали, что же он писал, кроме того, что мы проталдычили в школе, ВУЗе и забыли. А вот Солженицын не поленился и порылся в его произведениях, постановлениях Совнаркома под председательством Ленина и много интересного привел в своей книге.
      И что же наш Ильич? Наш интеллигентный, мягкий любитель "Апассионаты"?
      Когда в 1922 году готовили кодекс, в нем было шесть статей, за которые полагался расстрел. Это не удовлетворило Ленина и, будучи в Горках (скоро случится удар - есть все-таки возмездие, есть!), Ильич добавил еще шесть статей, по которым необходим расстрел, в том числе - призыв к пассивному противодействию правительству.(?) Ильич рекомендовал наркому юстиции Курскому: "надо расширить применение расстрела ко всем видам деятельности меньшевиков, эсеров и т.п." (Ленин, Собр.соч.,5 изд,т.45, стр. 189), а "также открыто выставить в кодексе политически правдивое (а не только юридически-узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора..." (там же , стр.190).
      Вот где истоки революционной целесообразности - от теоретика революции. Те же надуманные формулировки, та же чушь, которую мы слышим из уст следователей, они же и у Ленина: "военными шпионами" называет он писателей и профессоров, высланных в 1922 году за границу (том 54, стр.265). Около трехсот виднейших гуманитариев отправлены в Европу. Хорошо еще, не расстреляны! Вот так снимался пласт нашей культуры - слой за слоем: расстрелы, высылка, аресты и уничтожение в ГУЛАГе.
      Кроме интеллигенции и буржуазии, началась борьба с революционерами. Всем, кроме большевиков, надлежало сгинуть. "С 21 года расширились аресты инопартийцев... Операция эта растянулась на многие годы, потому что главным ее условием была тишина и незамечаемость".
      Осуждением левых эсеров на процессе 1922 года закончился переход к однопартийной системе. Кончилось разномыслие, началась монополия на истину, с которой страна прожила 70 лет.
      В число врагов народа попадали даже такие далёкие от политики люди, как поэты, учёные… В 1921 году был расстрелян поэт Николай Гумилев, как выяснилось уже во времена гласности, "за недоносительство". Якобы он знал об участии своего друга в заговоре и не донес. То, что было делом чести у порядочных людей, ставилось теперь в вину. Гумилев, возглавлявший поэтическое течение "акмеистов", Цех поэтов в 20-21 году, участник Первой Мировой войны, путешественник исчез из нашей жизни надолго, до конца восьмидесятых годов. Потом в ГУЛАГе исчезли поэты Мандельштам, Клюев, грузинский поэт Табидзе , великий ученый-генетик Вавилов, режиссер Мейерхольд, принявший и воспевавший революцию - гидра пожирала и своих. Обратных потоков почти не было. Солженицын упоминает 39 год, случай в истории Органов невероятный. Но и они ничего не рассказали. Они дали подписку. "И мало кто мало что узнал о тайнах Архипелага. Разделение было прежнее: воронки ночью, демонстрации - днем".
      Читая страницу за страницей, мы узнаем, что поток репрессированных был непрерывным, начиная с 20-х годов: священники, Промпартия, Шахтинское дело и новая волна после убийства Кирова и громкие процессы. Сажали за сокрытие соцпроисхождения, за вредительство. Разговоры о "вредительстве" были очень популярны и докатились аж до семидесятых-восьмидесятых годов. Уже в 85-м году, спустя тридцать лет после "дела врачей" я вдруг услышала от дачной хозяйки, что ее ребенка, который умер в больнице, умертвили врачи!?
      Полнились тюрьмы, и шли с передачами женщины, те самые, которых воспела Ахматова в "Реквиеме", семнадцать месяцев проведшая в тюремных очередях, пережившая три ареста сына - Льва Гумилева и два ареста мужа - Пунина.
      А все эти ужасающие "Процессы", когда человек распят, унижен и раздавлен! Читаешь сейчас о "Процессе Промпартии" и думаешь: как можно было говорить вслух о "вредительстве" инженеров? Почему малограмотный рабочий-комиссар или предревкома будет лучше управлять банком, предприятием, чем грамотный образованный специалист?
      Судят буржуазных спецов, а оказывается, все восемь подсудимых спецов - выходцы из бедных семей. Сын крестьянина, сын многодетного конторщика, сын ремесленника. А мы их под корень…
      Да ведь это уже 1930 год. Уже 13 лет стреляют, сажают, вдалбливают в мозги.
      И до 50-х годов - годов моего детства докатились эти разговоры о "вредительстве".
      С 30 года Сталиным предпринят важный шаг ко всенародному участию в одобрении арестов и расстрелов врагов народа. "И вот по заводам и учреждениям, опережая решение суда, рабочие и служащие гневно голосуют за смертную казнь негодяям подсудимым. А уж к Промпартии - это всеобщие митинги, это демонстрация (с прихватом школьников) и рев: "Смерти! Смерти! Смерти!"
      Вот так обработано незамутненное рабоче-крестьянское сознание. Что может сделать с людьми Идеология! Какое же это страшное средство - монополия на печать и отсутствие какой-либо оппозиции. Все, кто что-то понимает - запуганы. Добавим - все оставшиеся, потому что уже миллионы умных, сомневающихся, несогласных расстреляны и посажены.
      Поток не ослабевал, поток наращивал мощь. И подходит (медленно, но подходит) очередь садиться в тюрьму членам правящей партии".
      Французская революция ничему не научила. Сначала Робеспьер и Дантон отправляли на казни, потом та же участь постигла их и их соратников. Адская машина не может остановиться, власть, основанная на страхе, требует новых и новых жертв. А там дошла очередь и до военачальников, когда Гитлер уже наращивал мощь и вся Европа ежилась, глядя на процветавшую военную промышленность Германии и армию, готовящуюся к войне. Не остановилась она и в войну, и после войны.
      Расскажет нам Солженицын и о следственных методах, о пытках. Насчитает он этих методов тридцать один. "Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, загонять раскаленный шомпол в анальное отверстие... ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом". Где-то на последующих страницах Солженицын говорит о том, что если говорят или пишут, что кто-то оказался мужественным и не признался в чем-то, то это значит, не применяли пыток. До Солженицына мы читали только об ужасах гестапо, но куда им до наших органов. "Гестапо все же добивалось истины и, когда обвинение отпадало, - выпускали. МГБ же истины не искало и не имело намерения кого-либо взятого выпускать из когтей".
      Книга дышит трагизмом, а порой ошеломляет нелепостью происходящего, когда невольно задаёшься вопросом: неужели такое возможно? Каково могло быть отношение людей, прочитавших в семидесятые годы эту запретную книгу, к власти? Потому и прогнали Солженицына из Союза, а за найденный "Архипелаг" давали до восьми лет.
      А ведь иногда слышишь об этой книге: "не дочитал, бросил, скучно..." Я не могла от нее оторваться. Читала я ее уже в 1989 году, во времена гласности, когда "Архипелаг" был напечатан в "Новом мире". Потрясение было очень сильное. Столько открытий, столько подробностей о жизни совсем неизвестной, невидимой и как бы не существующей. В Самиздате прочесть не довелось, не было таких связей. Только шло набатом по стране: "Архипелаг ГУЛАГ", и какие-то обрывочные рассказы тех, кто читал или что-то слышал, и книга делала свое дело, будила умы и сердца людей.
      Значение этой книги безмерно. И пусть Солженицын не нравится эстетам, но ведь "Кто-то же должен!". Кто-то скажет: "Он выполнял социальный заказ". Какой заказ?! Боль души, беспокойный ум писателя - вот кто давал заказ, да миллионы загубленных, тех, кому посвящена книга.
      В июне 99 года, на юбилейном собрании Академии наук Александр Исаевич говорил: "Я вырос в сознании, что в стране, где в течение десятилетий планомерно уничтожалась интеллигенция - цвет нации, писатель не может полностью отдаться творчеству, он должен послужить народу, отечеству. Мы, у кого есть силы, должны заменить их - уничтоженных".
      Пройдя круги ада, он выжил для того, чтобы рассказать всем, что было там, в этом советском аду, рассказать о втором пласте советской жизни, спрятанном, невидимом, тщательно скрываемом, так, что многие на Западе симпатизировали Советам, особенно французы, которые тоже любят революции, но уже наигрались, такие, как Ромен Роллан, Луи Арагон. Запад с интересом наблюдал за великим экспериментом, к тому же приятно, когда он проводится где-то не в твоей стране. После опубликования на Западе "Архипелага" все увидели, что такое изнанка социализма.
      Удивительна по психологической тонкости и неожиданности выводов глава "Голубые канты", где речь идет о работниках Органов. Вначале писатель приводит рассказы очевидцев о вседозволенности и безнаказанности следователей, о том, как вседозволенность делает из весьма заурядного человека властелина, поднимая из глубин человеческой сущности все самое низменное, о разложении личности, которой дана безграничная власть, об упоительности власти. "Ведь это же упоение - ты еще молод, ты, в скобках скажем, сопляк, совсем недавно горевали с тобой родители, такой дурак и учиться не хочешь, но прошел ты три годика того училища - и как же ты взлетел! Как изменилось твое положение в жизни! Как изменились твои движения, и взгляд, и поворот головы!"
      В каком жанре написан "Архипелаг"? В жанре публицистики? Скорее, да. И все же это художественное произведение, написанное талантливым писателем. Мастерски написанные зарисовки (хотя и мерзкие по сути), полет мысли, тонкий психологизм - все это, конечно же, отличает мастера прозы.
      А вот вам поэтический кусок из главы "Та весна", мечты об Алтае в тюремной камере: "Ах, спрятаться бы в эту тишину! Услышать чистое звонкое пение петуха в незамутненном воздухе! Погладить добрую серьезную морду лошади! Там, на Алтае, кажется, жил бы в самой низкой и темной избушке на краю деревни, подле леса. Не за хворостом и не за грибами - так бы просто вот пошел в лес, обнял бы два ствола: милые мои! Ничего мне не надо больше!"
      Поразительны повороты в рассуждениях Солженицына о низменной сути человека, когда он вдруг задается вопросом, а какими были бы мы - другие, если бы оказались в Органах, и вспоминает о своем офицерстве, с предельной самокритичностью рассказывая о себе самом. К сожалению, приходится констатировать, что есть в человеке и высокая, и низменная суть. Вот как сказал об этом Александр Исаевич: "линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека".
      В этой главе Солженицын пытается докопаться до сути человека-злодея. И приходит к выводу, что "человек ищет оправдания своему злодейству, должен осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. И вот тут-то на помощь приходит Идеология. Так инквизиторы укрепляли себя христианством, завоеватели - возвеличением родины, колонизаторы - цивилизацией, нацисты - расой, якобинцы и большевики - равенством, братством, счастьем будущих поколений. Благодаря Идеологии досталось ХХ веку испытать злодейство миллионное".
      Там, где разрушили церкви, изгнали Бога, провозгласили, что цель оправдывает средства, злодейство расцветает буйным цветом.
      А вот не менее поучительные рассуждения о проблемах зла, его осуждении и покаянии.
       "Представление о справедливости в глазах людей исстари складывается из двух половин: добродетель торжествует, а порок наказан. Посчастливилось нам дожить до такого времени, когда добродетель хоть и не торжествует, но и не всегда травится псами. Добродетель битая, хилая, теперь допущена войти в своем рубище, сидеть в уголке, только не пикать. Однако никто не смеет обмолвиться о пороке. Сколько миллионов спущено под откос, а виновных в том не было! ...И вот в Западной Германии к 1966 году осуждено 86 тысяч преступных нацистов, и мы захлебываемся - мало! А у нас осудили ... около тридцати человек. То, что за Одером - нас печет, а то, что убийцы наших отцов и мужей ездят по нашим улицам, и мы им дорогу уступаем - это нас не печет, это - "старое ворошить"... И за четверть столетия мы никого не нашли, мы никого не вызвали в суд".
      Помним еще и мы. В семидесятых годах мелькала информация: найден в Аргентине или в Парагвае бывший нацистский преступник, на его совести столько-то погибших, расстрелянных, его привозят, его судят! И у нас - возмущение и одобрение суда по заслугам.
      А мы? Ни покаяния, ни осуждения, ни процессов над палачами подобно тем, что шли в Германии после войны, у нас не было. А бывшие ГУЛАГовские начальники спокойно доживают на очень приличной пенсии и дают интервью.
      "Мы должны осудить саму идею расправы одних людей над другими! Молча о пороке, вгоняя его в туловище, чтобы только не выпер наружу - мы сеем его, и он еще тысячекратно взойдет в будущем. Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость - мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого они равнодушные и растут. Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие. И неуютно же, и страшно будет в такой стране жить!"
      Пророческие слова.
      Каждая глава "Архипелага" - кровоточащая рана, но, наверное, "Та весна", где много страниц посвящено судьбам наших военнопленных, ошеломляет больше всего. Эта тема никогда никем до Солженицына не поднималась, вслух об участи военнопленных, постигшей их у себя на родине, говорить было не принято. В "Ту весну" - весну победы, о которой все вспоминают как о ликовании всего народа, пленных эшелонами гнали в ГУЛАГ. Их трагическая судьба потрясает! Кое-кто остался на свободе, но таких единицы.
       "Уцелевшие бухенвальдские узники за то и сажались в наши лагеря: как это ты мог уцелеть в лагере уничтожения? Тут что-то нечисто!..
      Моя собственная история попадания в тюрьму показалась мне ничтожной, я забыл печалиться о сорванных погонах... Не они, несчастные, изменили Родине, но расчетливая Родина изменила им, и притом трижды. Первый раз бездарно она предала их на поле сражения - когда правительство сделало все, что могло, для проигрыша войны: уничтожило линии укреплений, подставило авиацию под разгром, разобрало танки и артиллерию, лишило толковых генералов... Военнопленные - это и были именно те, чьими телами был принят удар и остановлен вермахт.
      Второй раз бессердечно предала их Родина, покидая подохнуть в плену. И теперь третий раз бессовестно она их предала, заманив материнской любовью ("Родина простила! Родина зовет!") и накинув удавку уже на границе".
      А шли в ГУЛАГ как раз больше всего - ровесники Октября, родившиеся в 1917-18 годах. Когда они родились, большевики звали под знамена свободы, а теперь наступило ее воплощение...
       Только от него узнаем, что не все военнопленные немецких лагерей находились в таких ужасающих условиях, умирали от голода, только советские. Мы ведь как возмущались ими, сколько с трепетом говорили о немецких лагерях, а ведь, оказывается, все страны заботились о своих военнопленных, поддерживали их, посылали им посылки, оказывается, наша страна не входила в международный Красный Крест, не признавала русской подписи под Гаагской конвенцией о пленных. Зачем они ей? "Даже югославы и поляки содержатся сносней, а уж англичане и норвежцы завалены посылками международного Красного Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкую баланду... Только наш солдат, отверженный родиной, тянулся к свинячей бурде". А вот еще рассказ о наших пленных: "...луг обнесен колючей проволокой, и множество горит на нем костров, а вокруг костров - советские офицеры, а сейчас звероподобные существа, грызущие кости павших лошадей, выпекающие лепешки из картофельной кожуры, курящие навоз и все шевелящиеся от вшей..."
      А ведь традиции гуманного отношения к пленным существовали и на Руси. "Выменять своих пленных, обласкать их и обогреть была задача общества... Каждый побег из плена прославлялся как высочайшее геройство. Всю Первую мировую войну в России велся сбор средств на помощь нашим пленникам, и наши сестры милосердия допускались в Германию к нашим пленникам." Но то было до Великой Октябрьской...
      Где, в каких учебниках нам об этом рассказали, в каких книгах позволили написать?
      Страдали не только бывшие пленные, но и те, кто был в оккупации. Я столкнулась с этим в Минске. Мама моей подруги не могла вернуться в Ленинград, чтобы продолжать учиться в аспирантуре, потому что проживала на оккупированной территории. Еще бы жителям Минска не быть в оккупации при таком откате начала войны!
      Что "отцу народов" тысячи погибших! Нашим дано право только умирать, а мы удивляемся нашим потерям, слухам, что не 20 миллионов погибло, а 37!, а немцев всего 8 миллионов. Что нам несколько миллионов человеческих судеб! А ведь каждый человек как вселенная, как центр мироздания со своим настоящим и прошлым, мыслями и мечтами, радостями и прощаниями, первой влюбленностью и первый раз - в первый класс, своими планетами вокруг - родители и друзья, жена или любимая девушка. Рухнул человек - рухнул мир, а если многомиллионно? Сколько же черных дыр и ран осталось в народе! Помните, после войны, в каждой семье - там нет отца, там нет сыновей, там нет мужа, а где-то и муж, и сыновья погибли. Миллионы ушли в лагеря, а деревни остались без мужиков, и впрягались женщины и пахали на себе, а к станкам в городах вставали мальчишки и девчонки...
      В последующих главах писатель рассказывает о тех, кто и как вершил судьбы людей после революции. Главы эти сухи и документальны, уже не до поэзии, дальше одна проза. Те первые главы были светлее, потому что ад еще не начался, то было преддверие ада.
      Как же шла по земле советская власть, чем держалась? Жестокость, расстрелы с самого начала существования, бессудная расправа. Особенно показательны сравнения с ужасным царским режимом. "За 80 лет с 1826 по 1906 год - 894 человека приговорены к смертной казни... Расстрелянных ЧК (бессудно, помимо судов) за полтора года 1918 и половина 1919 только по 20 губерниям центральной России 8389 человек, всего арестовано 87 тысяч. За июль 1920 года 1976 расстрелов".
      Как говорил пламенный обвинитель Крыленко: "Трибунал - есть орган классовой борьбы рабочих и должен действовать с точки зрения интересов Революции, а также с точки зрения классовой целесообразности". Не закона, права, а целесообразности. И в 1938 году целесообразность погнала самого Крыленко под бутырские нары.
      Сметена судебно-правовая система, которую человечество нарабатывало столетиями. Властвует стихия, отброшено понятие разделения властей, понятие "презумпции невиновности". Само понятие "виновности" считается буржуазным. Арестован, значит, виновен. Даже "расстрел не считается наказанием - это физическое уничтожение врага рабочего класса" - цитирует Солженицын брошюру Данишевского "Революционные военные трибуналы".
      24 ноября 1917 года уже учреждены Ревтрибуналы - органы пролетарской диктатуры, затем Чрезвычайная комиссия, в октябре 1918 года Реввоентрибуналы, затем Тройка ГПУ. Без суда, заглазно решали судьбы и даже имели право давать расстрел. А с 1934 года учреждено еще одно изобретение революции - ОСО (Особое совещание), ни в каком кодексе не упомянутое, постановление которого и обжаловать нельзя, обвиняемого даже не вызывали и в глаза не видели. И ведь идет мирная жизнь, война давно кончилась, но целесообразность все остается, не уменьшается. И просуществовало ОСО до самого 1953 года. До 1921 года не было никакого кодекса, царские отбросили, новых не составили. И пошли дела, процессы и расстрелы...
      Сколько же Солженицын разобрал завалов!
      В 1992-93 году, когда начались реформы, иногда в магазинах от угрюмых пожилых людей можно было услышать: стрелять надо! к стенке бы поставить, и всё! Вот как въелся в мозги расстрел! Как хорошо прижился! Вот что значит годами расстреливать массово.
      Долго бродили по Европе социалистические идеи, можно сказать, Европа была беременна ими, а разродилась социализмом Россия, взяла на себя этот великий эксперимент. Дорого же он нам обошелся.
      Еще страшные страницы книги - встреча с уголовниками. Помните, я цитировала в шестой главе? Это встреча на этапе. А во второй части "Архипелага" социально-близким посвящена целая глава. Власть их, можно сказать, пестовала еще начиная с революции, ведь они враги частной собственности. Инструкции лагерей прямо указывали: оказывать доверие уголовникам-рецидивистам! "через КВЧ положено было настоятельно разъяснять уркачам единство их классовых интересов со всеми трудящимися, воспитывать в них "презрительно-враждебное отношение к кулакам и контрреволюционерам".
      Вот так. Что же вытекало из этой теории на практике? Послушаем Александра Исаевича. "Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым матерым блатнякам передавалась безотчетная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах, - власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели никогда в истории, никогда ни в одном государстве, о которой на воле они и помыслить не могли, а теперь отдавали им всех прочих людей как рабов".
      И какое издевательство - смешивать политических с уголовниками, которые тут же обирали их и издевались, как могли. Царский режим никогда этого не делал. И в подтверждение этого Солженицын дает выдержки из книги Якубовича: "Конвой и этапные офицеры обращались со мной с предупредительной вежливостью... Будучи политическим, я ехал на каторгу со сравнительным комфортом - пользовался отдельным от уголовной партии помещением на этапах, имел подводу, и пуд багажа шел на подводе..."
      Смешивать уголовных с политическими было почти преступлением!
      А "Архипелаг" все не отпускает, он так велик, он распластался на всю страну и то, что там происходило - необъятно. Тяжелая, страшная жизнь, но надо о ней знать. Сколько же горя в этой книге. Прочтешь главу о встрече с блатарями - кажется, хуже уже не может быть, а потом натыкаешься на главу "К высшей мере" - о расстрелах. Здесь остается только умолкнуть и склонить голову.
      "Во всех наших веках от первого Рюрика была ли полоса таких жестокостей и стольких убийств, какими большевики сопровождали и закончили Гражданскую войну?"
      Расстреливало ЧК, расстреливали ревтрибунали, реввоентрибуналы, желдортрибуналы... "Еще страшнее нам кажется мода воюющих сторон на потопление барж, всякий раз с не сосчитанными, не переписанными сотнями людей, особенно офицеров и других заложников в Финском заливе, в Белом, Каспийском и Черном морях...". "В 32-33 году в одних только ленинградских Крестах в декабре 32 года ожидало своей участи единовременно 265 смертников... А за целый год и за тысячу завалило. Из Краснодара свидетельствуют, что за 37-38 год там было расстреляно 1 миллион 700 тысяч человек".
      Что там кровавый царизм! Куда ему до большевиков. Россия переживала свою инквизицию. Вот такое познание истории через литературу…
      После этой тяжелой книги хочется окунуться в светлые чистые воды горного ручья или встать под струи водопада и обмыться, а потом сидеть в траве среди цветов и вдыхать очищающий их аромат, или молиться.
      В этой книге нет конца скорбям и мукам сынов человеческих. Прочтешь главу о пытках, кажется, что может быть ужаснее? А прочтешь этапы, вагон-заки - снова душа содрогнется. Но и это не все - еще есть главы о лагерях. И когда мы читаем о концентрационных немецких лагерях, надо не забывать, что появились они вначале у нас. Это меня потрясло, когда я читала в первый раз! Термин "концентрационный" принадлежит Ленину.
      "Истребительно-трудовые" - так названа третья часть "Архипелага". Сколько же там умирало людей, в этих истребительно-трудовых лагерях! Вот некоторые цифры: "28 тысяч первых Воркутинских каторжан все ушли под землю за один год. (43-44 год)"
      "С осени 1938 по февраль 1939 на одном из Усть-Вымьских лагпунктов из 550 человек умерло 385... Осенью 1941 Печорлаг (железнодорожный) имел списочный состав - 50 тысяч, весной 1942 - 10 тысяч".
      Вот так, 40 тысяч ушло в землю в одном лагере за полгода!
      Костями устлан Беломорско-Балтийский канал. Варварская стройка! Методами, достойными времен строительства египетских пирамид! Кирка, тачка, лопата, при скальном грунте, болотах и валунах! И еще некоторые приспособления, созданные смекалистыми русскими инженерами. Это во времена (1931-1933 год), когда давно известен экскаватор и трактор.
      "...в первую зиму вымерло 100 тысяч человек - столько, сколько постоянно было на канале... Скорее, даже эта цифра преуменьшенная: в сходных условиях в лагерях военных лет смертность один процент в день была заурядна, известна всем. Так что на Беломоре сто тысяч могло вымереть за три месяца с небольшим".
      Работавший на канале прорабом Д.П.Витковский в своих записках рисует такую картину в конце рабочего дня: "После конца рабочего дня на трассе остаются трупы. Снег запорашивает их лица. Кто-то скорчился над опрокинутой тачкой, спрятал руки в рукава и так замерз. Кто-то застыл с головой, вобранной в колени. Там замерзли двое, прислонясь друг к другу спинами... Ночью едут сани и собирают их. Возчики бросают трупы на сани с деревянным стуком". Даже в бетономешалки вместе с песком попадали кости.
      О Беломоре написана книга. История ее создания такова: 17 августа 1933 года 120 писателей совершили прогулку на теплоходе по каналу. 36 писателей во главе с Горьким и А.Н.Толстым воспели эту стройку в книге, поведали в ней о "перековке" врагов народа. А ведь это даже не крепостные, это - рабы. Об инженерах писатели в этой книге говорят "только снисходительно, как о породе порочной и низкой... книга обвиняет значительную часть русского дореволюционного инженерства - в плутоватости".
      В 1966 году, работая над книгой, Александр Исаевич съездил, посмотрел на знаменитый Беломорканал. Оказалось, что он теперь почти заброшен. Мелкий, непригодный для судоходства. Ударная стройка! Посидел на берегу, понаблюдал за одинокой баржей, проплывающей перед ним....
       "Изображенный на всех папиросных пачках, так позарез необходимый нашей стране - почему же ты молчишь, Великий канал?".
      Узнали мы, кто же строил "великие стройки коммунизма". Александр Исаевич приводит в третьей части перечень строек, выполненных заключенными, далеко не полный. Сколько славных городов построено их руками! Комсомольск-на-Амуре, Совгавань, Магадан, Норильск, Дудинка, Воркута... А сколько железных дорог! И ГЭС: Куйбышевская, Усть-Каменогорская, Нижнетуломская (близ Мурманска). И еще два канала можно сюда же приплюсовать: Волгоканал, Волгодон. Я привела лишь отдельные наименования из длинного перечня. А сколько гибло на лесоповалах! Гений на лесоповале - большевистское изобретение! И служители муз попадали на "общие работы", а оттуда живыми почти не выходили.
      Помним ли мы о них, погребенных в ГУЛАГе?
      После лавины обрушившейся на нас информации, которую мы имеем возможность почерпнуть из книги "Архипелаг ГУЛАГ", хочется куда-то прийти и оплакать невинно убиенных. Появляется потребность покаяться и в своей вине, вине всего народа, который позволил пролить столько невинной крови. А для этого нужен мемориал. Мемориал скорби, где были бы выставлены фотографии погибших, где мы могли бы увидеть те лица - благородные, совестливые, которых так много ушло из нашего сообщества, где звучала бы скорбная музыка…
      Хотелось бы прийти туда и сказать: Простите нас всех. А может быть, словами Анны Ахматовой:

      Опять поминальный приблизился час,
      Я вижу, я слышу, я чувствую вас.
      ...............................................................
      Хотелось бы всех поименно назвать,
      Да отняли список и негде узнать!

      А при входе в мемориал я вижу скорбную статую или скульптурную группу. Но, увы, ничего этого нет. Вечные огни, посвященные последней войне, горят почти в каждом районном городишке, а вот миллионам жертв большевистского геноцида нет ни одного памятника. Ещё на ХХII съезде КПСС решено было воздвигнуть памятник невинно замученным. Предполагалось создать нечто вроде пантеона…
      Памятник погибшим воздвиг Солженицын великой книгой "Архипелаг ГУЛАГ".
      

Глава 24. "Продавшийся".

Лежит у меня с тех самых времен "Литературная газета" от 20 февраля 1974 года с этими аршинными черными буквами: "ПРОДАВШИЙСЯ". Так называется статья в две страницы. Читатель понимает, что это статья о Солженицыне. Этим газетным криком завершился советский период жизни Александра Солженицына. А тон задала чуть раньше, конечно же, газета "Правда" статьей от 14 января, называвшейся "Путь предательства".
      Означают эти крики, что вышел в печать "Архипелаг ГУЛАГ"!
      Всплыло чудище! Открыта тайна советского строя для всеобщего обозрения, и теперь сколько ни кричите, сколько ни пишите огромными буквами - всё сказано! Коммунистический строй припечатан этой книгой. И пусть кругом запреты, жестокие наказания за ввозимый из-за границы или самиздатский "Архипелаг", книга живет и существует и проникает в общество, словно пронизывает биотоками, исходящими от неё. Люди знают, что написана вся правда о лагерях, о терроре. И это помогает жить и надеяться: если есть такие бесстрашные люди, как Александр Солженицын, то когда-нибудь правда и справедливость восторжествуют.
      Эта книга - путь к правде, но газета под названием "Правда" называет её "путем предательства". Вот такие иезуитские выверты главного печатного органа ЦК КПСС. Ведь было сказано Солженицыным, что, загоняя порок внутрь, вы только способствуете его гниению. Но не вняли его словам.
      Сообщение о выходе книги "Архипелаг ГУЛАГ" застало Александра Исаевича на даче Чуковских все в том же Переделкине, которое к тому времени навсегда покинул Корней Иванович, переселившись в мир иной. 28 декабря, поедая свой скромный обед, Александр Исаевич услышал эту новость по Би-Би-Си.
      Свершилось! Александр Исаевич ощутил этот момент как праздник. "И какое ж освобождение: скрывался, таился, нес - донес! С плеч - да на место камушек неподъемный, окаменелая наша слеза".
      "Имка-Пресс", руководимая человеком со знаменитой фамилией Струве, очень быстро выполнила свою задачу, и уже в декабре вышел первый том "Архипелага ГУЛАГ" на русском языке. Вскоре выйдут переводы на разных языках, и тогда западное общество избавится от иллюзий относительно социалистических идей, и это событие станет поворотным пунктом мировой истории.
      Александр Исаевич своим появлением взорвал закрытость коммунистической системы, обнажил ее пороки, вышел в открытый бой с могущественным монолитом, отчего в этом монолите появились трещины. И распрямлялись спины, поднимались головы советских граждан. Все больше появлялось тех, кто не хотел сгибаться под коммунистическим ярмом. Моральное воздействие его произведений было велико. Он словно влил в общество свежую струю. Все больше появлялось в 60-70 годы инакомыслящих или, как чаще их называли, диссидентов. Солженицын был символом борьбы за свободу, он же был врагом №1 для властей. Благодаря своему бесстрашию он заставил их считаться с ним, и они не посмели его засадить ни в психушку, ни в лагеря. И пусть бой неравный, но и он, как Давид, наносит Голиафу ощутимые удары. Вся его жизнь в эти годы, его непримиримая борьба, его книги, его несгибаемость - образец мужества.
       Нет уже рядом лояльного Трифоныча, никто не смеет его "обуздать", нет никаких пут обязательств ни перед кем, и борьба идет как в русском кулачном бою. На ум приходят купец Калашников и русские былинные богатыри.
      "Если позван на бой - иди и служи России" - вот как он понимает свою миссию. Порой прорывается какое-то упоение в бою: "чувствую себя молодо, сильно, снова в бою". Его любимый герой - пушкинский князь Гвидон. Засадили его в бочку, засмолили, а он "вышиб дно и вышел вон". И еще Александр Исаевич добавляет: "и заметим, выпустил свою мать", я думаю это - о России. Ведь бьется он не только за свое личное достоинство, за свою свободу, но и за Россию. Что-то бродит в нем от его своенравных предков. Возможно, от тех бунтарей Солженицыных, которых Петр I выслал из города Боброва Воронежской губернии в закумские дикие степи? А может, через деда Щербака запорожская вольница не дает и не хочет согнуться? Да и в самой фамилии Солженицын слышится протест: Солже-ниц ("не солги" или "нет лжи"). Его пытаются сделать Солженицкером. Какой там Солженицкер, когда звучат в его "Теленке" вот такие фразы: "началась драка - бей побыстрей", "вот это и есть по-русски - размахнуться и вдарить!" Уже несколько лет он в осаде, ведет неравный бой, но не сломлен. И даже имея двоих, а с осени 73-го троих маленьких детей, он не просит о пощаде, не пишет покаянных писем.
      Все эти годы борьба не ослабевает, а разгорается все жарче, и книга "Бодался теленок с дубом", описывающая эти годы, превращается в хронику борьбы. Он ощущает себя мечом, отточенным на нечистую силу, мечом, который держит Высшая рука. Конец каждой части книги является окончанием очередной схватки, так заканчивается 67 год в Первом Дополнении, и теми же отголосками отшумевшего боя дышит Третье Дополнение - "Встречный бой" 73 года.
      Вернёмся ненадолго в этот последний год пребывания в СССР, который также проходит в борьбе. Не весь, конечно. Александр Исаевич отмечает за собой большую инерционность: как войдет глубоко в работу, так и на газетную брань внимания не обращает, пусть себе ругаются, а я пока поработаю. "Того, что в наших газетах гавкают, - я того не читаю, для нервов зэка пустое дело". Лагерная школа не сломила его, она его только закалила.
      Историческая эпопея, над которой он сейчас работает, вовлекает своего творца и не отпускает подолгу, но за этот же период мирного писательства успевают накопиться малоприятные события, на которые хотелось бы откликнуться, наслаиваются на душу. Весь этот год нарастало напряжение в обществе, сгущались тучи, все это копилось как в предгрозовом небе и звало на бой.
      Продолжаются аресты диссидентов, угрозы, отъезды за рубеж. Правозащитное движение раздавливалось. Приходил прощаться Синявский, уезжая за границу после освобождения из лагеря, отсидев свой срок. Все больше неугодных выталкивалось в эмиграцию, тем самым очищали общество от вольнодумцев: кого в тюрьму, кого в психушку, кого в эмиграцию. Власти решили применить ленинский прием, выталкивать инакомыслящих за пределы своего государства, и так нарастает волна "третьей эмиграции". Уезжает много евреев, муссируется "голосами" проблема еврейской эмиграции, многие начинают рядиться под евреев или заключать с ними браки, дабы уехать из страны. Солженицын добровольно уезжать не собирается, хотя его к этому все время подталкивают. И развод его, видимо, завершен из соображений, что он воссоединится с новой семьей и тогда уедет. Но органы просчитались. Заключив брак с матерью своих детей, он по-прежнему никуда уезжать не намерен.
      Продолжаются расправы над неугодными писателями, исключен из Союза писателей Владимир Максимов, будущий редактор "Континента". Число писателей, неугодных власти, услужливо исключаемых из Союза писателей, всё нарастает. Чуть позже в январе 1974 года исключают Лидию Чуковскую, в феврале - Владимира Войновича, в апреле того же года будет исключён Эткинд, чья фамилия появлялась рядом с Солженицыным. Список будет полниться и в последующие годы. Готовится процесс диссидентов Якира-Красина.
      Вокруг Солженицына тучи все сгущаются. Его травят всеми возможными способами. С лета в почтовом ящике стали обнаруживать письма от лже-гангстеров, написанных печатными разноцветными буквами, с угрозами в адрес писателя, его жены и детей, с требованиями денег - сто тысяч долларов и не меньше. И в следующем письме "Ну, сука, так и не пришел?! Теперь не обижайся на себя. Правилку сделаем. Жди!!!" Исходило это все из тех же органов, охраняющих безопасность государства, и охраняли они ее вот таким странным способом.
      Ночью в квартиру вдруг начинает стучаться пьяный и устраивать дебош (в квартиру, за которой ведется круглосуточное наблюдение КГБ). В электричке к нему подсаживаются подозрительные типы, за ним следуют машины, когда он передвигается в своем "Москвиче", поэтому он перестает ездить на машине, да ему и передали, что готовился вариант автомобильной аварии. "Москвич" - старый, потрепанный вдруг угоняют, и он оказывается найденным в Грузии. Вся квартира, все телефонные разговоры прослушиваются. Как сообщил Александр Исаевич в интервью этого года - даже не стесняются прервать разговор, если у них кончилась пленка. Даже днем они не открывают штор на окнах - все просматривается, фотографируется.
      И Александр Исаевич заявляет: "Отвечу тем, кто угрожает мне и моим детям сегодня или возьмется угрожать в будущем. Я неоднократно говорил, что готов к смерти. Это - не риторическая формула. Я действительно готов к смерти каждый день и каждый час - и только поэтому возможна моя деятельность уже много лет. И жена моя вышла за меня замуж в том же сознании и в той же готовности: не уступив, умереть в любую минуту. Призывая мир противостоять насилию, хорош бы я был, если б уступил страху, что убьют кого-то из нас. Мы не поддадимся ничьей угрозе...". И далее он говорит, если вам мало детских смертей, которыми "украшено марксистское знамя - пусть прибавят туда наших детей".
      Вот какова цена мужества! Читаешь эти слова, и мороз по коже. Вся жизнь Александра Исаевича в эти годы - на грани жизни и смерти. И этим же он обезоруживает своих врагов. Легко травить трусливых, а как справиться с бесстрашным, поставившим на карту свою жизнь? "Сколько ни били по мне - только цепи мои разбивали, только высвобождали меня!" А у него не то что страх, наоборот - ликование от горячности боя. Именно тогда записано в "Телёнке": "Вокруг мечи блестят, звенят, идет бой... настроение веселое, боевое..." Свободным можно стать, презрев опасность, не боясь смерти. Лучше смерть, чем жизнь под пятой, а точнее, под сапогом.
      Весной 73-го года Александр Исаевич покинул гостеприимный дом Ростроповичей, потому что началась травля музыкантов, давших кров бездомному человеку, и не хотелось навлекать на них еще больший гнев. Прожил он у них почти четыре года. Некоторые грозы, нависавшие над ним, отводил Ростропович, но и ему досталось. Приходили как-то выселять. Несколько чинов, и немалых. Начальник паспортного отдела Московской области и двое с погонами - майор и капитан. Но Александр Исаевич предостерег их: будьте осторожнее. И заявил: "своими ногами в Рязань - не поеду! Судебному решению - не подчинюсь! Только в кандалах". И отстали, не посмели.
      Когда они с Алей наконец оформили брак, он подал документы на прописку, в прописке отказали. Даже когда узнали о прописке детей, была взбучка тем, кто просмотрел. Сняли на лето дачу в Фирсановке, но выбор оказался неудачным, там очень низко гудят самолеты и не дают работать. И пришлось ему договариваться с первой женой, чтобы дачей в Рождестве можно было пользоваться по очереди - вот там в тиши рядом с лесом и речушкой ему работалось хорошо.
      И вот подступает Александру Исаевичу сознание, что пора снова в бой - труба зовет! Пришлось отложить незаконченный Узел второй ("Октябрь Шестнадцатого") и на случай худого конца снять на пленку, чтоб хоть это сохранить. И летом 73-го года он делает несколько ударов - "усвоенным приемом каскада: нанести подряд ударов пять-шесть". И главное - внезапность, чтоб враг не догадался, как и положено в настоящем бою! И когда этот азарт борьбы, а может быть, потребность ответного удара захватывает его, то больше всего беспокоит: успеть сделать все задуманное, чтоб не сорвалось! Наверное, это потребность человека, приученного выполнять намеченные задачи, достигать цели, обозначенные для себя, а также азарт бойца, жаждущего победы. Он весь сосредотачивается на борьбе, лишь бы выдержать этот бой, а там - будь что будет. Обложили со всех сторон и хочется вдарить!
      Начал с самозащиты. Первым пошло письмо министру внутренних дел Щелокову по поводу того, что мужа не прописывают к жене, что система прописки фактически превратилась в крепостное право, которое "в нашей стране упразднено 112 лет тому назад. И, говорят, Октябрьская революция смела его последние остатки". Александр Исаевич, как всегда, говорит прямо и открыто, называя вещи своими именами. "Оскорбительный принудительный "паспортный режим", при котором право переехать из города в город, а особенно из деревни в город надо заслужить как милость, - вряд ли существует даже в колониальных странах сегодняшнего мира".
      Затем так же внезапно 23 августа он дал интервью агентству "Ассошиейтед Пресс" и газете "Монд" и поведал в нем всему миру о бандитских методах борьбы с инакомыслящими, об угрозах расправиться с его семьей и детьми.
      "И спрашивается: если наша госбезопасность защищает самый передовой в мире строй, которому согласно Единственно-Верному Мировоззрению и без того обеспечена всемирно-историческая победа, то зачем такая суета и такие низкие методы?"
      Александр Исаевич говорит о слежке, которой они оплетены, о подслушивании и о готовившемся покушении через автомобильную аварию. И заявляет: "А так как я давно не болею серьезными болезнями, не вожу автомашины, а по убеждениям своим ни при каких жизненных обстоятельствах не покончу самоубийством, то если я буду объявлен убитым или внезапно загадочно скончавшимся, - можете безошибочно, на 100% считать, что я убит с одобрения госбезопасности или ею самою".
      Опережающий маневр, теперь они, пожалуй, остерегутся. Да и не добьются этим ничего, и Александр Исаевич делает следующее заявление: "Должен сказать, что моя смерть не обрадует тех, кто рассчитывает ею прекратить мою литературную деятельность. Тотчас после моей смерти, или исчезновения, или любой формы лишения меня свободы необратимо вступит в действие мое литературное завещание - и начнется главная часть моих публикаций, от которых я воздерживался все эти годы".
      Накал борьбы достигает предела, и бесстрашию Александра Исаевича можно только поражаться. Для того, чтобы нанести эти удары, нужна тайна и внезапность, как в настоящем бою. Александр Исаевич рассчитывает свои шаги с математической точностью, как бывший математик и бывший офицер-фронтовик, используя и военные навыки тактики боя.
      В этом же интервью он пытается защитить тех, кто гоним за связь с Солженицыным, говорит о преследованиях Ростроповича, о той веренице придирок, унижений, которыми изводят его и его жену Галину Вишневскую, о прослушивании телефонов у Сахарова, Шафаревича, Чуковских, о том, что Горлову не дают защитить докторскую диссертацию. "Бывали и такие случаи, что по мне, как по лакмусу, проводили проверку лояльности при отборе в аспирантуру или на льготную должность: "Читали Солженицына? Как к нему относитесь?" - и от ответа зависит судьба претендента".
      Так случилось, что в августе 1973 года зазвучали рядом два имени, ставших символом борьбы того времени. Совершенно независимо друг от друга параллельно повели бой Солженицын и академик Сахаров. С 1968 года появилось на диссидентском небосклоне еще одно громкое имя - Сахаров. Обласканный властями создатель самого страшного в мире оружия - водородной бомбы, трижды Герой Социалистического Труда в какое-то утро осознал, что "все изобилие, в котором его топят, есть прах, а ищет душа правды", и вдруг побрел в другую сторону, "от сытой, мордатой, счастливой касты - к униженным и оскорбленным", - так пишет о нем в "Теленке" Солженицын, где дает великолепный и трогательный портрет Сахарова - этого большого и чистого ребенка. "И - кто еще мог это, кроме ребенка? - напоследок положил у покидаемого порога "лишние деньги", заплаченные ему государством "ни за что", - 150 тысяч хрущевскими новыми деньгами".
      В те же дни августа 21-го Сахаров дал пресс-конференцию по международным вопросам, где заявил, что "СССР - большой концентрационный лагерь, большая зона".
      Своими действиями Солженицын и Сахаров вызвали бурю в газетах, которые захлебывались от ругани, но никаких прямых публикаций пресс-конференции Сахарова или интервью Солженицына, естественно, не было, пережевывали только собственную интерпретацию. На сей раз больше доставалось Сахарову, а вслед за ним и Солженицыну. Что на самом деле сказано ими, можно было узнать только по "голосам". Все радиостанции передавали пресс-конференцию Сахарова и интервью Солженицына, а сам он в это время дописывал "Письмо вождям", где призывал вождей отказаться от идеологии. А в это время и враг тоже наступал, в эти же дни покончила с собой Воронянская и в начале сентября еще в разгаре борьбы бабахнула весть о взятии "Архипелага"! И, казалось бы, сейчас грозит гораздо большая опасность, чем в 65-м году при взятии архива, но тогда он был страшно подавлен, а сейчас настроение другое, боевое, и он "на коне, на скаку, в момент, избранный мною же, и рядом другие скачут лихо, и надо только завернуть лишь немного в сторону, и - руби туда!!!"
      Никакого страха, никакой паники. И третьим ударом он посылает наверх "Письмо вождям". Летом же он пишет статью "Мир и насилие", обращенную к Западу, - он позволил себе говорить и о их несовершенствах, и 4-го сентября отправляет ее на Запад для публикации. В этой же статье Солженицын выдвигает Сахарова на Нобелевскую премию мира. Публицистика Солженицына - это огромная тема, поэтому не будем пока на ней останавливаться, она требует отдельного разговора.
      Ругань в наших газетах вызвала ответную реакцию Запада. Поддержка западных радиостанций была огромной, она-то и оградила от ареста и уничтожения. Как передавала Би-Би-Си: "В мрачной обстановке Солженицын и Сахаров бросили свой вызов руководителям советским и западным. Если их заставят замолчать силой - это только докажет, что они говорят правду". В поддержку гонимых борцов за свободу выступили видные государственные деятели, такие, как канцлер Австрии, министр иностранных дел Швеции, видные общественные деятели ФРГ, бывший посол Великобритании в СССР В.Хейтер, который сказал: "Нельзя сотрудничать в разрядке с диктаторским режимом".
      8 сентября Сахаров дал новую пресс-конференцию об использовании психиатрии в борьбе с инакомыслящими, заодно отбиваясь и от нападок газет, заявляя, что "газеты бесстыдно играют на ненависти нашего народа к войне".
      А бой двух наступающих колонн получился знатный - они показали, что не все в этой стране сломлены, и можно сопротивляться! 13-го сентября было снято глушение западных радиостанций, которое было введено в 68-м году. Неплохая победа!
      Власти растеряны. Политбюро ЦК КПСС заседает 17 сентября 73-го года специально по вопросу поведения Сахарова и Солженицына. Но как всё вяло, какое-то бездействие исходит с этих страниц, когда их читаешь. Какие-то жалкие потуги типа: "надо принимать меры" и "поручить комиссии - подготовить предложения". Общий отдел ЦК информирует о "письмах трудящихся", где по заведённому стандарту мы встретим всё тот же набор: "… рабочие тракторного завода… токарь московского завода…" и дальше, словно по заготовленному трафарету: "мы рабочие с гневом осуждаем...".
      Никакой живой мысли!
      Шум на Западе и поддержка сразу двух инакомыслящих интеллектуалов продолжались. Палата представителей США предлагала присвоить Сахарову и Солженицыну звание "почетных граждан Соединенных Штатов", в защиту выступил премьер Дании, бургомистр Западного Берлина, Комитет Обеспокоенных ученых США, Консультативная Ассамблея Европейского сообщества и другие.
      Плотность событий в этих днях невероятная! Уже 5-го сентября приходится принимать решение и отдавать распоряжение: немедленно печатать "Архипелаг"!
      Когда Александр Исаевич писал эту книгу, то готов был заплатить за нее и жизнью. Казалось, что власти этой книги ему не простят - голова на плаху. И теперь, когда книга оказалась в их руках, кажется, и настал тот час. И все же он настолько стал силен, что посадить его не решались, хотя инакомыслящих было посажено уже немало - кого в лагеря, кого в психушку. Но книга слишком опасна для режима, и власти могут пойти на крайние меры.
      Александр Исаевич рассуждал, прикидывал - какие могут последовать действия властей: попытаются его опорочить? перехватят рукопись там, в Париже? возьмут детей в заложники? Но они с женой Алей уже все обсудили, теперь и жена ему под стать, такая же бесстрашная, как и он, и они готовы на все. Выход книги не остановит ничто.
      Среди прочих вариантов он думал о переговорах, на которые власти могут пойти. Но отмел этот вариант, во-первых, не снизойдут до этого, во-вторых, через кого они могут вести переговоры? И оказалось, именно этот вариант власти и запустили в ход, и через кого?! Через бывшую жену, Решетовскую, которая и явилась к нему посланцем от КГБ. Когда он понял это, встретившись с ней на Казанском вокзале, откуда они ездили когда-то домой в Рязань, то охолодел. Эту встречу на Казанском вокзале Александр Исаевич очень хорошо описывает в "Теленке", но я ее вкратце приведу, дабы картина была полной.
      - Ты согласишься встретиться кое с кем поговорить?
      Теперь она говорит за них, за своих новых друзей, среди которых она встретила много умных людей. Она хорошо осведомлена об их намерениях, в ее речи встречаются выражения:
      - Да, конечно, сейчас вы одержали победу.
      То есть она теперь в другом лагере. Она уверяет, что преследовало его вовсе не ГБ, а ЦК.
      - Это не они! Теперь мой круг очень расширился. И каких умных людей я узнала! Ты таких не знаешь, вокруг тебя столько дураков...
      И чуть спустя она делает ему главное предложение, для которого, видимо, и послана:
      - А ты сделай заявление, что все - исключительно у тебя одного. Что ты 20 лет не будешь ничего публиковать... (Чтобы правящим господам-товарищам спокойно отсидеть в своих креслах - Л.Т.) Вообще, если ты будешь тихо сидеть, всем будет лучше.
      Удивительно! Столько лет прожить рядом с этим человеком и не понимать, что "тихо сидеть" он никогда не будет! Александр Исаевич отчасти рад, что они пошли на переговоры, но то, что посредником пришла его бывшая жена, это было тяжко.
      Он сыграл ту роль, которую они ему предлагали. Вел себя в этой встрече вяло, с ленцой, как будто действительно ничего не собирался предпринимать, а сам кожей чувствовал, что по соседним платформам прогуливаются товарищи в штатском, поездов нет, и наверняка прослушивают и фотографируют. Ему нужно было усыпить их здесь хотя бы месяца на три, чтобы там, в Париже наборщики, работая чуть ли не сутками, успели сделать набор "Архипелага". И он их усыпил.
      И тут наступает новый, решающий миг в жизни Солженицына. Наступает момент великий, "та схватка, для которой я, может быть, и жил".
      Этим и завершился год 1973-й - выходом "Архипелага ГУЛАГ"!
      Тем временем перевалило через макушку зимы, наступил год 1974-й. Завьюжили январские метели, затрещали морозы. Приближался финал многолетней схватки писателя-бунтаря с могущественным коммунистическим режимом. Январь, как считал Александр Исаевич, прошел относительно спокойно, по крайней мере, для них, никаких официальных шагов, кроме заявления ТАСС за рубежом, не последовало, на газетно-журнальную брань о "предательской деятельности" они не обращали внимания, газет старались не читать и работали. Но тут власти изобрели нечто новое в борьбе с инакомыслящими, и три недели их терроризировали телефонными звонками. Читаешь эти страницы "Теленка" и не перестаешь удивляться мужеству - сколько пришлось им вынести!
      Советские газеты с середины января просто захлебывались от брани. Компанию открыла газета "Правда" и в статье "Путь предательства", о которой мы уже упоминали, поведала, что буржуазная печать вновь развернула антисоветскую шумиху в связи с выходом "очередного клеветнического сочинения А.Солженицына... отщепенца, который много лет сотрудничает с враждебными советскому народу зарубежными издательствами". Автор статьи прошелся по всем известным произведениям Солженицына, объявив, что все они направлены против советского общественного строя и против народа. (Непременно!) Снова ухватились за "Пир победителей", заговорили о войне и, переходя к "Архипелагу ГУЛАГ", снова о войне, ничего не говоря о репрессиях. Поднаторели в вывертах!
      "Вновь, как и в "Пире победителей", он глумится над жертвами, понесенными советским народом в борьбе против фашизма... Книга рассчитана на то, чтобы одурачить и обмануть советских людей... Автор этого произведения прямо задыхается от патологической ненависти к своей стране... Такова логика морального падения, такова мера духовной нищеты этого внутреннего эмигранта... Те господа на Западе, которые усердно курят фимиам Солженицыну, вряд ли наживут на столь малопочтенном занятии какой-нибудь капитал. Слишком уж очевидны мерзостность и ничтожество этой фигуры - и в нравственном, и в политическом отношении".
      Вот что значит пойти в открытое противостояние! Кому еще так доставалось? Теперь вы представляете, что значило тогда - выступить против режима?
      И в феврале Александра Солженицына выслали из страны. Точнее, вывезли. Сначала забрали в Лефортовскую тюрьму, а потом погрузили в самолет и повезли, даже не сообщив - куда?
      Страсти разыгрались нешуточные. Да, помним еще и мы, как вся страна сотрясалась от имени "Солженицын" и ругани вокруг этого имени. Наше советское радио и газеты бранились взахлеб. И чем больше ругались, тем больше уважения вызывал человек, осмелившийся выступить против могучей системы. Какой там ХХ съезд и ХХII вместе с ним! Всё забыто. Стоят намертво, пытаясь похоронить ГУЛАГ, как будто его и не было.
      Еще бы не кричать! Ведь даже усомнился в правильности государственного строя! Есть в главе "Та весна" фраза: "А может быть, дело все-таки - в государственном строе?". Такого в этой стране никто не смел сказать. Этого стерпеть, конечно же. не могли.
      В этом сонме гонителей есть и имена писателей: Ю.Бондарев, С.Михалков, В.Катаев, П.Проскурин, М.Алексеев. (на лит. вечере - Голышев) Но находились и бесстрашные, кто выступил в защиту: Е. Барабанов, Д. Борисов, Б. Михайлов... Но их, конечно же, единицы. Наверное, находились и такие люди, которые верили газетной лжи, не все были на стороне Солженицына, в этом мы убедимся и тогда, когда, наконец, "Архипелаг" будет напечатан у нас, в 1989 году. Больше поддерживала думающая часть общества, все ищущие, неравнодушные умы были на стороне Солженицына.
      Закончилась ругань той публикацией под названием "Продавшийся", о которой я упоминала в начале главы. Как видно по дате, статья написана после высылки Солженицына и разъясняет несведущим советским гражданам, что он написал в тех книгах, которые читать никому нельзя. Можно читать только такие ушаты грязи в две страницы, которые выливаются на его голову. Монопольная несвободная печать ведет массированную обработку своих сограждан, советские толмачи объясняют содержание его книг, как они их понимают. Массам можно только это - пережеванное, сдобренное ядовитой слюной.
      В статье снова искажается его прошлое, как и за что он попал в тюрьму. Пишется об этом вот в каких выражениях: "Стоило Красной Армии прийти туда, откуда затевались походы на Восток, Солженицын не мог больше сдержаться. Били тех, перед кем он мысленно всегда стоял на коленях, - прусских милитаристов. Солженицын опозорил погоны офицера, занявшись распространением гнусных слухов, имевших в виду подорвать боевой дух войск... Миллионы солдат ушли вперед добивать фашистского зверя, Солженицына отправили в тыл - в тюрьму. Там, в дикой злобе на свой народ, оттачивал он замысел пасквиля, появившегося много лет спустя, как "Август Четырнадцатого".
      Как же низко ставили свой народ коммунистические власти, подавая вот такую стряпню. Стиль на уровне какой-то трамвайной ругани: "Солженицына отличает поразительная интеллектуальная импотентность". Здесь все через край даже для советской прессы, и это видно любому здравомыслящему человеку.
      Снова почему-то уцепились за "Август", как и в травле 72 года, и сделали пугало из исторического романа, время действия которого - начало Первой Мировой войны. Это было совершенно неожиданно и для самого автора. Никакого серьезного разбора этого произведения на страницы советской прессы попасть не могло, так как роман напечатан за границей. Лишь в Самиздате появлялись статьи, и "Имка-Пресс" напечатала сборник статей "Август Четырнадцатого" читают на Родине" с серьезным вдумчивым анализом этого исторического романа. И вот как оценивает его свободные от политических шор или, скажем так, от идеологического спецзаказа, читатели и критики, когда прорывается голос свободного русского читателя.
      "... по любому суду любых эстетов, несколько страниц "Августа 1914" прочно войдут в золотой фонд русской прозы: дорога навстречу Кавказскому хребту; восход солнца над степью; образ Самсонова; незабываемый тон голоса, рассказывающего о его конце...
      В романе о великом разгроме Самсоновской армии Солженицын почти нигде не показал ужасов войны. Солженицын даже в действиях, обессмысленных бездарностью командования, умеет показать героизм и доблесть войска".
      Советская же цензура могла пропустить лишь вот такой спецзаказ (статья "Продавшийся" написана не кем-нибудь, а доктором исторических наук, профессором Н.Н.Яковлевым - это был большой специалист по такого рода публикациям. Сколько продажных борзописцев!): "Пасквилем о годе 1914-м Солженицын занимал исходные позиции, он лгал на русский народ, исподволь готовя почву для выполнения своей главной цели - попытаться оклеветать советский строй".
      Никаких аргументов, никакого опровержения фактов, никакого серьезного разбора произведения или мировоззренческого спора, конечно же, не могло быть. А какие подзаголовки: "Лжеисторик и клеветник" - это об "Августе", а вот "Прислужник капитала" - это о "пасквиле "Архипелаг ГУЛАГ". "...Солженицын не может сдержаться. Он буквально теряет рассудок при мысли, что власть перешла к трудящимся..."
      Какой слог! Какая мудрость!
      Ничего о жертвах ГУЛАГа, никакого упоминания в огромной статье о красном терроре, о миллионах расстрелянных, о миллионах умерших в лагерях - боязно, а все лишь вокруг Великого Октября, как они понимают - святыни советского народа. Как сказал литературовед Р.Плетнёв - один из первых исследователей творчества Солженицына: "звон собственных цепей принимается за музыку для дальнейшего марша".
      "Бессильная ярость по поводу того, что в России совершилась социалистическая революция, буквально рвется из книги", - вещают угодливые авторы. А вот какие глубокие выводы делаются из этого: "Архипелаг ГУЛАГ" доводит до логического завершения то, что было намечено уже в "Августе Четырнадцатого", - это манифест воинствующего врага русского народа... вся книга с первой до последней страницы - грязная клевета на наш народ".
      И всё-то народом прикрываются! Нет бы сказать - клевета на коммунистическую партию и её славных вождей. Здорово же вас прищемили! Статья эта - яркий образец заказной публикации, целенаправленной травли инакомыслящего в несвободной стране. Здесь обычный джентльменский набор советских обвинений, эпитетов, принятых в подобных публикациях: "грязные провокаторы... ничтожная кучка злобных отщепенцев... грубо фальсифицируя историю... параноидный характер этих замыслов..."
      Ну что же, это стиль большевиков, нечто подобное мы найдем у Ленина, а позже в Истории ВКП(б), написанной под руководством Сталина. Образчик из Ленина, где "богатые и жулики", как два "главных разряда паразитов", с которыми надо расправляться беспощадно, я уже приводила.
      А вот как писалась История ВКП(б): "1937-й год вскрыл новые данные об извергах из бухаринско-троцкистской банды... Судебные процессы показали, что эти подонки человеческого рода ... Эти белогвардейские пигмеи, силу которых можно было бы приравнять всего лишь силе ничтожной козявки..."
      Тон партийной прессы и стиль ее, как мы видим, был задан давно.
      Автор статьи постоянно уводит читателя от главной темы - темы ГУЛАГа, то утверждая, что Солженицын проповедует господство "технократий", и подробно муссируется эта проблема, то пугают советских граждан новой войной, которую стремятся развязать такие, как Солженицын, зная, что Великая Отечественная война еще жива в памяти народной, зная болевые точки, на которые нужно надавить. Поднаторевшие в словоблудии авторы подобных статей мастерски топят смысл книги в пустословии.
      Вот такова была свобода слова в то время. Сколько мужества требовалось, чтобы пробиться сквозь броню заслонов! Удавалось это лишь отдельным смельчакам. И все-таки удавалось! И самым ярким именем среди них был Александр Солженицын.
      В эти годы шел процесс переосмысления, люди задавались вопросами - что же мы за страна, что за общество мы построили и куда идем? И стоят ли все жертвы того "светлого будущего", в котором мы, по всем предсказаниям, уже живем? Почему нас учили не лгать, а наши газеты так беззастенчиво лгут? Для многих ложь стала отвратительна.
      В наше время аналитики, да и сами диссиденты задаются вопросом: оказало ли влияние диссидентское движение на умонастроения общества и приближение перестройки? И почему-то некоторые диссиденты затрудняются ответить. Я могу сказать однозначно: да, оказало. Я была по другую сторону, среди тех, кто впитывал это воздействие. Но и диссидентство было неоднозначно, не всегда это был политический протест, где-то оно соприкасалось и с эпатажным поведением "золотой молодежи", да и сама свобода понималась по-разному. Для кого-то свобода - это писать о проститутках и гомосексуалистах, выливать на страницы литературы мат и все те помои, которые мы имеем сейчас.
      Александра Исаевича Солженицына диссидентом в полном смысле не назовешь, он не вмещается в это понятие, он шире, рамки этого определения ему, конечно же, малы. Он был образцом мужества, центром общественного умонастроения, центром притяжения для всех ищущих, он был планкой для всех остальных, к которой нужно тянуться. Он сумел стать свободным человеком в несвободной стране. Его книги перевернули сознание целого поколения. Эстафету после его высылки принял тихий интеллигентный человек с ясными чистыми глазами - Андрей Дмитриевич Сахаров. Точнее, передача эстафеты как раз и произошла в 73-м году, когда они пошли параллельно.
      Шестидесятые годы заложили фундамент будущих политических преобразований, произошедших во второй половине восьмидесятых годов. Общество замерло на какое-то время после того, как был выслан за границу Солженицын, посажены в тюрьмы и психушки многие правозащитники, а позже и Сахаров насильственно вывезен в Горький и жил там под непрерывным надзором. Но процесс шел подспудно, плод зрел.
      И тогда, в семидесятые официальные заклинания и настроения масс все больше отделялись друг от друга. Власти с их словесами и их идеология существовали как бы сами по себе, мыслящее, думающее большинство уже давно не верило и всерьез не воспринимало их заклинания, а они все продолжали произносить свои штампы. Это выглядело так нелепо, что только им и не было заметно, или они считали массы все теми же послушными недоумками. А общество было уже другим, хотя у некоторых еще оставались иллюзии. Казалось, что искажены верные идеи, многие думали только о социализме с человеческим лицом, так же, как пошел Горбачев.
      Но вернемся в тот февраль.
      В ответ на нашу газетную брань начались протесты на Западе. В Вашингтоне перед зданием Национального клуба печати состоялась демонстрация американских интеллектуалов. Читали отрывки из "Архипелага" и требовали: "Руки прочь от Солженицына! Наблюдает весь мир!" По зарубежным радиоголосам то и дело слышалось: Солженицын, Солженицын…
      Александр Исаевич все еще надеялся на некоторое здравомыслие и 2 февраля сделал заявление:
      "Недели назад был честный путь: признать правду о минувшем и так очиститься от старых преступлений. Но судорожно, но в страхе животном решились стоять за ложь до конца, обороняясь газетными бастионами".
      Тем временем "Архипелаг ГУЛАГ" все шагал по планете. Появившийся в январе на немецком языке "Архипелаг" распродан за несколько часов. Восьмого февраля вышел в Швеции.
      В этот день на квартиру к Солженицыным приносили повестку - явиться в генеральную прокуратуру, но Александр Исаевич был в Переделкино. Это было в пятницу. Два дня он еще пробыл в Переделкино, а в понедельник 11-го вернулся в Москву. Тут ему снова принесли повестку из прокураторы. Александр Исаевич напечатал ответ, вместо подписи приклеил к повестке и отдал посыльному. Вот его ответ:
      "В обстановке непроходимого всеобщего беззакония, многолетне царящего в нашей стране (а лично ко мне - и 8-летней кампании клеветы и преследований), я отказываюсь признать законность вашего вызова и не явлюсь на допрос ни в какое государственное учреждение.
      Прежде чем спрашивать закон с граждан, научитесь выполнять его сами. Освободите невинных из заключения. Накажите виновников массовых истреблений и ложных доносчиков..."
      Как пишет Александр Исаевич в "Теленке", в этот вечер пошли с женой прогуляться по Страстному бульвару, который был совсем недалеко от их дома, чтобы поговорить без прослушивания, хотя и здесь чувствовали слежку. А в квартире разговаривать о делах совершенно невозможно - все прослушивается. "Перебрали, что в чертах общих мы готовы как никогда, все главные книги спасены, недосягаемы для ГБ... Я повторил, как и прежде, что два года в тюрьме выдержу - чтоб дожить до напечатания всех вещей, а дольше не берусь". Да, в 55 лет выдержать тюремно-лагерную жизнь уже нелегко, запас прочности не тот.
      События нарастают и приближаются к финалу. Наверху, во властных органах идёт активная переписка. В ЦК сыплются всевозможные докладные записки. Ещё в декабре было предложение КГБ - привлечь Солженицына к уголовной ответственности и идёт речь о лишении советского гражданства и выдворении. Тогда же всерьёз занялись проработкой этого вопроса. Послам в Швеции, Дании, Швейцарии и Ливане поручено официально обратиться к правительствам - с просьбой предоставить Солженицыну въездную визу. При этом сообщить, что он подпадает под статьи уголовного кодекса, но, руководствуясь гуманными соображениями… считаем возможным заменить на выдворение.
      На заседании Политбюро ЦК от 7 января 73 года (уже известно о выходе "Архипелага" в Париже) Андропов предлагает провести Солженицына через суд и применить к нему советские законы". На что осторожный Брежнев говорит, что вопрос с Солженицыным не простой, а очень сложный. Буржуазная печать пытается связать дело Солженицына с проведением наших акций по мирному урегулированию…
      Прокуратуре и КГБ поручено разработать порядок привлечения к судебной ответственности. А пока ограничиться обменом мнениями.
      Всё решил господин случай. 2 февраля западногерманский канцлер Брандт, выступая в Мюнхене, заявил, что "Солженицын может свободно и беспрепятственно жить и работать в ФРГ". Власти в СССР тут же ухватились за это заявление, и судьба высылки бунтаря Солженицына была решена. Тогдашний руководитель КГБ Андропов торопит Брежнева, опасаясь, что Солженицын "догадывается о наших замыслах и может выступить с публичными заявлениями".
      Тут же по линии МИД начались контакты, и 12 февраля советский посол в ФРГ встречается со статс-секретарём Франком. Вопрос решается положительно, и в этот же день арестовывают Солженицына.
      В три часа этого дня Александр Исаевич отправился во двор московского дома (дом во дворе Тверской улицы и Козицкого переулка) прогуливать в коляске младшего сына Степу. Степа посапывал в коляске, Александр Исаевич время даром не терял, читал письма из-за границы, на которые ему надо было ответить. В это время во дворе появился Игорь Ростиславович Шафаревич, вместе с которым они готовили сборник статей "Из-под глыб". Обсудили состояние дел с подготовкой сборника, все тихо, спокойно. Еще Шафаревич должен был заменить экземпляр своей книги "Социализм" со слепой печатью, находящийся в квартире, на другой - хороший, который лежал в его портфеле, чтобы Александр Исаевич смог его прочесть. Для этого они должны были подняться в квартиру. Коляску с ребенком оставили на попечении старшего мальчика Мити (сын Н.Д. от первого брака), а сами пошли в квартиру…
      И в это время пожаловали незваные гости. За ним! Видимо, высылка была решена окончательно и бесповоротно. Александр Исаевич очень досадовал, что так бездумно их впустил, но уж так получилось. Вначале приоткрыла дверь на цепочку жена, увидела двоих, сказали, что снова из прокуратуры и надо кое-что выяснить. И Александр Исаевич, усыпленный этим "выяснить" и всего ведь двое, открыл дверь, а там - восемь человек! А в кабинете на столе разбросана конспирация, письма из-за границы, в мешочке собраны бумаги для сжигания. И он досадовал - зачем так сразу открыл? Конечно, они бы ломали дверь, но за это время кое-что уже сожгли бы, специальный металлический поднос стоял в кабинете для мелких сжиганий, что-то успели бы сказать друг другу, договориться, но...
      "И так не даем себе времени оттянуть, подумать, - то есть подчиняемся их игре, как описал же я сам в "Архипелаге", - и вот теперь подчиняюсь опять, сколько же надо нас, человеков бить-молотить, учить разуму?.. Вот эта обожженность внезапности, как полыхнуло пламенем по тебе, и на миг ни рассудка, ни памяти, - да для чего ж тебя тренировали, дурбень? да где ж твое хваленое арестантское, волчье?" - вот так распекает себя Александр Исаевич в "Теленке".
      Солженицына увезли в Лефортово. Машина стояла у самого подъезда, два шага, и он в машине, с двух сторон уселись сопровождающие, и впереди двое. В зеркальце увидел, что и сзади за ними машина тронулась, и там четверо. Уехали. Но, как потом рассказывали, весь двор был заполнен милицией. Александр Исаевич думал, что все с ним и уехали, но оказывается, в квартире остались двое, а Аля, не обращая на них внимания, помчалась в кабинет - спасти, что можно, и хоть что-то крамольное сжечь на подносе. Рассовывала бумаги в книги по листкам, прятала на себе, Шафаревича просила постоять у кабинета. Дежурившие гэбэшники ничего не предпринимали и через двадцать минут (время езды до Лефортова) ушли. Шафаревич, слава Богу, спокойно ушел с полным портфелем, его не трогали, обыск, к счастью, не делали - у них задание было другое.
      Тем временем машина прибыла в Лефортовскую тюрьму, в ту самую старую знакомую, куда он когда-то ездил на свидания из Марфинской шарашки. Александр Исаевич подробно описал этот момент в "Теленке", поэтому не будем ничего изобретать и приведем свидетельство самого потерпевшего.
      "Распоряжаются, как в бою: куда машине точно стать, обсыпали круговой цепочкой человек десять, перебегают, какие дверцы в машине открыть, какие нет, в каком порядке выходить... Ну как же, столько гавкал, столько грозил - а схвачен. Как Пугачев при Екатерине - вот он, у нас, наконец!"
      В Лефортовской тюрьме он провел ночь. Там его переодели в костюмчик, он-то явился в старом еще кок-терекском тулупчике, чтоб было в чем на полу спать, да в старой шапке, а его в новый костюм почему-то приодели. Вечером же предъявили обвинение по статье 64-й: Измена родине! Сам заместитель генерального прокурора СССР Маляров для этого пожаловал и зачитывал постановление. Ну точно - Пугачев!
      Александр Исаевич поверил в арест и мысленно приготовился к тюремному бытию. Но главное: все, что написано им - все отправлено на Запад, и все по завещанию пойдет в печать через две недели. Еще два тома "Архипелага", пьесы, сценарий, "Теленок", "Круг-96", Ленинские главы, изъятые из "Августа", "Октябрь шестнадцатого"... Успел написать немало. И все спасено. А поэтому спокоен. Все в надежных Алиных руках. "Хорошо уходить из жизни, оставив достойную наследницу".
      Наследнице Наталье Дмитриевне в этот вечер и в эту ночь досталось: разбирать бумаги, прятать и жечь, и так всю ночь до утра. А еще толпилось много народу в квартире вечером, приходили друзья, соратники, корреспонденты. Что с Александром Исаевичем и где он - ничего не известно. Группа из пяти человек во главе с Сахаровым пикетировала здание Генеральной прокуратуры, думая, что Солженицын там (вызов ведь был в прокуратуру).
      А с обыском в квартиру и утром не пришли. Следствие вести не собирались, а значит, и улики не нужны. Утром Наталья Дмитриевна не могла дозвониться до того следователя Большова, которого ей назвали, и обжег страх - убили! Что же теперь делать?
      Александр Исаевич провел в тюрьме ночь. Вот и довелось еще раз. Все знакомо. В камере еще двое молодых людей. Спал плохо, видимо, поднялось давление. Да, годы уже не те, теперь много не выдержишь. Обещал Але выдержать два года, пока все будет напечатано, а тут стал думать, что и два, пожалуй, не выдержать.
      На следующий день Александр Исаевич еще и пообедал в Лефортово щами и кашей овсяной, зачитали ему Указ Президиума Верховного Совета о лишении гражданства и повезли. Какие странные порядки в этой стране. Человека изгоняют с его земли, на которой он родился и жизнь прожил. Куда же ему теперь? На луну переселиться? Ах, нет - в другую страну. А почему другая страна должна его принимать, когда у него есть своя?
      Когда выехали на Ленинградский проспект, понял, что везут в Шереметьево. А куда дальше, неизвестно.
      Вот и самолет разбегается, уходит из-под колес российская земля. Много он здесь потрудился, долго держал удар - давление могучей системы, много боев выдержал. Провидение снова оказалось мудрым и перенесло его за пределы государства, где долго бы он не выдержал, сохранило ему жизнь, ведь ему надо написать историю русской революции. Вот и пиши там, где спокойнее, а здесь - "бодаться с дубом" уже и здоровья не хватит.
      Самолет пошел на посадку. Колеса коснулись земли, машина разворачивается, и Александр Исаевич в окно иллюминатора видит: Frankfurt - am - Main.
      Это было 13 февраля 1974 года.
      

Глава 25. Невидимый фронт.

Останется незаконченным повествование 1-й части этой книги о советском периоде жизни Александра Исаевича, если не остановиться на одной теме, которая так и не поместилась целиком в предыдущие главы. "Один в поле воин", - часто говорили о Солженицыне. Были, конечно, и другие непокорные, и хотелось бы всех "поимённо назвать", но всё-таки не такого масштаба, как Солженицын. Он действительно высился в те годы один, как скала. И все же не один. И сам Александр Исаевич не забыл это и уже в изгнании написал еще одно Дополнение к книге "Бодался теленок с дубом" и посвятил это Дополнение своим невидимым, неприметным помощникам, назвав его "Невидимки".
      Вот об этих "Невидимках" я и хочу рассказать, чтобы они появились и в этой книге. Пусть узнают о них все те, кому не довелось прочесть последнее Дополнение.
      Уже не раз на страницах этой книги встречалась фамилия Чуковские. Но хочется ещё поподробнее рассказать об этой семье, приютившей и обогревшей опального писателя.
      Корней Иванович часто защищал гонимых, заступался за них, хотя и был далек от политики, от общественно-политической борьбы. Он даже роман "В круге первом" не стал читать. Он, скорее, жалел гонимых, как это и случается у добрых, отзывчивых людей. Советская система настойчиво вытравляла из народа это качество "жалость", подняв на щит горьковскую фразу: "жалость унижает человека". Да на этой самой жалости всё и держалось на Руси - жалели друг друга люди, помогали… Кстати, Корней Иванович, умирая, оставил Солженицыну три тысячи рублей, зная его бедственное материальное положение, и на эти деньги Александр Исаевич смог прожить три года.
      Как я уже упоминала, внучка Корнея Ивановича, Елена Цезаревна Чуковская (Люша) была самым активным помощником Александра Исаевича. Так что жизнь Солженицына пересеклась с тремя членами семьи Чуковских.
      На даче в Переделкине Солженицын проживал в холодное время года, когда невозможно было находиться в своём садовом домике на Истье в 1965-69г. У него были ключи от дачи и городской квартиры Чуковских, куда он мог приезжать беспрепятственно в любое время, то исчезая из Москвы, то возвращаясь вновь на неделю, на месяц. В последнюю зиму, съехав с дачи Ростроповича, он снова жил у Чуковских, где уже не было Корнея Ивановича, а Лидия Корнеевна сражалась за сохранение дачи, как музея. Собственно, в последние месяцы пребывания в СССР он прожил там, в Переделкино, наезжая в Москву к семье и по делам.
      Для семьи Чуковских было неважно - вознесённый или гонимый возвращается он к ним. Они не меняли своего отношения к нему в зависимости от конъюнктуры. Верхний этаж в последний год его пребывания был превращён в музей К.И.Чуковского, и тщательно оберегаем его дочерью и внучкой. Солженицын занимал небольшую комнатку на первом этаже, в комнатке по соседству проживала и работала Лидия Корнеевна. Александр Исаевич настолько был всегда занят делом и настолько ненавязчив, уважая и чужое время, что виделись они редко и ещё реже заглядывали друг к другу в комнаты, боясь помешать работе. Как пишет Л. Чуковская: Солженицын и праздность - две вещи несовместимые. Он категорически не разрешал им взваливать на себя бытовые заботы о нём, еду готовил сам, сам убирал, мыл, чистил. Чтобы не бепокоить и не отрывать от работы, он не входил в комнату Лидии Корнеевны, а оставлял записки. Некоторые записки той поры сохранились, я их видела под стеклом в его комнате в Переделкино
      "Я уже приехал! Уезжайте. Плиту уберу сам, не делайте ничего". И ещё одна, дабы не разводить политесов при прощании: "Я уехал в город. Приеду завтра в десятом часу утра".
      4 января 74-го года, незадолго до высылки Солженицына, Лидию Корнеевну исключили из Союза писателей. Она приехала на дачу измученная, разбитая. Александр Исаевич, бросив свои дела, сидел с ней в столовой и слушал рассказ о том, как распнули очередного неугодного писателя, посмевшего сказать правду, посмевшего выступить в защиту гонимых (Лидия Корнеевна написала к тому времени несколько протестующих писем). На сей раз исключаемой была пожилая, больная женщина, почти слепая. Она рассказывала, как пристроилась с лупой и листками бумаг, стоя у окна, чтобы лучше видеть, как отбивалась от наскоков заседавших в комнате №8 ЦДЛ чиновников от литературы, и в конце концов уронила и лупу, и листки…
      - И никто не помог собрать? - спросил Александр Исаевич и добавил, - кажется, я сейчас заплачу…
      Исключения в ту пору шли одно за одним.
      И всё же я хотела в этой главе поговорить не о бесстрашной женщине Лидии Корнеевне Чуковской, но о не менее бесстрашной её дочери. Высокая нравственная планка этой семьи интеллигентов просто поражает.
       Елена Цезаревна приняла на себя бремя помощницы Солженицына в 1965 году после провала с архивом, когда Александр Исаевич находился в страшно подавленном и сотрясенном состоянии. Таким она застала его у них на даче в Переделкино и как-то сразу прониклась сочувствием. Елена Цезаревна не была литератором, она была химиком, кандидатом наук, но атмосфера дома не позволяла ей полностью отлучиться от литературы. Встретившись с Солженицыным на даче, она тут же стала предлагать ему помощь и стала добровольным бесплатным, как и все невидимки, секретарем, а при конспиративной деятельности писателя скорее начальником штаба, а верней - весь штаб в одном лице. Эта помощь: секретарская, организаторская была ему очень нужна. Она встречалась вместо него с людьми, взялась и печатать. И весной 66 года она уже печатала первую часть "Ракового корпуса", на ходу и обучаясь этому ремеслу, и освоила пишущую машинку очень быстро. Тут же повесть текла от Чуковских в Самиздат, благодаря их многочисленным литературным связям.
      "После провала моего в 1965 году именно Люша помогла мне изменить всю скорость жизни и перейти в непрерывное наступление". С нею же обсуждались дела, принимались решения. Когда назревала большая печатная работа, Елена Цезаревна использовала для этой цели свой единственный в году очередной отпуск. Так было в 1968 году, когда собравшись ранней весной в Рождестве, они печатали "Архипелаг". Первый том "Архипелага" она напечатала за апрель в Москве, а в Рождестве второй том, почти не вылезая из еще непросохшей, как следует, дачной комнаты. Третий том печатали Кью и Наташа Решетовская. Она же из всех троих женщин знала, как и через кого пойдет отправка пленки на Запад, приезжала на дачу с известиями, что не все прошло гладко. Люша была надежным бастионом.
      Зимой она перепечатывала роман "В круге первом", претерпевшим большие дополнения и изменения, таким образом, чтобы переводчикам на Западе видны были бы эти изменения, и не надо было бы потом всё переводить заново. И сделала эту непростую работу.
      Она же, Елена Цезаревна, напечатала более сотни "Писем съезду", пятьдесят "Изложений секретариата СП", все открытые письма и заявления. Она их заготавливала, она же держала их на старте, затем развозила первые экземпляры по главным исходным точкам, по другим помощникам (Н.Левитской, А.Берзер в "Новый мир" - уже и там были помощники, и другим), а те размножали еще и распространяли дальше. Ее же квартира стала центром связи с Ленинградом, вся "левая" почта на Ленинград тоже шла через нее, забирали надежные люди, едущие в северную столицу. А позже через нее и в другие города, с которыми устанавливались связи и передавался туда самиздат. Когда Александр Исаевич глубоко зарывался в написание книг и исчезал где-нибудь на даче, она же брала на себя и все московские контакты. Переключал он на нее и многие встречи. Она же с диктофоном в руках делала опросы найденных свидетелей революции: свояченицы Пальчинского, племянницы Гучкова и других.
      "Сколько всем тем она выиграла мне времени и сил - оценить невозможно. Никогда она не задержала ни одного моего дела, а только ускоряла все, облегчая мое движение. И как измерить истраченные ею усилия? Плотность растрат превосходила возможности одного человека, для этого нужен был не спадающий подъем духа".
      На Елене Цезаревне пять лет, как говорит об этом Александр Исаевич, "перекрещивались все линии, все связи, вопросы, ответы, передачи..." Позже таким центром стала его жена - Аля, но и тогда Люша продолжала активно помогать. Деятельная по натуре, аккуратная и трудолюбивая, она добросовестно везла этот воз, отдавая ему все свободное время.
      ГБ, конечно же, заприметило её. В 72-м году в подъезде их дома на нее напал "неизвестный", повалил на пол и стал душить. Но она все-таки вырвалась, а бандит убежал. В 73-м году случилась странная автомобильная катастрофа. Когда Елена Цезаревна ехала в такси по Садовому кольцу, едущий рядом грузовик вдруг развернулся и поехал прямо на её машину и ударил в тот угол, где сидела она. Чудом она спаслась. Осталась жива, хотя долго выкарабкивалась и пролежала в больнице. И когда в первых числах сентября пришло из Ленинграда известие о взятии "Архипа", как условно называли "Архипелаг", на дачу в Фирсановку пришлось ехать больной Елене Цезаревне, да еще и дважды, привезя во второй раз уточнение.
      Первые месяцы после высылки Солженицына Чуковских атаковали почтовыми анонимками, как и семью самого Солженицына перед тем. Не гнушались органы безопасности ничем. Письма были то с матерной бранью, то с сообщением, что "лев убит", то, что "будет убит". Когда же она в конце года послала изгнаннику поздравление с днем рождения, ей стали названивать из КГБ. Играли как кошка с мышкой, намекая "ведь мы все время с вами". Но Елена Цезаревна не испугалась, она знала, что все им известно и не собиралась отрицать. И если вызовут, то приготовилась сказать, что помогала русской литературе! Но не вызвали и не пришли, не решились, уж слишком фамилия известная. Но в покое не оставляли и гадили еще долго. Взламывали и обыскивали квартиру, когда днем она была на работе. Мстили, не издавая книг К.И.Чуковского.
      Через Елену Цезаревну подключались и другие помощники, сын Каверина Николай Вениаминович, друг юности по переделкинским дачам. Через него многие вещи шли в Самиздат, и таких стартовых точек было несколько. Он же помогал Люше перепрятывать некоторые пленки и рукописи. Как выяснилось позже, в 1967 году после "Письма съезду писателей" молодые люди во главе с Николаем Кавериным охраняли писателя на переделкинской даче.
      В сложной жизни Солженицына без помощников ему было не обойтись. И такие находились. Кто-то заявил о себе письмами, когда их поток тек к автору "Ивана Денисовича", так познакомился он с Воронянской, Столяровой. Были, были бесстрашные люди и тогда, уже не боялись, как в тяжкие дохрущевские времена. И никто не выдал, все соблюли конспирацию. А бескорыстные люди никогда на Руси не переводились.
      Среди помощников опального писателя не только москвичи, но и эстонцы, о которых я вскользь упоминала, и ленинградцы. В свои частые поездки в Ленинград Александр Исаевич успел со многими познакомиться. Так долгое время чета Солженицыных дружила с Эткиндами. Дружба началась еще в 1964 году с письма жены Эткинда Екатерины Федоровны писателю, ставшему знаменитым. Вначале это был просто круг общения. Ефим Григорьевич Эткинд и его жена Екатерина Федоровна принимали чету Солженицыных у себя в квартире и на даче, вместе ходили в театр и даже вместе совершили на машинах путешествие в бывший Кенигсбрг и Прибалтику. Позже Эткинды начали почитывать самиздатские произведения Солженицына и стали одним из каналов распространения Самиздата в Ленинграде, который потек к ним через Люшу Чуковскую. Они же находили многих нужных людей, кто мог помочь какими-нибудь нужными для книг сведениями. Так приятель Эткинда Прицкер тайно проведет Солженицына в Таврический дворец (под видом доцента из Сибири), тот самый дворец, где заседала Государственная Дума и он оказался в центре событий Февральской революции. В "Красном колесе" Таврический дворец присутствует на многих страницах и, конечно же, его надо было видеть. Там заседал Временный комитет, Совет рабочих депутатов, Временное правительство. И как говорит Солженицын: русский писатель с помощью двух евреев попал-таки в русское памятное место.
      Из ленинградцев же был в контактах с Солженицыным бывший зэк Самутин, у которого на даче и нашли "Архипелаг", оставленный на хранение Е.Д.Воронянской. И именно через цепочку Самутин - Эткинд - Копелев (оказавшийся как раз в Ленинграде) дошла до Москвы весть о смерти Воронянской.
      Надо сказать, что обо всех своих помощниках Александр Исаевич пишет с большой теплотой. Насколько он беспощаден с противником, настолько же деликатен со своими невидимками, а среди них преимущественно женщины. Вот такие они у нас в России. Вот и еще об одной хочется рассказать.
      Я упоминала ее фамилию уже не один раз - Столярова Наталья Ивановна. Когда Александр Исаевич написал книгу "Бодался теленок с дубом", которая издана была в "Имка-Пресс" в 1975 году, он еще многих не мог назвать, еще было рано - нельзя, можно было им навредить. И лишь в 1991 году в "Новом мире" было опубликовано Пятое дополнение, где наконец заполнены пустоты той первой редакции "Теленка", ожили в нем многие действующие лица советской поры, выплыли из небытия. Наталье Ивановне в том Дополнении посвящен большой очерк, я вкратце передам основное его содержание.
      Такому писателю, конфликтующему с властями, конечно же, нужен был какой-то канал для пересылки своих трудов за границу. Так вот, через Наталью Ивановну, или, как для конспирации называл ее Солженицын - Еву, и шла передача на Запад, пересылались фотопленки книг. Родилась Наталья Ивановна в Париже в эмигрантской семье, да еще в какой! Ее матерью была известная эсерка Наталья Сергеевна Климова, участвовавшая в покушении на Столыпина на Аптекарском острове в 1906 году. Она была арестована, приговорена к казни, но помилована по ходатайству ее отца. Отбывала наказание в тюрьме, бежала и сумела перебраться в Японию, а затем в Италию, где и вышла замуж за эмигранта Ивана Столярова. От этого брака у нее родились две дочери, одной из них и была наша героиня. Мать вскоре умерла. Отец еще раньше кинулся в Россию - манила революция. И Наташа горела желанием вернуться в Россию. И вернулась в декабре 1934 года. А дальше естественное продолжение биографии - в 37-м ее арестовали и посадили. А отца расстреляли. Сколько таких судеб! Скольких погубила эта тяга - назад, домой, в Россию!
      И вот теперь дочь революционерки по мере сил боролась с этими самыми завоеваниями революции. За девять лет тюрем и лагерей, она хорошо с ними познакомилась.
      Какой парадокс! Какое переплетение биографий!
      В 1946-м она освободилась, долго не могла найти работы, жилья. И лишь в 1953-м году попала в Москву. Солженицыну она написала письмо после появления "Ивана Денисовича". Так они познакомились. И где-то через год, когда она появилась в Рязани (у нее были рязанские корни, Климовы из Рязани), Александр Исаевич, зная ее эмигрантское происхождение, спросил: не могла бы она передать на Запад капсулу с микрофильмами? И она взялась! И когда в 1964 году сняли Никиту Сергеевича Хрущева, Александр Исаевич забеспокоился и решил, что пора. Наталья Ивановна отправила капсулу через приехавшего в Союз сына Леонида Андреева, живущего в Женеве. Там же жила и сестра Натальи Ивановны. Встретился Александр Исаевич с Вадимом Леонидовичем Андреевым в комнате коммунальной квартиры, где жила Наталья Ивановна, она же Ева. Кстати, читая "Невидимки", я обратила внимание на то, как много соратников и помощников Александра Исаевича проживало в коммуналках. Люди все небогатые, но самоотверженные. В коммуналке проживали Теуши, Воронянская, Ева, Н. Левитская, Мира Петрова (сверить всех).
      Для Александра Исаевича передача пленки была большим и долгожданным событием. Наконец свершилось! "Они брались увозить взрывную капсулу - все, написанное мною за 18 лет, от первых непримиримых лагерных стихотворений до "Круга"!.." Это был знаменательный день, первая передача на Запад, о которой он мечтал еще в ссылке. Когда здесь будут напечатаны его произведения - неизвестно, а там спасены и, когда придет время, появятся в печати. Через нее же был организован там перевод романа "В круге первом" на английский, и шли известия оттуда - как идут дела.
      Связь с заграницей в советское время в условиях тотальной слежки - дело непростое. А ведь нужно найти оказию, и все рискованно, и все под страхом и сомнениями: пройдет-не пройдет? И чем потом аукнется? И в памятное лето 1968 года, когда была закончена перепечатка окончательной редакции "Архипелага" снова приехала на дачу Ева и сказала, что появляется оказия и можно будет передать пленку с "Архипелагом" на Запад. Капсулу с пленкой она забирала от Люши Чуковской. А машинописные листы, уже отснятые, увозила в Москву приезжавшая на дачу в Рождество еще одна неутомимая помощница Надежда Левитская. Вот такая цепочка.
      А ведь если возьмут с "Архипелагом", то понятное дело - всем не поздоровится. Та отправка "на Троицу" была особенно нервной. Отправлялась она с внуком Леонида Андреева Сашей, еще совсем молодым человеком. Несколько дней изматывающего напряженного состояния, особенно для Евы, находившейся в центре событий и, естественно, для автора. Александр Исаевич мучился под бремени той ответственности, которую он возлагал и на других людей.
      "Кто не жил в конспирации, даже не вообразит этого отягощенного, изматывающего состояния, когда, может быть просматриваемый, прослушиваемый, в недостатке времени, при невозможности советоваться, иногда в изнеможении от подступающего провала, ты не можешь освободить свою волю от ответственности и должен принять решение, от которого зависеть будут и многие дорогие тебе люди - и дело".
      Решения такие приходилось принимать и Наталье Ивановне.
      А в ее записках бесстрашие и готовность принять бой!: "Решила: принять бой за родину в этой доступной нам форме, и именно теперь!"
      Немало мужества надо было иметь.
      Много теплых слов написал Александр Исаевич о ней в "Невидимках". Тут и восхищение блестящей женщиной - парижанкой, она наезжала туда и могла бы остаться, но возвращалась снова "на муки в Россию", и ее человеческими качествами: "какое прирожденное неусыпное благородство в не: не допустить движенья на низшем уровне, как она пронизана щедростью, как соединяются в ней - гордость, и ненавязчивость, и совершенная дружеская простота".
      С её легкой руки мир узнал и заговорил о Солженицыне. И началось это особенно заметно даже не с "Ивана Денисовича", а в 1967 году с "Письма съезду писателей", которое именно она передала в Париж, и оно было опубликовано в газете "Монд". О нем заговорили западные радиостанции, те самые "голоса", дававшие и нам информацию, и с тех пор уже не упускали Солженицына из виду и помогали ему выстаивать здесь, в СССР.
      После отъезда Солженицыных через нее же шла "левая почта" в Москву и помощь фонда Солженицына (Русский Общественный Фонд), передававшаяся бывшим заключенным в СССР. И так вплоть до 1984 года, когда она умерла.
      В 1976 году Наталья Ивановна уехала в Париж и прожила там целый год, благодаря материальной поддержке Александра Исаевича. И могла бы остаться там навсегда. Но не осталась. Потому что "в сердце живая рана - клубок из любви и ненависти к великой, страшной, замордованной, растоптанной, бессмертной, "желанной", "долгожданной"... Да, мне лучше жить там, прислушиваясь к ночным шагам по лестнице, судорожно унося утром из дома все взрывное после долгого ночного звонка в дверь (потом выяснилось - ошибка скорой помощи)..."
      Вот только такое горячее неравнодушное сердце и могло рисковать так, как рисковала она. И я с тоской думаю: эта женщина достойна романа, а не этих скупых строк! Нет в нашей литературе сюжетов вот о таком скрытом сопротивлении, о жизни, прямо скажем, героической. В советское время было нельзя, а сейчас темы эти стали ненужными, литература занялась "жизнью насекомых".
      Позже появился еще канал передачи на Запад через некоего "Васю" из французского посольства. Этот канал устроили друзья Али В.Борисов и Е.Барабанов. "Вася" оказался Асей - Анастасией Дуровой, русской эмигранткой, работавшей в посольстве некой домоправительницей. Так с 1971 года появился постоянный канал связи, у Н.И.Столяровой связи были случайные - как подвернется оказия. Но Наталья Ивановна не переставала участвовать в их делах. Через Дурову же пошел в феврале 71 года роман "Август четырнадцатого" в издательство "Имка-пресс" к Никите Струве.
      В "Невидимках" - Пятом Дополнении к "Теленку" - более ста имен. Я остановлюсь лишь на самых значительных. Так важным этапом в жизни писателя-подпольщика стало создание "опорного треугольника" на Западе.
      Когда Александр Исаевич приобрел надежного помощника в лице Натальи Светловой, стали вместе думать о том - как сохранить все написанное, так, чтобы и при ударах ГБ все уцелело. То, что хранилось в Союзе, у невидимок, всё равно было ненадежно. Если выследят и ударят в нескольких местах, многое может погибнуть. Надо, чтобы рукописи хранились на Западе и сохранились даже в случае гибели их обоих. И весной 71-го года решено было всё заново отснять на фотопленки - всё написанное и главные архивы. Аля привлекла к этой работе своего приятеля Валерия Курдюмова, и тот сделал всю эту огромную работу. Так был создан комлект под условным названием "Сейф". Теперь надо было надежно разместить его на Западе. В мае 71-го года комплект "Сейф" был передан через Асю Дурову, которая стала постоянным каналом связи, в Париж, а там получен Никитой Струве. С издателем они к этому времени тоже определились, все дальнейшие публикации книг Солженицына шли через Никиту Алексеевича Струве - внука знаменитого деда Петра Бернгардовича Струве - известного по нашумевшему сборнику "Вехи".
      Среди тайных помощников опального писателя, в том числе и для связи с заграницей, были не только русские. Из тайн "невидимок" вырисовывается еще одна женская фигурка - австрийская подданная Лиза Маркштейн. Когда впервые встречаешь это имя - встает образ хрупкой женщины, но прочитываешь несколько страниц и поражаешься - какой же воз одолевает она! Лиза Маркштейн (Бетта, как они её звали, от Элизабет) была дочерью вождя австрийской компартии. Она жила долгое время в СССР и знала хорошо русский язык. Александр Исаевич познакомился с ней у Копелева в Москве. В это время она жила уже в Австрии, но часто приезжала в Союз.
      Она и стала еще одним каналом связи и очень активной помощницей во всех делах. Через нее пошла вся переписка и передача материалов издателю Никите Струве, который, начиная с романа "Август четырнадцатого", печатал все произведения Солженицына на русском языке. Так определились две стороны будущего опорного треугольника: "издатель" и "канал связи". И она же сделала еще один важный шаг в укреплении позиций писателя на Западе. К этому времени никем не защищенные на Западе книги Солженицына расхватывали издатели и даже начались между ними судебные процессы, и нужен был человек, который защищал бы его интересы, и которому можно было бы доверить все архивы. Именно Бетта помогла нанять в Швейцарии адвоката - доктора Фрица Хееба, на которого была выписана Александром Исаевичем доверенность на ведение его дел - треугольник замкнулся. А комплект "Сейф" от Никиты Струве пошел к Бетте, а от нее к адвокату и был положен в банковский сейф в подвалы щвейцарского банка..
      И теперь через Бетту шла связь и с адвокатом, и с издателем. Так сложился "опорный треугольник", ставший надежным щитом за спиной писателя, постоянно находящегося под угрозой. После этого Александр Исаевич и говорил, что теперь и умереть не страшно. Помимо доверенности было сделано завещание, где даны все распоряжения, что делать с литературным наследством в случае исчезновения автора или его насильственной смерти, все то, о чем Александр Исаевич говорил в своем интервью августа 73-го года. В феврале 72 года, приехавший в Союз немецкий писатель Генрих Белль заверил каждый лист завещания своей подписью и завещание еще раз, уже заверенное Беллем, пересекло границу. И все это снова к Бетте, а от нее адвокату.
      "... теперь только троньте меня! - и я знаю, что это опубликуется и без меня, и без Али, и вослед посыпятся, посыпятся вам на голову мои книги!" - мог теперь сказать Солженицын.
      Так теперь и шли в ИМКА-Пресс все материалы для печатания: "Письмо патриарху", альманах "Август четырнадцатого читают на родине", а в обратном направлении пересылались книги, необходимые в работе над исторической эпопеей: воспоминания Гурко по-немецки, ценнейшие воспоминания Клементьева, книги Мельгунова и других.
      В эти последние годы плотность жизни и темп все нарастают, и весь этот напряженный ритм переписки, всевозможных указаний шел через Бетту. Эта напряженность чувствуется уже в основном тексте "Теленка", на самом деле темп еще более напряженный, приоткрывается это только в Пятом Дополнении. События все сгущаются, и гонка идёт страшнейшая. Подпольная связь с Западом через Бетту судорожно пульсирует, и все это по "левой почте", и всё с риском, и надо найти оказию, так как Бетту уже не пускают в Союз. К ней идут все новые пленки, а пленки не всегда оказываются полностью качественными, тогда досылаются еще куски с поправками, к ней же письма с указаниями и поправками, материала столько, что ей приходится завести картотеку. Но она справляется со всем объемом работ. Ей же приходится осуществлять все дальнейшие контакты на Западе, а это еще масса писем и телефонных звонков.
      А с февраля 72 года Бетта еще и переводит "Архипелаг" на немецкий язык. Даже здесь в Вене работать надо скрытно, чтобы не дай Бог "ГУЛАГ" не просочился раньше времени. Работе своей она отдалась всей душой и в письмах писала: "Я живу двойной жизнью. Душа, мысли - у вас". И когда дошла до нее весть о взятии "Архипелага", она ускоряет свой темп и изо всех сил гонит перевод. Даже лозунги у нее звучат наши: "Теперь темп жизни в нашей семье: "все для фронта, все для победы!" Выдержать бы, не портя качество".
      В осень 1973-го года пульс жизни еще возрастает. Досылается Бетте напутствие к "Архипелагу", Александр Исаевич шлет через нее письма в ИМКУ, где просит издать книгу как можно быстрее, появляется даже мысль - сделать ксерокопию с машинописи. Неважно как он будет выглядеть, важнее события сделать необратимыми. И за скупыми словами: "Архипелаг" запущен в печать" еще столько волнений, столько нервов! Ведь щупальца у ГБ длинные, они ведь и до Троцкого дотянулись на американский континент, и до многих деятелей русского и украинского сопротивления за рубежом. Не исключается опасность совершения налета на ИМКУ, а потому принимаются меры безопасности против налета КГБ на типографию. Александр Исаевич все шлет письма- печатать побыстрей, и Никита Струве обещает сделать это в три месяца (первый том). Наборщик трудится изо всех сил, книга так его потрясает, что он говорит: "Когда я умру - положите эту книгу со мной в гроб". Обещание свое они выполнили и первый том появляется действительно в очень короткий срок - три месяца. А Александр Исаевич спешит дальше и шлет письма: нельзя ли печатать следующий том по частям (тома еще разбиты на Части) - отдельными тонкими книжками. Просит Бетту - если не готов немецкий перевод первого тома, то может быть давать в журналы отдельные куски.
      И так мчатся и мчатся весточки в Европу, а из Европы в Москву. К тому ритму жизни, который я изложила в предыдущих главах надо добавить еще и этот потаенный, тогда и сложится картина огромной работы, невероятного напряжения, в котором трудились писатель Солженицын и все его окружение.
      Чем больше шума поднималось вокруг непокорного писателя, чем известнее становилось его имя, тем больше сочувствующих и согласных помочь появлялось в их окружении, в том числе и иностранцев. Хотя и они рисковали, но проникались сочувствием и помогали. С осени 72 года появляется еще один канал связи на Запад через скандинавов - шведа Стига Фредриксона - корреспондента телеграфных агентств всех скандинавских стран и назван этот канал Великий Северный Путь (ВСП - все для конспирации). Пришел он как-то к ним домой и представился Але. Пришел с намерением - в чем-то помочь и сразу понравился своей открытостью и чистотой. Именно через Стига 4 сентября 73 года передается распоряжение о печатании "Архипелага". Затем идет "Письмо вождям" и пленки. Как пишет Александр Исаевич: "В свое время большевикам не приходилось пользоваться для связи помощью иностранных корреспондентов... лишь сами большевики создали такой строй, при котором сердечные иностранцы не могут не принять на себя запретной миссии." И Стиг передавал через дипломатическую почту ( не через шведскую, другую) многие материалы и письма.
      А события все нарастали, и вот уже Александр Исаевич вывезен (а точнее выкинут, вышвырнут властями) во Франкфурт.
      Огромная помощь потребовалась Але, когда она осталась одна и надо было спасти все архивы. Ведь материала для исторической эпопеи наготовлена масса, много недописанного, оборванного, заготовки, наброски, планы - труд не только Солженицына, но и многих помощников. Если пропадут, то, вряд ли, удастся восстановить. Александр Исаевич, будучи по ту сторону границы, много думал об этой проблеме: удастся ли Але спасти и вывезти архивы? И Але все удалось. Надежного соратника он себе приобрел - боевого.
      Вначале надо было хотя бы унести все из квартиры в более надежное место И всех, кто заходил к ней в эти дни, она нагружала бумагами. Был здесь и Стиг, и его друг - норвежский журналист Нильс Удгорд и еще много иностранных корреспондентов, узнавших об аресте и высылке Солженицына побывало в квартире и те, кого она знала, кому доверяла, уходили с кусками архивов. Никакого капитала они на этом не наживали, это был личный порыв.
      А еще сколько всего лежит у других хранителей! И Але надо было каким-то образом собрать все материалы из разветвленной сети хранения, разбросанной по Москве, определиться - что первоочередное, что во вторую очередь, что оставить и не вывозить, что уничтожить. И где это сделать? И она рискнула все пропустить через свою квартиру, пересортировать и разложить в новые конверты. Приходила помогать и бесстрашная Елена Цезаревна Чуковская. Надо было не только внести, но и еще раз вынести. Помогали все близкие: В.Борисов, Андрей Тюрин, Александр Гинзбург. Из сумок торчали то пучок лука, то вилок капусты, положенные поверх бумаг. Дальше Аля отправляла редкие книги, газеты 1917 года.
      Вот ведь какая конспирация!. Отправляется архив писателя, не секреты оборонной промышленности, но коммунистическое "держать и не пущать" не позволяет сделать это цивилизованным способом.
      Снова привлекались для выноса иностранные журналисты, а сосредотачивалось все у Стига. Бумаг так много, что некоторым пришлось ходить несколько дней. ГБ не вмешивалось, не хотели дополнительных скандалов. Но операции эти были и для журналистов рисковыми. И для них это был "выбор совести, испытание, а славы - никакой, по работе не только никакого успеха, похвалы, продвижения, но угроза - все погубить, все годы карьеры..." Среди помощников были и американские корреспонденты, и англичане... И никто не проговорился.
      Нильсу Удгорду, историку по образованию, Аля изложила и всю задачу: увезти архив за границу. И Удгорд согласился, попросив от Али доверенность на ведение возможных переговоров. Помог вывезти архив знакомый Нильса - американец Вильям Одом - помощник американского военного атташе. Он как раз собирался уезжать и отправлял багаж свой как дипломатический. Туда же он и вложил огромный архив. Набралось бумаг, когда их привезли, наконец, к Солженицыну в Цюрих, два чемодана и сумка.
      Все прошло благополучно.
       (Есть приписка - к сожалению всей операции и сегодня нельзя рассказать - а сейчас?)
      Эта потаенная напряженная работа с риском для жизни не только не тяготит всех тех, кто по настоящему предан делу, но отмечается многими как лучшие годы жизни. Годы, когда жизнь имела высокий смысл, когда она озарялась настоящим большим делом. Так перед отъездом Али позвонила ей Надежда Левитская и со слезами проговорила: "Передайте ему, что то были счастливые годы, таких больше не будет".
      Когда жизнь свела Елену Чуковскую с Солженицыным в 65-м году, она и сама была в упадке, переживала личную драму, а дело, которому она отдавала все свободное время, помогло ей найти опору в жизни, помогло подняться и устоять.
      Наталья Ивановна Столярова в письме Солженицыну, датированном 77-м годом, не только не сожалеет ни о чем, но "благодарна судьбе за жизнь, за необыкновенные встречи..."
      Удивительно, что много женщин среди бесстрашных помощников. И я думаю - почему? Вероятно, мужчины более амбициозны, они не любят работать на кого-то, а в женщинах больше жертвенности, они готовы отдавать свои силы и время тому, кто в этом нуждается.
      Благодаря всем этим людям и донес он "камушек неподъемный", написал и сохранил все то, что в конце концов открыто вернулось в Россию многочисленными томами.

Часть 2